Да, я посмею. Да, я решился.
Да, я здоровье не берегу.
Парус полжизни в кладовке пылился —
Не помирать же на берегу!
«В море! – кричал мой дедушка-боцман. —
В грохот бурунов и пенистый шквал!
Рыба – твой меч, и рыба – твой лоцман,
Если ты правильно рыбу назвал».
Только и нужно – табак да патроны,
Сколько поместится в старый баркас,
Карта сокровищ, бочонок рома
И дедушкин треснувший контрабас.
Ветры лобастые бьют в барабаны,
Крепкие тросы басами гудят…
Что ж не плывётся мне в дальние страны?
Что же зовёт меня, тянет назад?
Дома, в уютной, с диванчиком, зале
Сверху на город с дымящей трубой
Дедушка смотрит живыми глазами…
Дед, я сейчас, я вернусь за тобой.
На одной полке стояли радио и глобус.
Глобус молчал, а радио говорило, не умолкая, и рассказывало про погоду, про уличное движение, про политику, и как солить грибы и сохранять рябину, и пело, шептало, выло и грохотало – и страшно надоело глобусу.
Глобус говорил:
– Как же ты мне надоела, болтливая коробка, старая трещотка, у меня гудит голова от тебя, пустая башка без мозгов, дудка, в которую все дудят, кому не лень, а своего мнения нет, и ума ни на грош!
И он крутил головой от возмущения.
А как раз напротив полки, на комоде, стояли часы и молча тикали, изображая на своём круглом лице усиленный труд.
Иногда часы возражали глобусу, что ведь радио на работе, понял или нет? Оно пропадает буквально на службе, некогда слово лишнее произнести, и мы с ним – тут часы делали оп-ля! и переходили на следующую цифру – мы с ним всё время в труде, в напряжении, не то что некоторые.
Часы имели в виду глобус, разумеется.
Глобус возражал:
– Мне и не надо напрягаться и трудиться, меня просто надо уметь читать, поняли вы?
– Ну что там написано мелкими буквами, – тикали часы, – кто это будет копаться? Вот мы, я и радио, мы сразу понятны всем! Трик-тряк, трик-тряк.
Глобус иногда даже пытался спорить с радио.
Радио скажет: такое-то время столько-то минут.
А глобус:
– Сами не слепые, часы вон они.
Радио объявляет:
– Час музыки!
А глобус:
– Ой, бедные мои ушки!
Причём радио никогда не спорило с глобусом и не возражало ему: было некогда.
И глобус возмущался: подумаешь, какой гордый! А вот часы возражали:
– Глобус, ты круглый дурак, у радио нет ни секунды тебе отвечать! Если бы мы разговаривали со всеми нашими клиентами, работать было бы некогда!
– А оно как неживое, это радио, – кипятился глобус, крутя башкой, – пустое место, даже сказать ничего не может, механизм!
– Ну и что, ну и механизм, да, мы такие, – возражали часы, – это ты пустое место, а мы полные!
Кончилось дело тем, что глобус, рассерженный сверх меры, так стал крутить своей круглой башкой, что раскачался, стукнул радиоприёмник, потерял равновесие, и они вместе, как два брата, свалились с полки.
И глобус раскололся ровно напополам, на восточное и западное полушария, и Америка укатилась под диван, а Азия с Африкой и Европой остались посреди комнаты на подставке с торчащим гвоздём…
Что касается радиоприёмника, то он больше не говорил ничего.
Часы тикали – трик-трюк, вечная память, нет слов, мысли о вас долго сохранятся в наших сердцах, кто упал, тот пропал.
И радио с глобусом вынесли на помойку.
Азия с Африкой и Европой лежали в тесной компании с банкой из-под краски, группой картофельных очистков и старым букетом.
Американское же полушарие накрыло собой две куриных головки и старый журнал.
Что же касается радиоприёмника, то на нём лежал драный резиновый сапог только что из лужи, а вокруг красовалось целая россыпь яичных скорлуп.
Азия с Европой и Австралией кричали в сторону радио, что сожалеют, так все нелепо получилось, Америка же твердила, задыхаясь от запаха куриных головок, что надо было терпеть и терпеть, а радиоприёмник мужественно молчал в своём окружении из яичной скорлупы и под грязным сапогом.
Что делать, пришли такие времена!
– Как вы там? – спрашивали Африка с Австралией. – Как, держитесь?
– Спасибо, – хрипло шептало радио из одной только вежливости (сапог давил на темечко), – спасибо.
Конечно, какое там спасибо, но что ещё можно было сказать!
Вот тут-то мимо и прошёл старичок-помоишник, бедный человек, который заглядывал в мусорные баки и выуживал оттуда полезные вещи: мало ли что выбрасывают добрые люди!
В конце концов, всё окажется на помойке!
Тем он и промышлял.
Старичок увидел половинку глобуса с Европой и Азией на подставке и с торчащим гвоздём и пожалел себя: у него никогда не было глобуса, начиная со времён детского садика.
Старичок не поленился, потеснил старый букет и добыл из картофельных очистков эти полглобуса, а потом порылся и нашел вторую половинку, ура!
Затем старик обнаружил абсолютно целенький радиоприёмничек, которого у него тоже на данный момент не было.
Старичок принёс помойных жителей домой, сначала красиво заклеил глобус, незаметно, изнутри, чтобы все острова и океаны сошлись между собой.
Потом он потряс радиоприёмник, приложил его к уху, и вдруг радио заговорило!
Запело, заскрежетало, задудело!
Вот была радость!
Старичок поставил обе свои находки рядом на стол, тоже недавно принесённый и совсем целый, если не считать одной ноги, ну да стол прекрасно опирался и на подоконник.
Старичок выслушал известия по радио и тут же покрутил глобус и нашёл все названные диктором города!
То есть это было полное счастье для всех.
Глобус говорил, что он страшно рад, что много вертится по работе, что сотрудничает теперь с радио.
Радиоприёмник в ответ в двадцать первый раз предсказывал погоду.
– Да что вы, – вежливо удивлялся глобус снова и снова. – Надо же!
Он всячески старался лишний раз похвалить радио.
Не потому что понял, как опасно ругаться и тем более драться головой: разобьёшь ту же голову.
А потому, что ему очень понравилось, как разбитое радио ни словечком не упрекнуло его, лёжа на помойке.
Оно тогда тихо и вежливо сказало «спасибо».
И вот в этот момент глобус понял, какого друга он потерял!
Но всё кончилось прекрасно, как вы поняли.
Однажды я пил чай с Великим Сказочником. Я ворчал, жалуясь на что-то, он тоже ворчал, жалуясь на всё сразу. Мы оба ворчали и пили волшебный чай. А какой ещё чай можно пить в гостях у Великого Сказочника? Мы пили волшебный чай, я с замиранием сердца ждал, что вот-вот со мной начнёт происходить Волшебство, но ничего не происходило. Даже как-то неинтересно стало.
Присмотрелся я к Великому Сказочнику внимательнее. И что-то ничего особенно великого в нём не обнаружил. И чай у него не волшебный, и ростом он не так чтобы уж велик. Я как-то встретил Сергея Михалкова – так я ему ростом до коленки. А Сергею Козлову, у которого я пил чай, всего-то по плечо. А во мне роста – метр с кепкой, да и то – сильно выпрямившись.
Стал я смотреть дальше. И борода у Великого Сказочника вроде как не такая уж и великая. Прямо скажу – так себе борода. Вот у Льва Толстого – это борода! А у Козлова, по сравнению с ним, борода коротенькая такая. И торт он режет чудно: не режет, а словно мечом рубит, только крошки во все стороны разлетаются.
Засомневался я что-то, одним словом. И попросил осторожно:
– Напиши что-нибудь волшебное.
Сказочник глянул из-под сердитых бровей весёлым глазом и написал:
«Одинокое пугало слушает далёкую музыку. И старая его шляпа… трепещет».
И случилось чудо. Мы с ним стояли посреди поля. Была глубокая осень. Над нами нависали лохматые тучи, противный, как бормашина, ветер выл и трепал нашу одежду. А посреди поля стояло одинокое чучело, размахивало пустыми рукавами рваного пальто, трепетали поля старой шляпы. Я представил себе, как ему холодно и одиноко. И мне тоже стало очень холодно.
– Дорогой Сказочник, а нельзя ли куда-нибудь в тепло? – попросил я.
Он только улыбнулся и сказал:
«Брёвнышко прижалось к горячей печке и увидело во сне птиц. Февраль».
И мы тут же оказались возле горячей печки. Потрескивали дрова, пели сверчки, по потолку летали тени невидимых птиц.
– Почему у тебя дрова такие жаркие? – спросил я.
– Дрова у меня жаркие потому, что летом я их сам колол, – ответил Сказочник.
– Почему у тебя сказки такие волшебные? Научи меня, Сказочник, как писать волшебные сказки, – робко попросил я.
– Писать нужно так, чтобы словам было просторно. Между словами должен сквознячок быть, – улыбнулся в усы Сказочник.
– Но где ты берешь такие волшебные слова? Открой тайну!
– Я слушаю, смотрю. Дрова потрескивают, сверчки за печкой поют. Осенью картофельную ботву на огородах жгут. Горьким дымом пахнет…
Я вышел на крыльцо. Из густого тумана степенно вышел Ёжик. Смешно втянул носом осенний воздух, фыркнул и ушёл обратно.
В тумане кто-то вздохнул. Потом ещё раз. Наверное, это была Белая Лошадь.
Я закрыл глаза. Мне было одновременно и грустно, и весело.
Пахло горьким дымом…
Виктор Меньшов
Дни стояли солнечные, лёгкие, а ночи звёздные, лунные.
Вечером Ёжик с Медвежонком пригласили Зайца погулять по лунной дорожке.
– А не провалимся? – спросил Заяц.
– Луноходы, – сказал Медвежонок и протянул Зайцу две дощечки. – В таких можно и здесь, и по луне.
Заяц поднял голову, поглядел на луну, она была большая, круглая, потом – на Ёжика с Медвежонком.
– А верёвки зачем?
– Чтобы к лапам, – сказал Ёжик.
И Заяц стал смотреть, как Ёжик с Медвежонком привязывают к лапам дощечки. Потом привязал сам.
Сова сидела на обгорелой сосне и глядела на них круглыми глазами.
– Видишь? – неслышно сказал Заяц Сове. И подпрыгнул, чтобы попробовать, как у него получится в дощечках.
– Вижу, – неслышно сказала Сова. – Сейчас утонете.
– Не должны, – неслышно сказал Медвежонок. – Я рассчитал.
– Он рассчитал, – уверенно, но тоже неслышно сказал Ёжик.
– Увидите, – сказала Сова.
А Заяц неслышно заплакал и отвернулся.
– Ну, пошли! – сказал Ёжик.
Шелестя дощечками, они подошли к реке.
– Кто первый? – спросил Ёжик.
– Чур, я третий! – попросил Заяц.
Медвежонок сошёл к воде и захлопал дощечками.
Медвежонок шёл прямо к середине реки, не проваливаясь, и Ёжик спрыгнул с берега, побежал следом и тоже не провалился, а Заяц не знал, как ему быть, но всё же спрыгнул, и тоже побежал, и догнал Ёжика с Медвежонком.
Они шли по лунной дорожке к середине реки, и Заяц боялся смотреть на свои дощечки; он чувствовал, что не может так быть, что ещё шаг, и он обязательно провалится, и потому Заяц шёл, задрав голову, и глядя на луну.
– Боишься? – спросил Ёжик.
– Боится, – сказал Медвежонок.
