«Глянь, - говорю ему, -
козлик бодается -
тем и спасается».
«Глянь, - говорю ему, -
лошадь брыкается,
даже лягается! -
тем и спасается».
«Глянь, - говорю ему, -
что получается:
те отбиваются, эти скрываются -
птицы в листве затаиться стараются,
рыбы ныряют, кроты зарываются,
кошка когтями вцепиться бросается,
жалит оса, а собака кусается.
Кто чем умеет, тот тем и спасается».
Он отвечает:
«Меня не касается,
кто там бросается,
кто там кусается...»
Он отвечает:
«Меня ничего не касается...»
Тем и спасается.
Стеклянная сосулька знала, что очень похожа на настоящую. Она видела своих сестриц за окном и однажды, когда мама открыла форточку, даже разговаривала с ними.
— Вам не холодно? — спросила она вежливо.
Сосульки рассмеялись.
— Мы сами – холод! – ответили они звонко. – Мы изо льда!
— А что такое лёд? – спросила Стеклянная Сосулька.
— Лёд – это вода! – ещё звонче рассмеялись сестрицы.
— Но вода же льётся! – крикнула им Сосулька, но в это время форточку закрыли, и что ответили за окном, осталось загадкой.
Сосульку перестали интересовать ёлочные дела. Она плохо кружилась, когда её звали танцевать, перестала искать своё отражение в висящих рядом шарах и даже позволяла (неслыханное дело!) садиться на себя пыли!
«Вода льётся… — вот о чём думала Сосулька днём и ночью. – Льётся! Как она, такая прозрачная и текучая, вдруг может стать искристой и твёрдой?»
На подоконнике рядом с ёлкой стояли цветы в тяжёлых глиняных горшках, их часто поливали водой. Сосулька видела её близко-близко. Расспросить бы воду, но та сразу пряталась в землю. «Вода застенчивая, — решила Сосулька, – стеснительная».
А сосульки за окном были не стеснительные. Висели в ряд и блестели на солнце.
Стеклянная Сосулька решила, что, наверное, её сестрицы родились в земле. Может, вода уходит под землю и там превращается в ледышки? Что если сосульки так же, как цветы, растут из горшка? Она каждое утро проверяла, не появился ли из земли ледяной стебелёк.
Что ж, Сосулька была молода, её совсем недавно купили в магазине.
Устав ждать всходов, она решила обратиться к игрушкам постарше. Жаль, но Большой Красный Шар с белой снежинкой на боку, спал. Он спал почти всё время, это был очень старый шар.
Сосулька наклонилась к Попугаю на прищепке:
— Будьте так добры, – спросила она шёпотом. — Вы не подскажите, что такое лёд?
– Посмотрите на эту Сосульку, она не знает, что такое лёд! — заверещал Попугай. – Умора! Я сейчас упаду с ветки!
Он так раскачивался от смеха, что, действительно, чуть не свалился. Но, главное, все стали смеяться вместе с ним.
— До чего дошли Сосульки! – хохотал Снеговик. – Не знают, что такое лёд. Это всё равно как если бы я не знал, что такое снег!
— А мы бы не знали, что такое дождь! – зашелестели искристые блестящие нити Дождика.
— А я бы не знал, что такое кирпичи! – сердито сказал Картонный Домик.
— Как можно не знать того, из чего ты сделан? – спросили они хором.
Сосулька посмотрела на них и удивилась. Снеговик был поролоновым, Дождик из фольги, а все кирпичи на Домике были нарисованы краской.
— Не стоит и разговаривать с ней! – громко закричал Попугай. – Как таких только на елку вешают!!!
И все побоялись спорить. Даже стеклянные собаки и кошки! Когда Большой Красный Шар с белой снежинкой на боку спал, Попугай любил командовать и клеваться.
С тех пор Сосулька перестала кружиться. Её просто не звали танцевать. Шары заслонялись от неё ветками, и, кстати, стали называть замарашкой. Потускнев, Сосулька с тоской смотрела на своих сестриц за окном и думала-думала-думала.
«Снеговик знает, что такое снег. Почему? Дождик, который вешают на ёлку последним, и тот знает, что такое дождь… И Домик хвалится кирпичами. Но почему?»
— Как запылилась эта сосулька! – сказала мама и осторожно сняла её с ветки .
«Сосульку берут в путешествие… — зашептались игрушки. – Сосульку берут в путешествие!»
Из всех них по квартире путешествовал лишь Большой Красный Шар с белой снежинкой на боку, и когда он не спал, то любил вспоминать об этом. Он знал, что делается за дверями, сколько в квартире комнат, но говорил, что стремиться туда не стоит, потому что ёлок там нет.
Мама вымыла Сосульку, полюбовалась ею и почему-то повесила выше. Теперь Сосульке было видно не только крышу с сестрицами, но и весь большой двор. В нём, расставив руки, стояли великаны-деревья, улыбались окошками дома, в которых сияли разноцветные гирлянды, бегали самые настоящие, не стеклянные собаки и кошки. Вот только попугаев не было.
— Ну что там? Куда тебя носили? Что ты видела? – наперебой расспрашивали Сосульку, вернувшуюся из путешествия.
А она заворожённо смотрела на снег, летящий с неба. Какая красота — хороводы танцующих снежинок! Они падают и надевают на деревья перчатки, на дома шапки, а землю укутывают мягким пуховым платком.
— Мама! Я пойду лепить снеговика! – сказал Павлик.
«Снеговика?» — повторила про себя Сосулька.
А попугай объявил всем, что она задавака:
— Всего пять минут, как на верхней ветке, а уже зазналась.
Но Сосулька никого не слышала. Она смотрела, как Павлик лепит Снеговика и начинала понимать, что он лепит его из снега. Снежный снеговик за окном был похож на поролонового. «Это его братец!» — уважительно подумала Сосулька. Она разглядела, что дома сложены из кирпичей, очень похожих на те, что нарисованы на Картонном Домике.
«Какие огромные у него родственники!» — залюбовалась она. А ночью кто-то стал стучаться в оконные стекла. В темноте было не разглядеть кто. «Может быть, мои сестрицы пришли в гости?» — заволновалась Стеклянная Сосулька и представила, как они прыгают на подоконнике и просятся в дом.
Но утром оказалось, что идёт дождь. Сосулька присмотрелась – нити настоящего дождя были такие же блестящие, как у ёлочного дождика. Снеговик прошептал грустно: «Скоро зиме конец!»
И в самом деле, снега за окном стало меньше. А ещё Сосулька заметила, что сестрицы её стали короче и тоньше. «Заболели!» — ахнула она и заплакала.
— Она плачет, как настоящая Сосулька! — удивленно сказал Картонный Домик.
— Смотрите, с неё стекает вода! — зашелестел Дождик.
— Она растает! — ужаснулся Снеговик и сам побежал будить Большой Красный Шар с белой снежинкой на боку.
Попугай закричал: «Чепуха! Стекляшки не тают!». Но его уже никто не слушал. Все видели, как с Сосульки капает вода!
— Она настоящая?! – спросили игрушки шепотом.
— Конечно, настоящая! – подтвердил Красный Шар с белой снежинкой на боку. – Тот, кто переживает о других – всегда настоящий!
Он сразу понял, о ком плачет Сосулька и догадался, откуда взялась вода.
Что ж, она, бывает, затекает в игрушки. Красный Шар не раз купался за свою долгую жизнь. Он заботливо осмотрел Сосульку и нашёл в ней трещину.
«Не уберегли, маленькую!» — вздохнул он, опустился на ветку рядом и долго-долго тихонько рассказывал, откуда берётся лёд и как сосульки за окном превращаются в звенящие ручейки, а потом становятся травой и цветами.
Тьма
Повисла за окном
Звёздно-чёрным полотном.
Шелестят листвою клёны
В тихом сумраке ночном.
Ночью
Улицы пусты,
Ночью спим
И я, и ты.
Но ведь кто-то должен
Город
Охранять от темноты.
Одноногий часовой
Вновь зажёг фонарик свой -
Он дозор нести ночами
Заступает не впервой.
Одноногий -
Неспроста:
Чтоб не смог уйти с поста,
Чтобы свет
Не победила
Вечной ночи темнота.
Нам не страшен мрак,
Пока
Держит лампочку рука
Одноногого солдата
Светоносного
Полка.
Берёзу ветер клонит,
И крутит, и мотает,
Сидит в гнезде ворона,
Сидит, не улетает.
Давным-давно на юге
Все те, кто поумнее,
Одна она в округе
На ветке коченеет.
Декабрь не май - природа
Застыла, онемела.
Ворона вся продрогла
И даже побелела.
И хоть промёрз её костяк,
Все ж думает ворона:
- Как им ни хорошо в гостях,
А всё же лучше дома.
И пусть берёзу клонит,
И крутит, и мотает
Сидит в гнезде ворона,
Снежок под брюхом тает.
Ворону холод не берёт,
Мечта ворону греет:
Вот скоро Новый год придёт,
А там и потеплеет.