А Заяц думал, что стоит ему сказать слово, и он обязательно провалится, и поэтому молчал.
– Язык проглотил, – сказал Медвежонок.
– От страха, – сказал Ёжик.
– Да не бойся ты! – крикнул Медвежонок и провалился по колено.
Заяц вздрогнул и ещё выше задрал голову.
– Не бойся, – сказал Ёжик, подхватив Медвежонка.
Но Заяц всё равно не верил, что такое может быть, и дошёл до другого берега, ни разу не взглянув вниз, молча.
– Пошли назад, – сказал Медвежонок.
– Нет, – сказал Заяц. И вылез на берег.
– Чего ты боишься? – сказал Ёжик.
– Идём! – позвал Медвежонок.
Заяц помотал головой, а Ёжик с Медвежонком пошли на тот берег.
«Вот они идут на тот берег, – думал Заяц. – И не проваливаются. Но ведь такого не может быть. «Не может такого быть!» – неслышно крикнул Заяц.
– Ну, – сказал Медвежонок, когда они возвратились. – Прыгай!
Лунная дорожка золотой рыбой лежала поперек реки. Голова её упиралась в тот берег, а хвост шевелился у самых заячьих лап.
– Не бойся! – сказал Ёжик.
– Прыгай! – крикнул Медвежонок.
Заяц смотрел на своих друзей и неслышно плакал. Он знал, что во второй раз ему уже ни за что не перейти реку.
Вар варили во дворе
На костре
В худом ведре.
На костре варок варили,
Вар, шипя, сползал в огонь.
– Гляньте, скачет, – говорили, –
Черногривый рыжий конь!
Пламя
Потихоньку ржало,
А ведро и впрямь скакало,
Чёрное,
На том огне,
Словно ворон на коне.
Ах, как весело
Быть молодым,
Лёгким, звонким,
Полным здоровья.
Над трубой,
Над крышами – дым;
На снегу –
Снегири алой кровью.
Резкий ветер,
Редкий снежок,
И заборы в снегу утопают.
Под ногою –
Хрупкий ледок,
И сороки
Перелетают.
У крыльца
Машу колуном,
Ветер, смешанный с дымом,
Глотаю.
Это – я,
Это – снег,
Это – дом,
И сороки, как щепки, летают.
Небо серое над нами.
И – снега, снега, снега…
К лесу
Белыми слонами,
Все в снегу, бредут стога.
И с дороги виден мне
Черный ворон на слоне.
* Эти три стихотворения были написаны специально для учебника «Русский язык» («Русская филология») для 2-го класса.
То ль он от своих вдруг отбился,
То ль просто из клетки удрал,
Но в зимнем саду появился
И сразу защёлкал с утра.
Он пел с удивленьем и смехом
О том, что вокруг — ни листка,
Что сад почему-то под снегом
И каменной стала река.
Он пел, погружась в ту стихию,
Храня про себя торжество,
О чём соловьи никакие
Не пели ещё до него.
И весело было вначале,
Но зимние дни холодны.
Шло время — и вдруг заскучал он
И вспомнил, что он — для весны.
Но вьюга вскипала шальная
И пенилась вихрями тьмы.
И жил он, зиму проклиная,
И пел о весне средь зимы…
В мороз — про пьянящую волю,
В бураны — про небо без дна.
И был он простужен и болен,
Когда наступила весна,
Когда все ручьи загудели,
Исчезли узоры в окне,
Когда соловьи прилетели
И начали петь о весне…
Как сладко они заливались,
Не зная о ней ничего,
Как злобно они издевались
Над хриплою песней его.
Их пенье окутало рощу,
Звучало, как радость весны.
В нём всё было легче и проще,
Но не было той глубины.
В нём было такое ж значенье,
Всё то же: да славься, весна!
Но не было в нём ощущенья,
Как дорого стоит она.
Жил был король. Он был близорукий. Пошёл гулять. Смотрит, сидит на дереве лошадь.
– Как же ты туда залезла? – спрашивает король.
– С ветки – на ветку, с ветки – на ветку, – отвечает лошадь.
«Ничего себе! – подумал король, – какая лошадь! По деревьям лазает, да еще человеческим языком владеет».
– Возьму-ка я тебя к себе в конюшню, – говорит. – Ты не против?
– Я-то не против, – отвечает лошадь. – А вот только есть ли в твоей конюшне зеркало, горячая вода, телевизор и телефон? Я без этих условий жить не могу.
Ещё больше удивился король.
«Создам ей все условия! – думает. – Не у кого не будет такой лошади, как у меня».
Стала лошадь спускаться. Присмотрелся король, – а это не лошадь, это девица-красавица!!!
«Ну и чудеса, – удивился король. – Отродясь не видывал таких красавиц! Женюсь-ка я на ней. Ни у кого не будет такой жены».
И женился… Хоть он и близорукий, а счастье свое разглядел.
Жил-был король, очень добрый и самый справедливый. Если увидит кого в бедности или в нищете, плачет, жалеет. Тут же из своего королевского кармана что-нибудь вынимает – пряник, например, грушу, или денег даст на корову. Так все и роздал: ни денег, ни пряников.
И вот захотелось королю пряника мятного. Он и говорит своему главному повару:
– Дай пряника!
– Нету, – отвечает толстый повар. – Пряники все розданы.
– И груши розданы? – спрашивает король с грустью и без всякой надежды.
– Да вот, – отвечает добрый повар, – завалялась одна червивая, – и кинул королю грушу.
Только хотел обрадованный король поесть грушу, как появляется бедная старушка и просит покушать чего-нибудь, хотя бы груши какой-нибудь червивой.
– Вот, – говорит король, – как раз червивая груша, нате, ешьте.
Старушка съела ту червивую грушу и обернулась девицей-красавицей. Взмахнула правой рукой – куча пряников насыпалась, взмахнула левой – гора груш, и ни одной червивой!
– Это, – говорит, – тебе за доброту твою и справедливость, а сама я тебя люблю и обязательно пойду за тебя замуж, если ты сам мною, девицей-красавицей, не побрезгуешь.
Не побрезговал король, а, наоборот, очень полюбил эту девицу. Поженились они, стали жить-поживать и добра наживать.
Ты, конечно, помнишь, как чересчур строгая кукла Мальвина из знаменитой сказки Алексея Толстого «Золотой ключик…» учила Буратино:
«У Вас нет никаких способностей к математике, – с огорчением сказала девочка. – Займёмся диктантом, – она подняла к потолку хорошенькие глазки. – Пишите: «А роза упала на лапу Азора». Написали? Теперь прочтите эту волшебную фразу наоборот».
Кто из нас не сочувствовал в этот момент несчастному Буратино, которого разные вредные девчонки отвлекали всякой писаниной от более важных дел. Но, с другой стороны, если бы нам с вами в первом классе почаще предлагали подобные диктанты, то мы, быть может, больше любили бы изучать Слово и всё с ним связанное. Ведь эта фраза – А роза упала на лапу Азора – придуманная в прошлом веке известным поэтом Афанасием Фетом, и в самом деле волшебная. Если прочитать её в обратном направлении, т.е. с конца, то получится то же самое.
Такие удивительные слова или предложения, которые одинаково читаются в обе стороны, называются палиндромами (это греческое слово означает «бегущий назад», «возвращающийся»), или перевёртышами .
Палиндромы были известны уже древним грекам, а от них это увлечение переняли римляне, считавшие обратимые тексты магическими. Один из них (пожалуй, это самый известный из латинских палиндромов) они даже приписывали Сатане: Signa te signa, temere me tangis et angis Roma tibi subito motibus ibit amor (т.е. Крестись, Рим, крестись, того не зная, ты затрагиваешь меня и давишь, и своими жестами вдруг призываешь к себе любовь).
Но нам, конечно, интереснее всего палиндромы на русском языке. Начнем со слов-перевёртышей. В русском языке их достаточно много: топот, казак, наган, шалаш, потоп, заказ, нежен и так далее. Самое длинное из них – наворован . А сколько можно найти «переворачивающихся» имен и даже фамилий! Вот лишь несколько примеров: имена – Анна, Тит, Отто, Алла, Боб; фамилии – Водородов, Аникина, Нилин.
А теперь перейдём к палиндромным фразам. Эти забавные палиндромы давно уже стали фольклорными:
1. ЛАПОТЬ ТОПАЛ. 2. МЫЛО – ГОЛЫМ! 3. Я ЕМ ЗМЕЯ! 4. Я НЕ СТАР, БРАТ СЕНЯ! 5. О, НИНА И ПИАНИНО! 6. ЛЁША НА ПОЛКЕ КЛОПА НАШЁЛ.
7. МОЛОКО ДЕЛИЛИ ЛЕДОКОЛОМ. 8. ЛИЛИПУТ СОМА НА МОСТУ ПИЛИЛ. 9. МОКНЕТ ОКСАНА С КОТЕНКОМ. 10. Я ЕЛ МЯСО ЛОСЯ, МЛЕЯ. 11. ТУШИ РАНО ФОНАРИ, ШУТ! 12. ИШАКУ КАЗАК СЕНО НЕС, КАЗАКУ КАШИ. 13. ТОРТ И БАНАНЫ, СУП. У СЫНА НАБИТ РОТ. 14. НАЖАЛ КАБАН НА БАКЛАЖАН. 15. ЛЕЗУ НА САНУЗЕЛ.
Но палиндрому доступны не только шутки. Известно немало вполне поэтических фраз, одинаково читаемых в обе стороны: 1. Муза, ранясь шилом опыта, ты помолишься на разум. (Д. Авалиани; он же автор заголовка этой заметки) 2. Тут чудаки цикаду чтут . (Д. Авалиани) 3. Мир озарим и разорим! (В. Гершуни) 4. Но ты тонка как ноты тон… (Н. Ладыгин) 5. Я пел, сияя и слепя… (А. Ханмагомедов) 6. Молебен о коне белом. (И. Фоняков) 7. Лег на храм, и дивен и невидим, архангел. (Фольклор) 8. Нам богом быть ты б мог, обман! (Б. Гольдштейн) 9. Утро поползло по порту… (В. Рябинин)
Из подобных палиндромных строчек можно составлять целые рассказы и даже стихотворения. При этом каждая строка в них читается в обе стороны одинаково. Проще всего, конечно, придумывать однострочные или двустрочные палиндромы.
Этот палиндромный разговор вполне мог произойти между мужем и женой:
– ТЫ СЫТ?
– А ТЫ СЫТА?
А этот перевертыш я придумал, опять вспомнив про Буратино и его приключения:
КАРАБАСА-БАРАБАСА БАРАК
МАЛ КУКЛАМ.
Но можно придумывать и более сложные произведения – есть уже палиндромные пьесы, рассказы и даже поэмы. Однако мне больше нравятся именно короткие стихотворения, такие как, например, эти:
1.
Я стёрт.
Кот около
О локоток трётся.
(Б. Гринберг)
2. Я не моден – тут не до меня.
Тут чудом моду чтут,
а моден я не дома…
(Г. Лукомников)
3. Режу фигурки –
конус и рыбка,
как бы рисунок –
и круг и фужер.
(Д. Авалиани)
Придумать даже такие короткие тексты очень и очень непросто. Зато какое удовольствие! Неудивительно, что в каждой стране есть множество чудаков, с утра до ночи ищущих симметричные перлы в «тоннах словесной руды». Быть может, одним из них станешь и ты…
Пускай ветра буянят,
Шторма пускай штормят,—
Меня дороги манят,
Пути меня манят.
Не знаю, что я встречу,
Но я ношу с собой
Один патрон — с картечью,
Другой патрон — с мечтой.
Не раз мне угрожали
В лесу из-за угла
Бандиты и кинжалы,
Копыта и рога.
Но я шагал навстречу,
Держа перед собой
Один патрон — с картечью
И с мужеством — другой!
Не требую награды,
Покоя не хочу,
Скажите, если надо —
Приду и защитю.
Не нужен мне ни порох,
Ни пули, ни пыжи,
Пока в моих патронах
Огонь моей души!
В чистом поле ветер свищет,
В синем небе коршун рыщет,
А мой конь, белый конь,
Едет шагом над рекой.
Ветер свищет для забавы,
Коршун рыщет ради славы,
А мой конь, белый конь,
Едет шагом над рекой.
Ветер свистнет — задохнется,
Коршун рыскнет — и вернется,
А мой конь, белый конь,
Он все едет, он такой.
Над рекой, над синей речкой
Белый конь звенит уздечкой.
Что нам слава, что забава?
Нам бы поле перейти…
Нам бы поле перейти,
Друга верного найти,
Кому влево, кому вправо,
Кому с нами по пути.
(Посвящение маме)
Чаусы, Чаусы, белый снежок.
Ножку, пожалуйста, сунь в сапожок,
Белую нитку проденет портной
В ушко игольное звездочки той,
Вышьет на скатерти жаркую свечку.
Грейся, бродяжка, в еврейском местечке.
Чаусы, Чаусы, мамины руки
Тёплую шубку сошьют по науке.
Слышишь, за печкой умолкнул сверчок?
Так вынимай же невечный смычок.
Месяц в окошке, живи и надейся.
Спой нам, бродяжка, мотив иудейский.
Чаусы, Чаусы, только не плач,
Что же нам делать с тобою, скрипач?
Палец метает стежок за стежком,
Дом заметает наш белым снежком.
Видишь, часы головою кивают.
Что ты, бродяжка, здесь так не бывает.
Я – ученик. Но не школы и класса, а в жизни, по жизни я ученик. И даже не второгодник, а многолетник. Много-много лет я учусь. И совсем не стесняюсь этого, а наоборот – горжусь. Ученик Марины Москвиной – это ведь звучит гордо.
И я, конечно, немного гонюсь за пятёркой, хочу вам понравиться. Но дело всё же не в этом. Ученик – это путник. Как говорит другой мой учитель – поэт Овсей Дриз: «Мы путники на рассвете». Ты идёшь – и уже не важно, в ботинках ты, босиком, главное – в самом шаге.
Мои шаги перед вами, и я продолжаю путь.
Алексей говорит. Тихо, неторопливо. Скажет и помолчит. Каждое его слово надо выждать. Как поклёвочку. Вдруг как цапанёт.
– Щучий сегодня ветер, – скажет он про погоду.
– Апостол пожаловал, – про кота.
Про ненадежного человека: – Такой мазепа!
Про сообразительного: – Волокёт.
Про глупого: – Ашапурок. (Алексей потом объяснил: ашапурок – то, что от меха останется, когда шапку сошьют).
Или расскажет такую историю:
– У меня был знакомый окунь, я, подплывая, щекотал ему бок. Пощекочу один, а он – виль!– и другой подставит.
На лодке плывём, Алексей все травы знает, все назовёт: остролист, сету, сабельник.
Рыбу чистит корчоткой – специальной щёточкой. И самый пропащий худой карась для него – сухорёбрик.
У одного такого пойманного карася, я видела, Алексей в лупу рассматривал чешуинку, подсчитывал годовые кольца, как у дерева. Тридцать пять лет намотал сухорёбрик.
Так и слово у Алексея долго живёт, много годовых колец набирает, сверкает, как чешуинка на боку того карася. Алексей, он очень внимательный. Поэтому и может сказать:
– За мою жизнь река изменилась.
Я с той весны берегу черёмуху – до этой.
Зверобой и тысячелистник зимой завариваю, а черёмуховый цвет храню.
Только первого марта его достану, залью кипятком, он задышит, расправит листья, за окном метель, дворники устали от снега, а у меня черёмуха горячая, и та весна переходит в эту.
Я готовлюсь: достаю из шкафа пальто, весеннее, легкое, чтобы выйти нараспашку на тёплые улицы, и клейкие стручки тополей прилипают к ботинкам.
Я жду весны, ветра, ветрениц, когда мой друг, он живет в деревне, напишет:
«Зайцы полиняли, растаяла волчья тропа».
От яблок некуда деться. Яблоки окружили нас. Мы в плену у яблок. Яблоки всюду: на подоконниках, на крылечках, на садовых столиках, в лодках.
По яблокам ходим, яблоками хрустим, яблоки лопаем что есть силы: антоновку, кувшинку, медовый ранет.
Яблоки печем, мочим и сушим. Федор Иваныч, муж тети Нины, придумал добавлять сушёное яблочко в табачок – для аромата.
Наконец, яблоки, как убежавшее, льющее через край варенье, выставили на улицу. Полные ведра яблок, крупных, как клубки шерсти, жёлтой и красной. Издалека посмотришь за разговором на лавочке, за взмахами рук, и, кажется, что бабушки вяжут, без перерыва вяжут какие-то неведомые сладкие антоновские рукавицы.
Из кустов боярышника и шиповника выглядывают калитки.
На них, как у школьников за спиной, висят ранцы – деревенские почтовые ящики.
Ранцы охраняют дворняги: Рыжики, Тузики. Громким, отчаянным лаем предупреждают хозяев, когда идет почтальон.
Заглянешь внутрь: ни тетрадок, ни писем, только, может, газета, а то и вовсе нет ничего.
Но бабушки ждут, проверяют свои портфели, выходят к калиткам, юные и нарядные, как первоклассницы. Особенно осенью, когда покраснеет рябина, пожелтеет кленовый лист.
Мы играли на гитаре, я и Алексей. Хотя я, в общем, не умею играть, просто бренчу. Мне нравится сидеть с гитарой нога на ногу.
У Алексея старая гитара, завод Перхушково, и струны для нее он сделал сам из проводов немецкого телефонного кабеля. Вот уж гитара! И Алексей хорошо играет на ней, не то что я.
Алексей рыбак, и у него дома, над дверью и по стене, развешаны блёсны, латунные, медные, тяжелые, если их положить на ладонь, уловистые, на крупную рыбу – жереха, щуку…
А во дворе на столике стоял кувшин, глиняный, чёрный. Я, когда приходила, всегда проверяла: какой там сегодня букет? И каждый раз в кувшине было что-то новое: весной – черемуха и сирень, летом – донник, осенью – флоксы и золотые шары.
Время менялось в кувшине, а мы только глядели на него из окна, поигрывая на гитаре, перебирая струны и блёсны.
Цветы росли в оранжерее.
Их охраняли потолки.
Их корни сытые жирели
и были лепестки тонки.
Им подсыпали горький калий
и множество других солей,
чтоб глаз анютин жёлто-карий
смотрел круглей и веселей.
Цветы росли в оранжерее.
Им дали света и земли
не потому, что их жалели
или надолго берегли.
Их дарят празднично на память,
но мне – мне страшно их судьбы,
ведь никогда им так не пахнуть,
как это делают сады.
Им на губах не оставаться,
им не раскачивать шмеля,
им никогда не догадаться,
что значит мокрая земля.
У нас в классе на полу ковёр лежит. Это как в детском саду, но зато удобно. У нас самое главное там происходит. Только войдёшь в раздевалку, еще утренний сон не забылся про Димона, а он уже бежит и кричит: принёс, Илюхыч? Я-то принёс, а вот принёс ли Дрон?
Димон – вон его окна – раньше всех приходит. Мне – через дорогу. А Дрону через две дороги, он, может, ещё на урок опоздает. Хотя учительница говорит, что от этого не зависит. Она лучше знает, она и сама задерживается часто.
Через стекло – а окно у нас на уровне газона – видно, как скачет Дрон. И портфель хлопает его по спине. Наверняка несёт.
Димон вопит: Андрюха, принёс? Давай быстрей!
Дрон скидывает портфель, и прямо в башмаках с развязанными шнурками плюхается на ковёр. И достаёт – представляете! – две блестяшки…
У него только вчера учительница вообще всё отобрала и сказала, что реквизировала на неделю. Сорок две штуки, кажется. И Джиглипуфа, и Арбока, Сквирла, и Рапидэша – в него Панита эволюционирует, Алказама, Магнетона – это более развитая форма Магнемита, и даже самого Пикачу с Псидаком и Мяутом впридачу.
Ну, каково! А сегодня Дрон уже приносит пластиковых Диглета и Поливага.
И он у меня сразу, ещё перед началом всех занятий, на них семь штук отыграл. Да ещё Димон подзуживал, прыгал рядом как безлапый заяц из «Чтения» на шестьдесят седьмой странице.
А на перемене Елена Валерьевна говорит: – Чтобы я больше не видела, как вы в классе в сотки играете. А мы-то специально к уроку заранее изготовились. Ручка закатилась, так я её даже поднимать не стал, а то подумает, что я покемонов в портфеле трогаю.
Ну, походили на гулянье там, на ледяном асфальте бита даже не переворачивается. Уж не говоря о том, что сам от холода к надписи «старт» примерзаешь. А в классе – нельзя. А Димон скрипит: – Эх, Илюхыч, сколько у тебя соток взяли на одном твоем же Виглитуфе!
И очень, по правде, мне жалко было Челизара: он же атакует на сто – за четыре огненных энерджи! У него – сто двадцать хитпойнтов!
Мы у столовой когда уселись, прямо на полу, я у него сразу четыре выбил. А потом ещё девять, которые Дрон у Кирика наиграл. И блестяшки обе. Дрону, конечно, хотелось отыграться. Поливаг – это же четыре силы плюс атака энергией! А Елена Валерьевна прямо-таки приподняла нас над полом у столовой и затащила к директору. Сильная! – директор-то на втором этаже! (Кстати, в этот момент Андрюшка своего лучшего Гингара в пролёт уронил.) А там нас криком спросили…
Я когда маме рассказывал, она перебила: погоди, я сама догадаюсь. И как она догадалась? Она всё правильно зарычала: ВЫ ЗАЧЕМ СЮДА ПРИШЛИ? ВЫ СЮДА УЧИТЬСЯ ПРИШЛИ!
Мы с Дрюхычем оба без соток остались.
А раньше, говорят, вкладыши были. А до них – пуговицы от формы какие-то, когда форма в школе была.
Значит, у директора нет более совершенной формы. Ни во что он и не эволюционирует. Простейший покемон – атака голосом.
(Автор рассказа благодарит консультанта по покемонам Илюшу Будко)
Наша собака Марта, смешная рыжая Марта,
Наша пушистая Марта стала немножко болеть.
Шерсть на собаке Марте, на милой собаке Марте,
На шейке её и спинке, стала заметно редеть.
Наша добрая мама, совсем неплохая мама,
Жалела собаку Марту и стала её лечить.
Взяла две таблетки мама, полезные две таблетки,
И в булочку их затолкала, чтоб Марте на завтрак скормить.
И булку дала она Марте, нашей любимой Марте,
Нашей облезлой Марте и не заметила, как
«Фи,» – поморщилась Марта, «Фу,» – поморщилась Марта,
«Тьфу, – поморщилась Марта. – Чем они кормят собак!»
И отвернулась Марта, выплюнув на пол булку,
И горделивая Марта с кухни ушла совсем…
На кухню вышел наш папа, наш бережливый папа,
Он поднял и спрятал булку: «Я её после съем!»