— Когда мой папа умрёт, — Лёка лениво ковыряет ложкой утреннюю кашу, утопив задумчивый взгляд в её густой молочной глубине, — его скелет поставят в музее. И мы будем туда ходить и на него смотреть…
…Лёка мне сестра. Вообще-то её зовут Элеонора. Но на полное имя она пока ещё не тянет. И мы называем её просто Лёка. Ей четыре года, и вчера её первый раз в жизни взяли в музей.
— Музей-зей-зей! Музей для друзей! – распевала она по дороге из дома, и в троллейбусе, и в очереди в кассу. И нетерпеливо дёргала папу за рукав, а меня – за косу. И веселилась. И корчила всем рожи. И самые страшные – мне. И приплясывала, и подпрыгивала, и ни минуты не могла устоять на месте.
В Лёкином незатейливом воображении музей — что-то вроде балагана, с клоунами, ряжеными и тележками, полными лимонада.
— Ну же! Ну!!! – бормотала Лёка, и налегала толстым боком на тяжёлую дубовую дверь, и прижимала руки к груди, и кусала губы, и предвкушала, и замирала, и…
Дверь неохотно, со скрежетом подалась.
— Билеты!!!
Сбоку от входа стояла унылая пожилая смотрительница в скучном коричневом пиджаке. Меньше всего на свете она походила на клоуна.
Пахло нафталином и мастикой.
— Тапочки!!!
Из огромного короба торчали корявые войлочные уродцы с оборванными завязками. Лёка пугливо заглянула внутрь. Рот её скривился. Нос жалобно сморщился и всхлипнул.
— Там начало экспозиции, — коричневый пиджак вяло махнул рукавом в неопределённом направлении.
— Экс-зи-пиции?!! – ужаснулась Лёка и булькнула утробно.
— Экзекуции! – неудачно пошутил папа.
Лёка вся сжалась, побелела от страха и, оглушительно шаркая музейными штиблетами, покорно шагнула в неизвестность.
— Яванский ящер! Кистепёрая рыба латимерия! Пищеварительная система панцирного крокодила!
В царстве окаменелых и засушенных экспонатов папа чувствовал себя, как мастер спорта по плаванию посреди бассейна. Он бодро метался между витринами. Поднимал Лёку на вытянутых руках. Тыкал её носом в графики, схемы и распятых на стендах насекомых. Щедро сыпал латинскими словами и непонятными учёными терминами. Лёка пыхтела, вырывалась и требовала поставить её на пол.
Папа прищёлкивал пальцами, ловил разбегающиеся мысли и пытался запихнуть их в наши головы.
Я внимала.
Лёка зевала, грызла ноготь на большом пальце и равнодушно ковыряла в носу. Время от времени с неё сваливались тапки, мы с папой дружно падали ниц и приматывали непослушные растрёпанные завязки к её пухлым коренастым ногам.
Стенд «Сообщества водоёмов юры и мела» стал нашим последним пристанищем.
— До-о-омо-о-ой!!!
С Лёки в очередной раз слетел тапок. Злым прицельным пинком она зашвырнула его в дальний конец зала, набычилась и застыла музейным изваянием.
У-у-упс!!!
Папа тяжко вздохнул. Взял Лёку за руку. И повернулся в сторону выхода.
Наша маленькая печальная процессия торжественно прошествовала мимо панциря астеролеписа, черепа лабиринтодонта, кладки яиц протоцератопса…
— Что это?!
Лёка затормозила неожиданно и резко. Папа дёрнулся и пошатнулся. Я чуть не сломала об его спину нос.
— Что это?! – Лёка запрокинула голову, широко открыв глаза и рот.
Над нами кровожадно улыбался, скалил огромные острые зубы и хищно сверкал пустыми глазницами скелет тираннозавра. Ноги его были согнуты перед решающим прыжком. Длинный хвост упирался в пол. Маленькие никчемные ручки болтались на недосягаемой высоте, под самым тираннозавриным подбородком. По обе стороны могучего позвоночника торчал частокол загнутых вовнутрь исполинских рёбер. Даже в таком – предельно обнажённом и растерзанном виде – тираннозавр был величественен и страшен.
Лёка спряталась за папу.
— Что это?
— Тираннозавр, — бодро начал папа, вдохновлённый возможностью продолжить экскурсию, — род вымерших гигантских динозавров. Длина тела больше пятнадцати метров. Передние конечности редуцированы, а задние…
— Что это? – повторила Лёка.
— Где?
— Вот! – Лёкин толстый палец ткнул в направлении огромного, собранного из множества отдельных костяных звеньев, хвоста.