Днём наша милая мама, очень голодная мама
С полки достала булку и откусила чуток,
И вдруг в глубине две таблетки, полезные две таблетки,
Мартины две таблетки попали ей на зубок.
«Фи,» – поморщилась мама, «Фу,» – поморщилась мама,
«Тьфу, – поморщилась мама, выплюнув в урну кусок, —
Это же Мартина булка, Мартины две таблетки
Для роста пушистой шерсти, ведь я же могла их съесть!»
И хорошо, что не съела, а то бы на нашей маме,
Совсем как на нашей Марте, выросла рыжая шерсть.
И мы бы гуляли с Мартой, а вместе – с мохнатой мамой,
Водили бы Марту и маму по лесу на поводке.
Мохнатые мама и Марта лаяли бы на кошек
И вместе на четвереньках мчались купаться к реке.
Пришлось бы вычёсывать маму, совсем как рыжую Марту,
Специальной железной щеткой вычёсывать рыжую шерсть.
Какое же это счастье, что мама не съела таблетки
Для вырастания шерсти и осталась такой, как есть!!!
Было времени двенадцать… Было поздно уезжать, было некуда деваться, было некуда бежать. Кто-то рядом шёл во мраке. Я окликнула: «Постой! Я пойду к тебе в собаки. Позови меня с собой». Усмехнулся этот кто-то и растаял в тишине. «Почему не в бегемоты?» – он вдогонку крикнул мне. Я пошла одна во мраке. Оглянулась – Боже мой! – все бездомные собаки шли по улице за мной!
Бедный шахматный король!
Как плачевна эта роль:
шаг направо, шаг налево
под присмотром королевы.
Он с доски не сводит глаз,
опасаясь всякий раз,
что его покроют матом
иноземные солдаты.
По мотивам народной легенды
Давно это было – и меня ещё не было, и родителей твоих, и даже дедушек-бабушек – тоже. А лес уже был, и река Мезень была. Там это всё и случилось, о том один старичок прадеду моего деда рассказывал, а тот мне передал.
На реке Мезени житьё тогда худое было – земля неродящая, лето короткое, а зимы такие страшные, что и на печке холодно: сколько ни топи – хоть внутрь залезай. Народ бедовал сильно, мужики все на промыслах: в городах или на море, – только бы ячменного хлебца достать.
А на горке церковь стояла – красивая, белая. И поп при церкви был, Пантелеймоном звали. Поп тоже бедствовал.
Народ из тех мест от голода потихоньку уходить стал, а значит, и прихожан у церкви поубавилось. Потом и вовсе ходить перестали. Поп и так и эдак – один молится, один поёт, да всё ерунда какая-то получается. И то сказать: что это за церковь без верующих?
Решился Пантелеймон: со слезами отслужил обедню в последний раз, помолился на все четыре стороны, запер церковь на замок, а ключ в реку бросил. И пошёл, куда глаза глядят и ноги ведут – искать в людях счастья и такого места, где б ему поплотней усесться.
Долго шёл поп Пантелеймон глухим лесом. Дорожные припасы кончились, а с ними и тропинка около пня корявого. Сел поп на пень и заплакал. Только чувствует, будто кто его по плечу гладит. Оглянулся – старик рядом стоит. Откуда взялся – непонятно, но глаза добрые и лицо знакомое – будто вчера встречались, а где, хоть убей, не вспомнишь.
– Чего плачешь? – старик спрашивает.
– Да вот, – поп ему, – так мол и так, церковь запер да сам по миру пошёл.
– Плохо ты сделал – видать, пословицу забыл: «Поп в гости, а черти на погосте». Какой же приход без попа живёт? Да что мне тебя попрекать – хочешь, дальше вместе пойдём? Будем делить, что есть – вместе, чего нет – поровну.
Попу куда деваться? Лучше уж так, чем на корявом пне сидеть да волков с медведями дразнить. Пошли.
Старик легко идет, улыбается, с птичками пересвистывается, а Пантелеймон на каждом шагу спотыкается и за стариковский пояс уцепиться норовит. Про себя думает: «Связался же невесть с кем, ещё в болото к кикиморам заведёт и бросит». И крестится потихоньку.
Однако в скором времени вышли на дорогу, а по ней и в деревню попали. Пустили их добрые люди передохнуть, накормили даже. А как поели-попили, стали им рассказывать про страшное дело, что здесь приключилось.
У самого богатого мужика сын единственный – хороший мальчик. Да вот беда: бес в него вселился. Днём ребёнок бьётся до кровавой пены, а как ночь приходит – с бесовской помощью по деревне бегает, в окна стучит-пугает, лошадей хвостами по две – по три вместе связывает и прочие пакости творит. Управы никакой нет, и мальца жалко.
Отец тому, кто беса выгонит, столько золота посулил, сколько избавитель унести сможет. Поп про золото как услыхал, так попутчику шептать стал:
– Нам с тобой денежки на дорогу ой как пригодились бы. У меня сапоги совсем разваливаются, ты и вовсе босой. Жаль только, я бесов выгонять не умею.
А старик в ответ:
– Зато я умею. Пойдём вместе, будто я лекарь, а ты мой помощник.
Пришли они в ту избу, помощь свою предлагают. Вывели им мальчонку взъерошенного – глаза кровью налиты, зубами по-волчьи щёлкает и укусить норовит. Старик как выхватит неизвестно откуда меч острый и светлый и-и-и раз! – ахнуть никто не успел – разрубил несчастного на две части. Да так ловко, ни капельки крови не пролил.
– Помоги, Пантелеймон, – говорит попу. А тот встал столбом и даже «Отче наш» прочесть не может.
Подхватил старик половинки, донес до речки один, помыл, перекрестил и сложил вместе. Мальчик вскочил и ну старику руки целовать. А бесёнок как припустит, только и видели. Правда, на прощанье успел Пантелеймона хлестнуть по спине хвостом, но тот даже не заметил.
Привёл их богатый мужик в кладовую, а там золота – как солнца в полдень и ещё два раза по столько. Поп ну давай хватать горстями монеты и слитки – и за пазуху, и в карманы, и в сапоги, и в шапку. Даже за щёки стал класть, как хомяк – вот жадоба! И старику с набитым ртом кричит:
– Ты-то чего не берешь?
– Да мне ничего не надо. Вот разве что возьму три медные копейки и будет, – поднял три копеечки потертые, две по карманам положил, третью за пазуху.
Идут они опять лесом. Поп устал, сел и есть попросил. Старик его укоряет:
– Ты золота набрал, а о еде не подумал. Где мы в лесу хлеба купим? Я вот три сухарика припас. Сейчас по одному съедим, поспим, отдохнём, потом и третий поделим.
Съели они по сухарику, старик лёг под кустик и заснул. А Пантелеймону не спится – не наелся. Подполз он к старику, вытянул тихонько из кармана последний сухарик, съел и тоже заснул. Проснулся старик, стал сухарик искать, а поп глаза отводит: не брал, мол, я, – может, зверь лесной стащил. На нет и суда нет, пошли они дальше.
Дошли до широкой реки – ни моста, ни лодки. Что делать? Старик говорит:
– Иди за мной, не бойся, – и пошли по воде как по льду январскому. На середине реки старик остановился, повернулся к Пантелеймону, в глаза посмотрел и спрашивает:
– Что, Пантелеймон, не ты ли сухарик съел?
– Нет, – отвечает тот, и тут же тонуть стал.
– Лучше признайся, упрямый, хуже будет.
Попу стыдно правду сказать, он всё глубже со своим золотом под воду уходит, да всё равно упрямится.
– Ну ладно, – вздохнул старик и с тем на берег его вытащил.
Обсушился поп немного, решил деньги пересчитать – а в карманах да за пазухой одни чёрные угли! Заплакал Пантелеймон, а старик его успокаивает:
– Ничего, вот я свои копеечки посчитаю, – залез в один карман – достал пригоршню золота, залез в другой – ещё пригоршня, а из-за пазухи кучу червонцев на землю вывалил. Стал в три кучки сгребать – две поменьше, а третья большая – и приговаривает:
– Эта маленькая кучка – тебе, эта маленькая – мне.
– А третья, большая, кому же?
– Тому, кто третий сухарик украл.
– Так ведь я же украл! – закричал поп и будто проснулся. Стоит он около своей церкви, дверь распахнута, а со стены знакомый лик прямо в глаза смотрит – то Святой Николай Чудотворец был.
Долго молился Пантелеймон в церкви, долго просил у Бога простить ему жадность. И Бог простил его. Наверное, Николай Чудотворец заступился.
Стал народ возвращаться на реку Мезень к своей церкви. И у попа Пантелеймона тоже всё потом хорошо было.
Звоню я однажды другу Мише и говорю: «Привет!». А он отвечает: «Ну, пока!» – и вешает трубку. Я, конечно, на него обиделся и стал звонить другому своему приятелю, а к телефону подходит его мама. Я ей говорю: «Позовите, пожалуйста, Васю». А в ответ слышу: «Хватит баловаться, не говорите чепуху!». Я расстраиваюсь ещё сильнее и набираю номер своего лучшего друга. Я ему говорю: «Ты мой лучший друг, скажи мне, что случилось, почему со мной никто не разговаривает. Кстати, давай я тебе завтра твой приёмник принесу». И тут мой лучший друг мне ничего не отвечает и вешает трубку. Вот так получилось, что все неизвестно почему со мной раздружились.
И только потом кто-то мне рассказал, как я, вместо того, чтобы поздороваться, сказал Мише по телефону «пока», а Васиной маме «не зовите, спасибо, Петю», а моему другу: «Ты мой худший враг. Не говори, что ничего не случилось. И приёмник твой я тебе никогда не отдам». Тут я понял: наверное, у меня сломался телефон. Я его потряс, и для пробы позвонил в детский сад. Я спрашиваю: «Это детский сад?». А мне говорят: «Никакая это не школа, а отделение милиции». После этого я решил телефон больше не трясти и на всякий случай никуда не звонить.
И вообще телефон я разобрал. Снял я с него крышку, заглянул внутрь, а там сидит маленький зелёный жучок и шестью лапками проводочки переставляет. Только я поднёс к жучку руку, чтобы его схватить, как он расправил крылья и полетел прямо в окошко.
Всем своим друзьям я рассказал эту историю, и мы помирились.
А зелёный телефонный жучок, наверное, сейчас ищет, в каком бы ему ещё телефоне поселиться.
Самый длинный день –
В больнице.
Он всё длится,
Длится,
длится…
Длятся стены, коридоры,
О болезнях разговоры,
Длится до столовой путь,
Длится в градуснике ртуть,
Длится медсестрица
И игла у шприца…
Но зато
Короткий самый
День,
Когда я вместе с мамой!
Этот ослик не возит поклажу,
Он в тени отыскал уголок.
Я к нему подойду
И поглажу
На загривке смешной хохолок.
Нам фотограф:
– Желаете фото?
Рядом с осликом – ваша семья…
Папа медлит, ему неохота.
– Я желаю!
А ослик?
– И я!
С фотоосликом сел я в обнимку,
А потом
Мы раскроем альбом,
Вложим снимки —
И каждому снимку
Посмешнее названье найдём…
Папа буркнул:
– Ну, хватит шататься,
Ты сегодня измучил меня!..
Я сказал:
– Я хочу здесь остаться!
Ослик ткнулся мне в руку:
– И я!
Гольдин Костя, 15 лет, 680 школа
Жил-был на свете один мужик с женой (впрочем, люди говорят, и сейчас живёт). Беда с ним – страшный был лентяй, целый день на печке или на завалинке валялся, и всё мечтал: вот кабы был у него сынок, уж он бы с ним в бирюльки забавлялся-тешился; а подрос бы сынок, стал бы добрым молодцем, посиживал бы он с ним на крылечке, махорочку покуривал да задушевные разговоры вел о жизни, о любви, что и мужицкие сердца не обхаживает, и много о чём ещё.
Но, по счастью, детей у него не было. Почему по счастью? От голода бы они не померли: жена его за десятерых работала и в поле, и в огороде, и в избе, перебились бы как-нибудь. Но будь у него сынок, чему бы он научился от отца – лени да безделью! Бог знает, кому детей давать, а кому – нет.
Вот однажды поехала жена вместо мужа на ярмарку – он и это не мог, – а ему приказала коровёнку единственную кормить. Воротилась через три дня – глядь, а коровенка от голода подохла. Кинулась она на мужа и ну его худыми словами ругать и колотить. Колотила, колотила, запыхалась наконец, села, обхватила голову руками и ну выть да причитать:
– 0-о-ой долюшка ты моя разнесчастная, достался мне мужик-лежебок, препертень этакий, чтоб его! Что уж там коровёнке травки подбросить охапку – велик труд – и то лень ему! Байбак этакий!
И опять на мужа накинулась: – Ах ты тать, разбойник, кровопийца такой-сякой! Лишил ты нас единственной кормилицы! Уходи ты, изверг, с глаз моих долой, чтоб в жизни я тебя больше не видела! Вон из избы моей, хватит хлеб мой есть!
Уж он и молил её, и в ножки падал, и клялся-божился:
– Теперь, жена, сиди дома на печи либо гуляй с соседками – всё сам делать буду.
Не поверила она ему, так и выгнала – серьёзная была, раз скажет, так тому и быть.
Пошёл он, бездомный, милостыню собирать, да не дают ему – видят, мужик здоровый, крепкий – пускай работает. А работать он непривычный. Однако ж, мужик он был неглупый. Подумал, подумал, что делать, да и придумал. Пошёл он к барину в работники наниматься. Пришёл, доложился; барин смотрит – мужик ничего себе: силенки, поди, есть. Зовёт его барин в горницу, сажает за стол, да велит лакею подать еды всякой, и закусок всяких, и вин заморских, и уж чего там только не было. А с краешку – каши, мяса простого грубого, огурцов солёных, квасу да рюмку водки.
– Давай, – говорит барин, – мужик, покажи свою силушку в еде.
Мужик принялся есть. Барин берёт понемногу того, сего, сёмги там всякой, осетра, арбуз – мужик съел всю кашу и, не переводя дух, принялся за говядину. Барин пьёт херес, а мужик квас. Под конец опрокинул мужик рюмку водки, закусил огурцами, утёр рот, поднялся и отвесил барину низкий поклон.
– Да, – говорит барин, – вижу я, силён ты в еде; говорят же, как ешь, так и работаешь. Завтра отправляйся в поле, работать.
– Стой, барин, – говорит мужик, – мы ведь ещё о плате не договорились.
– А сколько же ты желаешь?
– А вот, барин, сколько наработаю, да ещё полстолька, да ещё четверть столька и желаю.
– Полно шутить, мужик, говори настоящую плату.
– А вот сколько назвал, барин, столько и желаю. За меньшее работать не буду.
– Ах ты, дурак! Насмехаться надо мной вздумал! Поди прочь с моего двора и никогда боле не показывайся! Шиш с маслом получишь ты, а не работу.
Барин велел лакею прогнать мужика вон. Однако мужик и сам, приняв гордый вид, ушёл; а выйдя за ворота усмехнулся, подмигнул сам себе и пошёл к другому барину.
Есть-то надо!
Посвящается моему горячо любимому мужу Борису Заходеру, под редакцией и с благословения которого, написана эта повесть.
(Окончание. Начало читайте в номерах: 14, 15)
Облетела листва на деревьях, и наш дом «вернулся в город». Теперь снова, до весны, мы будем видеть сквозь голые ветки деревьев большие дома, а вечерами – их светящиеся окна…
Пара воробьёв, собравшись напиться, по привычке присела на деревянный плотик, весною спущенный на воду в бочку – специально для них! – но вместо воды обнаружила лёд.
Мы выходили на террасу всё реже и реже. И однажды, открыв дверь, я замерла в изумлении: за дверью стояла белая кошка. И даже сделала шаг – первый робкий шаг – через порог. Один-единственный шаг. И – как и я – застыла в напряжённой позе. Постояв так несколько мгновений, она вновь взлетела на карниз.
Но начало было положено. На другой день она сделала ещё шаг. На третий – ещё. Так, день за днём прибавляла по шагу, а то и по два, пока не преодолела гостиную, длинный коридор и, наконец, добралась до кухни. Там она устроилась вместе с Тишкой.
Барри уступил нам в первый раз, разрешив чужой кошке бегать по террасе. Стерпел и теперь – когда она заняла кухню. Но как только кошка вздумала, вслед за Тишкой, высунуться в гостиную, Барри раз и навсегда объяснил ей, где отныне её место, проведя невидимую черту, пересекать которую она не имела права. Сам он не собирался соблюдать границу, так как у него на кухне постоянно возникали разные делишки: то необходимо было проверить кошачьи миски, то навестить меня, когда я готовила обед.
Белая красавица терпела. Несомненно, скрепя сердце. Потому что стоило Барричке отправиться на прогулку, как кошка спешила нарушить священную границу,
Она торопливо всё осматривала, обнюхивала все миски, все углы. И всегда успевала вернуться в родные пределы, едва заслышав, что барин возвращается…
С нами кошка была по-прежнему холодна и ускользала, если её пытались погладить. Мы тоже не надоедали ей и даже не удосужились сразу придумать для неё имя. Обращаясь к ней, звали: – Кися-кися-кися! – а, говоря о ней, мы называли её «белая». Постепенно так привыкли к такому сочетанию, что стали воспринимать его как имя и фамилию – Кися Белая.
Наступила зима. Шерсть Киси распушилась и ещё больше побелела. Когда она гуляла в саду, то была почти неразличима на свежевыпавшем снегу.
Наши гости неизменно восхищаясь красотой кошки, говорили, что это Бог послал нам такую белоснежную красавицу.
– За простоту, – неизменно отвечали мы.
Но именно белоснежность кошки принесла нам неожиданную проблему.
Местное птичье население совершенно внятно объяснило нам, что под кухонным окном не хватает кормушки. Мы оказались достаточно понятливыми и поспешили исправить упущение.
Наблюдать за кипящей птичьей компанией любили не только мы и наши гости, но и кот Тишка. Он усаживался на табуретку против окна, как перед телевизором, и напряжённо вглядывался, чуть-чуть поводя ушами и нервно вздрагивая.
Но Кися Белая не пожелала довольствоваться созерцанием. И однажды мы застали её под самой кормушкой. Её белоснежная шубка идеально сливалась со снегом. Если бы не изредка вздрагивавший хвост, возможно, мы бы её и не заметили. Увы, не только мы, но и наши гости-пташки. Она была готова к прыжку. Боюсь, не первому…
Что было делать? Конечно, с точки зрения Киси в её белом маскхалате, место для охоты было выбрано весьма удачно. Но нельзя же нашу кормушку превращать в ловушку, а приглашение к столу – в приглашение на казнь…
Закрыть столовую? Перестать кормить пичужек? Но ведь они на нас так надеются!
Предложение Бориса прозвучало несколько загадочно:
– Надо посадить птичек в клетку!
Несмотря на парадоксальность формулировки, я сразу сообразила и принесла из сарая клетку, в которой мы иногда временно держали пташек, попавших в беду.
Клетку поставили на кормушку и положили в неё еду. Дверцу гостеприимно открыли.
Первое мгновение птицы недоумевали, но быстро освоились и начали залетать внутрь, словно так всегда и было.
Кися быстро охладела к этому «охотничьему угодью».
Оставив птиц в покое, она целиком переключилась на мышей. Это было весьма кстати, тем более что с появлением в доме кошки Тишка перестал уделять мышам должное внимание, и они сильно распустились. Возможно, ему было известно, что в львином прайде охотятся в основном дамы. Так или иначе, мышам в последнее время жилось чересчур вольготно. Кися быстро навела порядок, и мыши перестали бегать по дому.
Вскоре у Белой появились котята, и жизнь её совсем наладилась. Зато у бедного Тишки она стала заметно портиться.
Из еды ему доставались большей частью остатки, – после того как «снимут сливки» белая мадам и её семейство. Даже ходить по собственному дому он должен был с великой осторожностью. Если он проходил чересчур близко от вездесущих котят, – кошка шипела на него. И дело этим не ограничивалось. Вскоре она перешла к рукоприкладству.
Тишка, как всякий порядочный кот, любил гулянки. Но рано или поздно надо и домой вернуться. И каждый раз, появляясь в проёме всегда открытой для кошек форточки в ванной, он замирал в ожидании неприятностей. Они не заставляли себя ждать: Кися была тут как тут. Она неизменно тщательно обнюхивала кота, а он лишь виновато прижимал уши. В чём именно провинился бедный кот, оставалось для нас загадкой, но именно за ЭТО он получал от кошки оплеуху. Согласитесь, что это неприятно. Даже если это белая пушистая лапка!
Весну старый кот ещё кое-как протянул, но к лету совсем перестал приходить домой. Теперь уже ему, как некогда Кисе, выносили еду на улицу…
И однажды он не появился совсем… Круг замкнулся.
Облака едва
Ползут.
Будто воза два
Везут.
Еле движется обоз,
Погромыхивает воз.
Прокатился
В небе гром
И свалился
К нам на дом.
Дом очнулся
Ото сна,
Покачнулся,
Как сосна.
Глянул в окна,
Вздрогнул дом:
Сосны мокнут
Под окном.
Громыхнет
На небе воз,
Полыхнёт
Из-под колёс.
Сверху грохнет
Гром в стекло,
Станет грозно
И светло.
Я сначала притворился,
Будто стул мой стал конём.
А потом я притворился,
Что сижу в седле на нём.
– Увези меня из дому! –
Попросил я вдруг коня.
Только конь мой почему-то
Не послушался меня.
В тёмном воздухе видна
Крыши тёмная верхушка,
А над ней совсем одна
Светит лунная горбушка.
Белый лунный человек
Там уселся, свесив ноги,
Борода его как снег
Расстелилась по дороге.
Он закрыл свои глаза
И на дудочке играет,
Рядом белая коза
В лунном свете засыпает.
В тишине играет он.
Опустились звёзд ресницы.
Звёзды тоже клонит в сон.
Кто узнает, что им снится?
Один усатый дядя
Бинокль приобрёл,
В бинокль зорко глядя,
По улице побрёл.
За сто шагов все ямы
Он видел до одной!
А перед носом прямо
Не видел ни одной!
Домой пришел побитый.
Но это пустяки!
Вдруг видит он с обидой –
Пропали башмаки!
«Где брюки?» – вслух спросил он,
– «На мне ж одни трусы?!
И бантиком красивым
Завязаны усы!»
Тому, кто видит очень
И очень далеко,
Бывает, между прочим
Вблизи ох, нелегко!
На день рожденья Кактусу
Подарок подарили.
И поздравленья Кактусу
Любезно говорили:
«Примите, милый Кактус
От нас любезно в дар
Прекрасный распрекрасный
Большой воздушный… БАХ!!!»
И в жару и в мороз, согласитесь, ШТАНЫ –
Если ВМЕСТЕ, то всем безусловно нужны.
Ну а ВРОЗЬ какая-либо ШТАНА –
Ни в жару, ни в мороз никому не нужна!
Мой папа работал лётчиком. Сейчас он уже на пенсии, потому что за вредность работы лётчикам дают её быстро.
Это трудно – работать лётчиком. Но очень интересно – особенно если летать не на огромных «Ту», «Боингах» или сверхзвуковых «Мигах», которыми управляют приборы, и лётчик может даже окошко закрыть и сидеть в кабине, поглядывая на лампочки и датчики, – а на маленьких лёгких самолётах. Мой папа летал на «Ан-2» – смешном «Кукурузнике», который на самом деле очень умная и почти что живая машина.
Из его кабины видно небо и всё, что под ним – поля, речки, дома и леса. «Ан-2» может взмыть высоко-высоко и лететь над облаками, которые толстыми и пышными, прямо съедобными слоями будут лежать под ним. А может лететь совсем низко, над самой кромкой леса. И будет казаться, что если высунуться как следует, то можно листья с макушек деревьев хватать.
Много раз, когда мы жили в деревне, а папа работал где-то поблизости, он пролетал на своём весело урчащем самолёте над домом и садом. Папа выглядывал из кабины, махал нам рукой. И ему махала и кричала вся деревня. Однажды мы рвали вишни и не слышали гула мотора подлетающего самолёта. Когда мы его заметили, было уже поздно – и мама, и мы с сестрой попали под бомбёжку. Авиация обрабатывала поля, и папа осыпал нас с самолёта градом твёрдых розовеньких шариков удобрения.
«Ан-2» может сесть даже на поле, взлётная полоса нужна ему ровная, но не такая длинная, как для больших самолётов. Поэтому на «Ан-2» можно летать в самые разные города и даже деревни, как на пригородном автобусе. Папин самолет садился на самые крошечные аэродромчики – среди Брянских лесов, в Мещовском ополье, даже в болотистых краях Смоленщины, где к взлетной полосе подступали вода и обманчивые кочки. А какие попадались пассажиры! Деревенские бабушки и деды с мешками и корзинками, вместе с ними катались поросята, козы и куры. Часто летали журналисты, которые старались забраться в самые глухие уголки страны, агрономы, которым нужно было успеть побывать в разных концах своего огромного хозяйства. Час, самое большое два, – и ты оказываешься в таком краю, куда и на собаках не доберёшься, и дороги нет – ни одна машина не пройдёт.
На «Ан-2» разбрасывают по небу парашютистов, производят аэрофотосъемку. Если в ясный день на самом восходе взлететь в небо под лучами восходящего солнца, можно увидеть все неровности земли. Будут видны ямки, грядки и фундаменты древних строений, даже тех, которые разрушились много тысяч лет назад. А сколько нетронутых курганов видел с самолета папа – тех, которые стоят далеко от больших дорог и о существовании которых, наверное, не знают учёные!
А еще на «Ан-2» перевозят самые разные грузы. Вмещается в него очень много. Ведь как приятно – лететь в небе и везти целый самолет ароматных узбекских дынь! Или партию лекарства в отдалённый уголок страны.
«Ан-2» обрабатывают поля химикатами. Это очень быстро и… полезно! Если бы этого не делали, то от бессовестных вредителей погибли бы урожаи хлопка в Средней Азии, виноградники в Крыму, кубанская пшеница и фруктовые сады. Когда в засушливую погоду горят леса, самая большая помощь как раз от таких маленьких самолетов. Вода поставляется с неба.
Поэтому круглый год наш папа был в командировках. И никогда не приходил в школу на родительские собрания. Моей противной учительнице нельзя было доказать, что у меня есть папа. Ещё бы: когда у меня спрашивали, кто твой папа, которого никто никогда не видел, я отвечала – он лётчик… А так обычно отвечали те, кто не видел своего папу с рождения. Как-то к нам в класс пришла новенькая – дочка военного, её посадили со мной, и на перемене она спросила, кто у меня мама, кто папа. С мамой проблем не было, про папу я традиционно ответила – лётчик. В тот момент, когда девочка спросила, какое у папы звание, вошла училка и внимательно прислушалась. Я задумалась от волнения особенно надолго (ведь у гражданских лётчиков не бывает звания) и выпалила: «Командир звена!» Все, и учительница в том числе, засмеялись, дочка военного заявила, что звенья бывают только у пионеров. А я не могла доказать, что эскадрилья гражданских самолётов разбита на звенья… Когда я рассказала родителям о том, как смеялась учительница над моим «враньём», они дали мне газету, где описывались трудовые подвиги моего папы в ГДР и была его фотография – и велели показать учительнице. Я никогда в школе ничем не хвалилась, но тут подошла, хлопнула газету учительнице на стол и заставила убедиться, что папа у меня существует. Но немецкие буквы не произвели на неё впечатления. Тогда я ткнула пальцем в подпись под фотографией, где вполне можно было прочитать: «Карашо! – сказал Вячеслав Нестерин».
С сестрой уже не повторили такой ошибки. При первой же возможности мы заставили папу нарядиться в парадную форму, прийти к ней в класс и в рубрике «Профессии наших родителей» рассказать о том, как он работает. Это помогло.
Если в определённое время настроиться на радиоволну УКВ, то иногда можно было услышать папины позывные и даже то, как он разговаривает со своим вторым пилотом, диспетчерами и другими экипажами. Когда папа был особенно далеко и не мог позвонить, мы втроём часами крутили приёмник. Иногда мы и правда слышали папин голос – мама его узнавала первая. А чаще сквозь шум звуковых волн, сигналов, музыки и помех нам слышались его позывные, казалось, он говорит, чтобы мы ждали его и не скучали. И повторяет это, повторяет. Мы ждали, и каждый раз дожидались.
Воробей сидит на ветке
у окна.
Я сижу на табуретке
у окна.
Он качается на ветке
у окна,
Ну, а я – на табуретке
у окна.
Помолчали, посидели,
Покачались, полетели
Кто куда:
Воробей на крышу с ветки,
А я – на пол с табуретки,
Вот беда!..
Что должно присниться МУХЕ, У СЛОНА уснувшей в ухе? А что должно слону присниться, Если мухе плохо спится?
Дело близится к весне,
МИШКЕ видится во сне:
Как будто сухо и тепло,
Как будто он нашёл дупло,
Залез на ствол
И мёд достал,
И сам всех пчёл
Перекусал.
Залез в бутылку
Таракан.
А вылезти
Не смог.
От злости
Бедный таракан
В бутылке
Занемог.
Он сдох
В начале января,
Прижав усы
К затылку.
Кто часто сердится,
Тот зря
Не должен
Лезть в бутылку.
Вот беда,
Разбил я
Вазу.
Но разбил её
Не сразу,
А сначала
Влез
На стул
И –
Буфет перевернул.
Я могу
Считать до ста —
Времени
Не жалко:
– Раз,
Два,
Три,
Четыре…
Сто –
Вот и вся
Считалка.
Лето на исходе. На берегах давно уж косы бренчат. Ставят сено в стога. Скоро и печь топить. Бабушка Ирина просит меня проверить трубу.
– Чего мне её проверять? И так вижу, что стоит, не покосилась.
– А ты не ленись. Сбегай на крышу-то, – настаивает бабушка Ирина.
Нечего делать, полез. Заглянул в трубу. Ничего там не видно. Темно. И прошлогодним дымком попахивает. Вечный запах. Домашний, уютный. Слез я с крыши, пошёл за дровами. Попробую затопить печь, дымом трубу проверить.
Сухие дрова быстро разгорелись. Загугукал в печи огонь.
И тут повалил клубами дым. В мгновение заволокло всё вокруг.
Я окошко скорей распахнул. Высунул голову наружу, дышу, откаш¬ливаюсь. Бабушка Ирина вошла и посмеивается.
– Так-то ты трубу проверил?
А я и ответить ничего не могу, рукой дым разгоняю, задымлённой головой трясу. Прогорели дровишки. Печь холодная, а надымила-то! Печника надо звать.
– Какого печника? Ты у меня и есть печник. Полезай снова на крышу.
Я стал упираться. Что без толку по крышам сигать? Всё там в порядке. Тут внутри, в каменном брюхе печки что-то разладилось.
– Эх ты, – сказала бабушка Ирина, – горе-печник. Вон возьми шест с крючком. Повороши в трубе. По весне там галка гнездо свила. Птенцы-то уже выросли, улетели. А гнездо в трубе осело. Забило дымоход. Выволоки его оттуда.
Долго я цеплял разворошенное гнездо. Наконец, выцарапал его. Крепкое, из прутьев сплетённое, мохом утыканное. Будто старая папаха. Теплое местечко выбрала галка для своего дома. Человечье жильё, когда оно дышит, и птицу, и зверя согреет.
Жил–был Дом. Маленький-маленький. У него была семья: два мальчика и одна девочка. Дом их очень любил, а они называли его: «Наша дача». Мама говорила: «Дом живой, он всё чувствует и слышит». А Дом думал: «Откуда она знает? Непонятно». Самым лучшим временем для него было лето, потому что вся его семья жила с ним. Было шумно, хламно и весело. Утром все вставали и начинали придумывать Игру. Это было очень интересно! Дом тоже играл: он был и кораблём, пустившимся в дальнее плавание, и космической ракетой, вертолётом–разведчиком, и даже гоночной машиной Формулы 1. Вечером, если было прохладно, мама затапливала печку и читала детям книжки. Дом слушал, замирая. Ещё Дом любил весну, когда устанавливалась сухая, тёплая погода, и его семья приезжала чаще и чаще. Осенью Дом тосковал, а зимой засыпал, обнимая детские игрушки. И видел во сне тех, кого он любил.
Пролетала по небу заводная петушка
после дождичка в четыре так, в полпятого…
Ай, живая пролетала неощипанная тушка,
пером павлиньим покряхтывала.
Ах, поджаристо, жирно, на ощупь, в натуре –
от окна до калитки в озоновом слое –
аки посуху шла по лазури на курьих!
Дзинь!.. уронила яйцо золотое.
– Почем? – спросила ряба старушка, –
сия, заводная да с песнями?
– Петушка? Бери – не хочу, – полушка!
– И возьму, а что? Нынче пенсия!
Да и грех это нынче на небо-то смотреть:
показуха всё, обманки-душегубки.
Надо дело делать: терпеть-вертеть –
полетят в корыто золотые скорлупки!
До сих пор не могу понять, что же заставило меня эти дурацкие штучки взять… Забрать… Да что там церемониться! — украсть.
Да-да, налицо была кража. Пусть ерундовая, пусть совершённая восьмилетней девчонкой, но всё же кра¬жа. Было бы понятно, если б я использовала их по назначению. Все знают, какой интерес проявляют даже маленькие девчонки ко всякой косметической чепухе. Так ведь нет! Я вытряхивала вязкий яркий брусочек губной помады сразу же, выйдя за калитку, — наивная неосмотрительность! И тут же, прополоскав блестящий патрон в прозрачной воде арыка, мчалась домой, ужасно довольная приобретением.
Смешно сказать! Меня волновал прекрасный, как мне казалось, женский профиль, выбитый на крышке патрона. Чёткий античный профиль с малюсенькими пластмассовыми кудряшками. И забавлял стаканчик, действовавший в патроне как микроскопический лифт. Он подавал вверх оранжевый столбик помады к толстым морщинистым губам учительницы.
Она это делала с аппетитом. Когда мое и без того немощное внимание совершенно оскудевало, и моя кофта, покрытые цыпками руки с обгрызенными ногтями, нос и язык начинали интересовать меня явно больше, чем клавиатура и нотная грамота, учительни¬ца вздыхала, протягивала к окну белую ватную руку и, достав из-за решётки патрон с губной помадой, при¬ступала.
— Ну, навай… навай… — лениво бормотала она, глядя в маленькое зеркальце и священнодействуя над губами — то округляла их бубликом, закрашивая углы рта, то со¬членяла, старательно вымазывая верхнюю губу о ниж¬нюю. — Четвертым и пятым пальцами попеременно… Они никуда не годятся… Раз-и, два-и… Считай вслух!
Я ненавидела свои четвертый и пятый пальцы.
Они были не только отвратительны сами по себе — слабые, путающиеся между чёрными клавишами, они ещё были предателями и притворщиками. В обыден¬ной жизни эти пальцы ничем не давали знать о себе, не выпячивались, не лезли не в свое дело.
Стоило же только им завидеть клавиатуру — наглей и противнее четвертого и пятого пальцев на свете ничего не было. Они нажимали не ту ноту, а если и попадали, то слишком слабо. Быстро играть они не могли, а если требовалось, то за компанию прихваты¬вали с собой массу ненужных звуков. Даже если у них не было своего дела в данный момент, они просто нахально торчали в разные стороны, как сломанные велосипедные спицы.
И вообще я прекрасно сознавала, что мне в жизни не подняться до таких высот, как «Элизе».
Учительница изредка присаживалась к инструмен¬ту и каждый раз играла одно и то же — прекрасную и труднейшую, как мне казалось, пьесу Бетховена «Эли¬зе». Лицо её в эти моменты выражало лень и спокой¬ствие, она как бы говорила: «Видишь, бестолочь, как можно играть!» И действительно, играла хорошо, хотя было совершенно непонятно, как умещались её тол¬стые пальцы на клавишах.
Нельзя сказать, что я ненавидела занятия музыкой или не любила учительницу. Моё отношение к этому делу можно было бы назвать чувством обречённости. Так было нужно — заниматься музыкой, как мыть руки перед едой, а ноги перед сном. Уж очень мама хотела этого. К тому же мы успели купить инструмент, а бро¬сить занятия при стоящем в доме инструменте было кощунством. Мне передавался мамин священный ужас перед торчащим без дела инструментом, словно он мог служить укором не только маме, но и мне, и даже когда-нибудь моим детям. Таким образом, моя музыка уби¬вала двух зайцев — оправдывала покупку пианино и, по выражению папы, сокращала моё «арычное» время.
Дом учительницы находился в нескольких трамвай¬ных остановках от нас. А поскольку я из дома выпуска¬лась мамой с космической точностью, то почти всегда попадала на один и тот же трамвай с весёлым кондук¬тором. То есть он не был весёлым, он был как бы весё¬лым. И покрикивал всегда одно и то же:
— А ну, кто храбрее, кто смелее? — и зорко погляды¬вал на пассажиров. — Кто билетики возьмет?
Пассажиры смеялись и брали билетики. И никто, казалось, никто, кроме самого кондуктора да ещё меня не замечал эту подлую, низкую игру, это издеватель¬ство над людьми и презрение к ним. А между тем было совершенно очевидно, что подразумевалось под весё¬лым покрикиванием.
«Это как будто я с вами шучу так, канальи… — под¬разумевалось. — Но ведь и вы, и я понимаем, что все вы ба-альшие мерзавцы и норовите проехать бесплат¬но, пока вас не прижмёшь».
Подразумевалось ещё много другого, чего я выра¬зить и объяснить самой себе не могла, но остро чув¬ствовала.
Вообще в то время я очень остро чувствовала не только всяческую ложь и натянутость в отношениях между людьми, а даже весьма критически относилась к некоторым общепринятым между взрослыми словам. Многое меня коробило и приводило в сильнейшее недоумение. Так, например, когда однажды папа, рас¬сердившись на моего дядю, крикнул: «Ноги моей не будет в этом доме!» — я, помню, сильно удивилась и долго размышляла над тем, почему мой честный и в общем-то толковый папа несет такую дикую чушь. Ведь можно сказать просто: «Больше я туда не приду». По этому поводу я представляла почему-то, как папи¬ну ногу осторожно и бережно отделяют от него и тор¬жественно несут куда-то, а папа, обнаружив ошибоч¬ность маршрута, отчаянно машет руками и кричит:
«Нет-нет! Не туда! В этом доме ноги моей больше не будет!»
Маленький, в две комнаты, с застекленной террас¬кой дом, в котором жила учительница с мужем, завер¬шал собой тихий тупичок.
Толкнув изумрудно-зеленую калитку, я попадала во двор, который нёс на себе отпечаток некой тайны. Здесь даже в самые знойные дни было прохладно и тенисто. Весь двор поверху перекрывали густо разрос¬шиеся виноградные лозы. Они карабкались по специ¬ально врытым для них деревянным кольям, стелились сверху по перекрытиям, свешивая, словно в изнеможе¬нии, щедрые райские кисти. Жемчужно-зеленоватые «дамские пальчики»; круглый, лиловый, с прожилками «крымский»; черный «бескосточный»…
Кажется, виноградные лозы забирались даже на крышу и там продолжали свое греховное пиршество с упоительно знойным солнцем.
Вспугнутые ветерком листья о чем-то суетливо ло¬потали, тщетно пытаясь спрятать редкие солнечные блики. Ослепительные белые блики плясали по рыже¬му кирпичу дорожки, по моей неприкрытой макушке, по нотной папке.
К деревянным перекрытиям всегда была прислоне¬на грубо сколоченная лестница. На ней неизменно стоял муж моей учительницы — грузный, плохо выбри¬тый пожилой человек в синих бриджах и голубой май¬ке. Он всё время возился с виноградом — срезал спе¬лые гроздья, подвязывал лозы. Иногда я видела его на крыше. Наверное, он и там контролировал тайную виноградную жизнь.
Муж моей учительницы был удивительным субъек¬том. Он никогда не замечал меня, не отвечал на мои неизменно вежливые приветствия, продолжая свою нескончаемую возню с виноградом. Но когда, отсидев положенную дозу за инструментом, я направлялась к калитке, каждый раз происходило одно и то же.
Муж моей учительницы, почему-то воровато огля¬нувшись на зарешеченное окно комнаты, молча хватал меня за руку и совал большую виноградную кисть. Лицо при этом ничего не выражало и было скорее сердитым, чем добрым.
Всучив виноградную кисть, он, так же воровато поглядывая на окно, подталкивал меня к калитке, мол: иди, иди, знай свое дело…
Пролепетав «спасибо», я выскакивала за калитку и несколько метров мчалась по инерции. Затем тормо¬зила и шла медленно, неторопливо отрывая от кисти и отправляя в рот по ягодке.
Скоро я настолько привыкла к виноградному под¬ношению, что, проходя мимо мужа моей учительницы, чуть-чуть замедляла шаги, опасаясь, что он не успеет схватить меня за руку.
Помнится, довольно длительное время муж учи¬тельницы служил мне объектом для размышлений. Мне казалось удивительной пропасть между самим фактом дарения винограда и тем выражением лица, которое сопровождало этот факт дарения. Я размыш¬ляла: кто он — злой человек, которого неведомая сила заставляет угощать меня виноградом, или, наоборот, очень добрый человек, которого опять-таки неведо¬мая, на этот случай уже злая сила, нарядив в дурацкие бриджи и майку, заставляет хранить молчание и угрю¬мость на небритом лице.
Я была довольно занудной ученицей, поэтому весь¬ма извинительно, что время от времени моей учитель¬нице осточертевало возиться со мной.
— Этот такт повторить двадцать раз, — говорила она и выходила из комнаты. Мне казалось, что выходит она в тенистый виноградный дворик для того, чтобы зарядиться спокойным теплом летнего дня, насладить¬ся зрелищем виноградного изобилия и успокоить себя, что занятия с бездарной ученицей дело преходящее.
Я же равнодушно повторяла нужный такт ровно столько, сколько требовалось, при этом блуждая взгля¬дом по стенам, глядя в окно.
И вот так-то однажды я и обнаружила между решёт¬кой и оконной рамой то, чему раньше совершенно не придавала значения. Патроны с губной помадой — красные, блестящие жёлтые, белые — лежали, каза¬лось, никому не нужные и даже слегка запылённые. Но поразила меня не столько их кажущаяся ненужность — нет, я знала, что учительница тщательно ухаживает за своими губами, — а их количество. Зачем столько по¬мады для одного рта?
Доиграв такт ровно столько, сколько полагалось, я встала из-за пианино и, ощущая некоторое деловое нетерпение, стала осматривать всё это богатство.
В какой момент мелькнула у меня мысль о том, что недурно бы иметь хотя бы одну такую вещичку? Каков был ход моих рассуждений? И вообще, знала ли я тог¬да, что взять чужую вещь — это значит украсть?
Да, конечно, я знала, что не следует брать чужого. Без спроса. Но о каком спросе могла идти речь при таком количестве одинаковых губных помад? Ведь их было так много! Чуть ли не семь-восемь… Словом, я выбрала для себя самый, на мой взгляд, скромный — белый патрон и сунула его в карман платья.
В нашем огромном дворе, кишащем ребятнёй всех возрастов, моё имущество имело огромный успех. Я и сейчас отлично помню, что провела блестящую коммерческую операцию, выменяв на патрон две Колькины пуговицы. Эти пуговицы — большие, покрытые сверкающей жёлтой краской — особенно ценились у нас, даже играли роль денег. Имея несколько таких пуговиц, Колька мог даже заполучить на время у Жир¬ного кожаный мяч. Словом, человек, обладающий двумя-тремя такими пуговицами, был в нашем дворе вли¬ятельной личностью.
Гораздо позже, изучая в консерватории политэко¬номию, главу «Деньги, их происхождение», я поняла, в чём заключалась сила Колькиных пуговиц и почему они у нас выполняли функцию денежных единиц. Ведь их не каждый мог иметь, а уж доставать — только сам Колька, который срезал роскошные пуговицы с мате¬риного пальто. Делал он это время от времени и, по-моему, по той же причине, по которой я брала патрон¬чики с помадой. Пуговиц, на Колькин взгляд, тоже было много. Чуть ли не девять-десять.
Спи, мой мальчик, мой матрос.
В нашем сердце нету роз.
Наше сердце — север-сфинкс.
Ничего, ты просто спи.
Потихоньку поплывём,
после песенку споём,
я куплю тебе купель,
твой кораблик — колыбель.
В колыбельке-то (вот-вот!)
вовсе нету ничего.
Спи. Повсюду пустота.
Спи, я это просто так.
Сигаретки — маяки,
на вершинах огоньки.
Я куплю тебе свирель
слушать песенки сирен.
Спи, мой мальчик дорогой.
Наше сердце далеко.
Плохо плакать, — всё прошло,
худо или хорошо.
Год назад, гуляя по Сокольникам, я встретил счастье. Оно сидело на шершавой ветке дуба и играло на свирели. «Ух ты! – подумал я, – вот ведь… Ох!», и междометия тут же устроили броуновское движение в моей голове.
На свирели у счастья было всего три дырочки. Между тем прозрачная мелодия струилась в сплетеньи ветвей и кружилась вихрем над Большим прудом. Мартовский закат потихоньку гас за железной дорогой, темнело, а cчастье куталось в клетчатое пальто с капюшоном и продолжало играть песенку про весну.
Меня вдруг окликнули. Я обернулся. «Здорово! Я уж с минуту тут стою – за тобой, дураком, смотрю.» Передо мной действительно стоял в полушубке и желтых ботинках Петька Кульпятский, старый знакомый, и протягивал руку в варежке, желая поздороваться. Петькин римский профиль светился из-под воротника доброжелательным участием. «Привет, – ответил я, – Подожди чуть-чуть, ладно? Сейчас дослушаю…» И повернулся к дубу, на котором сидело мое счастье. Повернулся и увидел, что счастье куда-то исчезло. И мелодия затихла.
«А чего слушать-то?» – спросил Петька, закутываясь до римского носа в шерстяной кусачий шарф. «Да… – растерянно промямлил я, – Ничего… Весну, наверное.» «Какую весну? Обалдел что ли? Мороз минус семь, а к ночи обещали все пятнадцать».
И вправду я почувствовал, как начало холодать. Деревья затрещали от мороза, лужи на глазах превращались в ледяные озерца.
Но мне было очень жаль весну и особенно прохлопанное счастье. Пока не поздно, надо было обязательно его найти. И я пошел искать. А Петька поплелся за мной вроде как просто прогуляться, не подозревая об истинной цели нашего путешествия.
Небо швыряло в Сокольники мощные снежные заряды. Парк почернел, помрачнел, деревья зловеще зашумели, фонарь стал подмигивать нам оранжевым глазом. Казалось, что сейчас должно произойти нечто страшное, неотвратимое – например, вдруг на дне Большого пруда проснется ужасное чудовище о трех головах, вылезет на поверхность и проревет: «Съело я твое счастье, несчастный!». А потом, расколов ледяной панцирь своим остроконечным хвостом, ринется обратно в пучину – к логову из консервных банок и бутылок из-под портвейна.
Но чудовище почему-то не вылезло, а через некоторое время и метель чуть поутихла. Петька под шарфом бурчал о своей важной работе, иногда постреливая глазами в мою сторону – мол, слушаю я его или нет. Я, конечно, слушал про то, как ему удалось устроиться переводчиком в контору, которая отправляет в Африку сгущеное молоко, и как много ему теперь там платят, особенно за командировки в Танзанию и на Берег Слоновой Кости. Но на самом деле я пытался высмотреть в непроглядной темени свое счастье – может, все-таки мелькнет между деревьев фигурка в клетчатом пальто?
Вдруг из-за поворота выскочил запыхавшийся лыжник. По выражению лица и остервенело мотавшемуся помпону был ясно, что он готов мужественно бороться со стихией до самого метро.
Увидев нас с Петькой, он явно решил проигнорировать две подозрительные личности, но уже было поздно. Одна из них шагнула ему навстречу и сказала осипшим голосом: «Простите, пожалуйста, за беспокойство. Вы случайно не видели моего счастья?» Лыжник резко дернулся в сторону, нервно сменил классический стиль на конек и унесся в снегопад.
Петька же решил, что я спрашивал, сколько сейчас времени, и сказал: «Полдевятого. У меня же часы есть». «Ага», – ответил я, и мы пошли дальше. У Нижнего пруда повстречали моржей. Моржи сидели в проруби и обсуждали чью-то кандидатскую диссертацию. В зеленом вагончике у них явно была припрятана половинка рябиновой настойки… Про свирель я даже и спрашивать их не стал.
Долго мы бродили по еле заметными тропинкам, пока не выбрели на широкую аллею, ведущую к аттракционам. За полчаса нам навстречу попался лишь улыбающийся до ушей мужик в сером пальто, из кармана которого торчали усики приемника. Приемник орал про Чунга-Чангу, лето круглый год и синий небосвод. А мужик улыбался так, что становился понятно, что счастье свое он нашел не на ветке дуба, а в магазине «Вега».
Петька тем временем закончил объяснять, зачем Африке нужна сгущенка, и начал рассказывать про то, как летом он ездил на велосипеде за липовым цветом. Километров за пять от его дачи есть деревня Голубцы, в которой каждый июль цветут старые липы. А он, Петька, сам невысокого роста и до веток не допрыгивает… Дальше следовал долгий рассказ про то, как он торговался с местным мужиком, у которого была длиннющая лестница, как рвал этот самый цвет и так далее.
Мне все это уже порядком поднадоело. Маловерный, я даже почти смирился с потерей счастья. Время было позднее, я слегка замерз, и к тому же жутко хотелось домой – к дивану, шоколадным ирискам и компоту из яблок.
Вдруг мне показалось, что из-за сосны по левую руку от аллеи виднеются чьи-то огромные крылья. Что это могло быть? Может, померещилось? «Подожди, я сейчас», – сказал я Петьке и пошел по едва заметной тропинке к той сосне. Через пару шагов поскользнулся и неловко плюхнулся в сугроб.
Поднялся и увидел, что передо мной стоит ангел. Бронзовый. Стеклянные крылья цвета индиго. Легкая рука поднята в приветствии. Он смотрит на меня, а я смотрю на него. Боже, ну почему же именно здесь, рядом с пропахшими уксусом шашлычными и старыми брошенными аттракционами, он встретился мне? Может быть, он, снежный ангел, мчался над парком и случайно увидел, как я потерял свое счастье, и летел вслед за нами, слушал про Танзанию, Берег Слоновой Кости и липовый чай, а сам вел нас сюда и послал нам навстречу лыжника, и кружился над нами, дыша вьюгой и морозом – и все это для того, чтобы взмахнуть мне невесомым крылом из-за сосны. Так вот почему ужасное чудовище о трех головах не вынырнуло перед нами из Большого пруда и не сожрало мое счастье! Конечно, он ведь летел вместе с нами и все, все видел. «Ты ведь знаешь… правда ведь знаешь, где мне теперь искать счастье?» – спросил я его.
Налетел Бог знает откуда взявшийся теплый ветерок, и ангел спокойно качнул крылом цвета индиго в сторону Солнечной поляны. И улыбнулся. Клянусь, он улыбнулся и остался стоять, устало прислонившись бронзовым телом к старой сосне. А я, радостный, побежал по тропинке к замерзшему Петьке, злобно топающему желтыми ботинками, чтобы согреться.
На аллее тихо-тихо слышалась та самая мелодия, что кружилась над Большим прудом. Доносилась она, конечно, со стороны Солнечной поляны. Я резко повернулся и зашагал туда.
Петька, еле поспевая, бежал рядом и кричал из-под шарфа: «Такая вкусная липа! И всего за пятьдесят рублей! Да со сгущенкой! Пошли пить чай! Очень полезно для горла, носа и ушей! Профилактика! Всего за пятьдесят рублей! Липа же!!»
Воздух неожиданно стал пахнуть тающим снегом.
Так мы вышли на Солнечную поляну. Мелодия вдруг затихла. Очень захотелось плюнуть с досады. Но тут я разглядел посреди поляны девичью фигурку, очень похожую на ту, что сидела на ветке дуба.
Петька волевым движением запахнул полушубок и сказал: «Все. Я дальше не пойду. Замерз, могу заболеть. А мне нельзя, сам знаешь. Ну чего, двинули ко мне? Чайку попьем, горяченького, а?»
Фигурка стояла недвижно и, кажется, смотрела на меня. Мне почудилось, что на ней было то самое клетчатое пальто.
«Ну что ты уставился в одну точку? Последний раз спра…» – «Сгинь, нечистый!» Петька потоптался и, обиженно спрятав римский профиль под воротник, сгинул домой пить чай с липой.
А я пошел к Счастью по твердым сугробам. В ботинки набивался снег и неприятно царапался при каждом шаге. Передо мной стояла стройная девочка, действительно в пальто с капюшоном – улыбалась, как снежный ангел. «Прости, пожалуйста, но это не ты была там, у Большого пруда? Не ты, случайно, мое…» Я покраснел, сбился и замолчал.
Девочка ничего не ответила и лишь достала из внутреннего кармана пальто свирель с тремя дырочками. На Солнечную поляну ворвалась весенняя мелодия. Подул теплый ветер, и сосны под ночным небом заговорили о предстоящем лете. Луна набросила на звезды светлую шаль цвета африканской сгущенки, и мне показалось, что где-то под Плеядами пару раз мелькнули, удаляясь от Земли, прозрачные крылья цвета индиго.
Я стоял по колено в сугробе, в ботинках, набитых сырым снегом, и слушал, как играет на свирели мое Счастье. Стоял, стоял, да и не заметил, как наступил апрель. А там уж и до лета рукой подать оставалось.
Жил-был один дядя в Нью-Йорке,
Глотавший арбузные корки.
Раз глотнул он не так –
Подавился, чудак,
И тогда ему дали касторки.
Костя Красильщиков (6 класс)
Жил-был старичок из Стокгольма.
И был он ужасно прикольный:
Любил он не «Веаtles»,
А «Сникерс» и «Скитлс»,
Крутой старичок из Стокгольма.
Как-то утром мой дядя Борис
С отвращеньем сжевал кипарис.
Дядя сделался грустным
(Кипарис был невкусным).
Так позавтракал дядя Борис.
Катя Рабей (7 класс)
Жил-был человечек в пещере
И строго он следовал вере,
Но уши не мыл он,
Лишь изредка мылом
Их тер человечек в пещере.
Живет моя внучка на улице,
Где часто гуляют две курицы.
Когда нет одной –
Играет с другой
Счастливая внучка на улице.
Вот дяденька из Делавэра.
Мечтал стать хорошим он мэром,
Но слесарем стал,
И все же мечтал
Стать мэром в родном Делавэре.
Маша Казакова (6 класс)
Жил да был паренек на Урале
Он решил: «А поесть не нора ли?»
Он палил себе щей
Так как нету вкусней
Этих щей ничего на Урале.
Жил да был старикан из Уфы
Он однажды свалился с софы
И на весь материк
Прозвучал его крик,
Отраженный громадой софы.
Жил был мальчик на острове Кубе
У него была дырочка в зубе
Он явился к врачу
И сказал: «Не хочу
Я лечить свою дырочку в зубе!»
Камшицкая Елена (8 класс)
Один Великан был заядлым грибником. Однажды увидел он хороший гриб с большой красивой шляпкой и уже хотел его положить в корзину, а гриб как закричит:
– Не срезай меня, я – Красная Шапочка!
– Первый раз, – говорит Великан, – я вижу говорящий гриб! Поднял он Красную Шапочку к глазам – и увидел, что это девочка.
– А я думал, что ты – гриб, – сказал он Красной Шапочке.
– А я думала, что ты – подъёмный кран! – ответила она.
– Ты, наверное, из Красной Книги?..
– Нет, я от бабушки.
– Ходят тут всякие под ногами! – возмутился раздосадованный Великан, – грибы собирать мешают! Мне с такой высоты и так их обнаружить трудно, а тут еще говорящие грибы!
– А вот я тебе и помогу!
– Ты?! Мне?! – расхохотался Великан. – Как же ты, такая маленькая, можешь помочь мне – такому могучему?!
– Очень просто, – ответила Красная папочка, – это тебе сверху трудно грибы рассмотреть, а мне они – все как на ладони. Опусти-ка меня на землю.
Великан поставил Красную Шапочку возле своей стопы.
– Вот, – сказала Красная Шапочка, – как раз у твоей ноги под листочком рыжик растет, а вот тут, – указала она рукой, – белый гриб!
Нагнулся Великан – и в самом деле обнаружил два прекрасных гриба. А скоро с помощью Красной Шапочки он набрал целую корзину – даром что она у Великана с целый грузовик была величиной!
Великан теперь всегда грибами обеспечен, а Красной Шапочке с таким защитником Серый Волк совсем не стал страшен. Так и подружились Великан с Красной Шапочкой. Ведь если присмотреться да подумать – все люди могут пригодиться друг другу, какими бы они разными ни были.