— Хвост, — объяснил папа, — вместе с развитыми задними конечностями тираннозавра он образует…
— Хвост лохматый, — снисходительно объяснила Лёка папе и постучала кулаком по своему упрямому выпуклому лбу, — А это что?
— Хвост, — ещё больше растерялся папа, — только скелет…
— Какой скелет? – не поняла Лёка.
— Ну, скелет… то, что внутри…
— Внутри чего?
— Ну…, — папа пребывал в замешательстве, — внутри хвоста.
— Хвост лохматый! – Лёка гневно топнула ногой, покраснела, как рак, и собрала в гармошку нос, готовая разреветься.
Папа схватился за голову. Его педагогические способности моментально капитулировали перед самоуверенным Лёкиным невежеством.
— А вот у тебя, — сделал неуклюжую попытку папа, — у тебя что внутри?
— Внутри? – Лёка любовно похлопала себя по животу, — Суп. Котлета. Компот. Два печенья… нет, три… с половиной…
— Причём здесь компот! – папа начал раздражаться, — Что у тебя внутри ручек, ножек?
— Ручек? – Лёка заинтересованно поднесла к своему носу потную ладонь и принялась увлечённо изучать неровную царапину, оставленную ей на память дворовой кошкой Дуськой, — Кр-р-ровь!!!
Глаза у неё сверкнули радостно и хищно. Почти как у жившего миллионы лет назад тираннозавра.
— Скелет! – вышел из себя папа, — У тебя внутри скелет!
— Скелет? – дрожащим голосом повторила Лёка, — У меня? Внутри?!!!
— Скелет! – торжествовал папа, — У тебя! И у него!
Папа махнул рукой в сторону парящего под потолком птеродактиля.
— И у него!
Папин перст ткнул тираннозавру в нос. На мгновение показалось, что тираннозавр ухмыльнулся и удовлетворённо кивнул своим огромным плотоядным черепом.
По отношению к Лёке это было жестоко.
Она растерянно переводила взгляд с массивных мослов ископаемых ящеров на свои маленькие крепкие ноги. По её лицу катились большие блестящие слёзы. Плечи поникли под тяжким грузом непредсказуемости и коварности жизни. Она показала тираннозавру язык, уткнулась в папин пиджак и разрыдалась – громко и самозабвенно.
Лёкин утробный вой заблудился в гулких музейных залах.
Скрипя паркетом, в нашу сторону засеменила служительница в вязаном жакете. На её груди колыхалась табличка, криво прицепленная булавкой…
…Всю дорогу домой, пока мы долго тряслись в троллейбусе и шли пешком от остановки, папа втолковывал зарёванной Лёке, что скелет есть у всех. Во всяком случае, у многих.
— И у со-со-собаки? – всхлипывала она.
— И у собаки.
— И у рыбки?
— Конечно.
— И у Мухи-Цокотухи?
— Нет, у мухи нету.
— Жалко, — вздыхала Лёка.
И хмурила в недоумении лоб.
— А у Дуськи?
— Кто это?
— Ну, кошка! – Лёка совала папе под нос свою царапину как верный признак принадлежности Дуськи к кошачьему семейству.
— У кошки есть, — кивал папа.
— А у тебя?
— Ещё какой! — папа гулко стучал кулаком в свою грудную клетку.
— И у Аньки? – с сомнением в голосе спрашивала Лёка, видимо, подозревая, что если у меня скелет и есть, то совсем плохонький и никудышный.
Папа объяснял, что людей без скелета не бывает, потому что без него мы, люди, не могли бы ходить. И руки у нас гнулись бы во все стороны, как резиновые. И мы бы растеклись по сиденью троллейбуса, как медузы. И Лёка даже развеселилась. И хихикала, косясь на меня. Представляла, небось, как я превращаюсь в амёбу. Или неуклюжую каракатицу.
А ещё папа рассказал, как много-много лет назад все динозавры в одночасье вымерли. И превратились в собственные скелеты. Их засыпало песком и землёй. И теперь археологи откапывают их и несут в музей. А люди специально приходят туда, чтобы на них посмотреть.
За ужином Лёка съела всё пюре и дочиста обглодала куриную ногу. Долго вертела её в руках. Разглядывала со всех сторон. Примеряла к своей круглой коленке. По-моему, даже легла с ней спать.
Не знаю, что там ей снилось – в её глупых малышовских снах. Но только к утру интерес к скелетной теме у Лёки не только не утих, а разгорелся с новой силой…
— Интересно, — Лёка сидит за столом, подогнув под себя ногу, и перекатывает во рту свою кашу, и от этого у неё получается невнятно и шепеляво «интэрэшно», — какой у папы шкэлет?
Внутри у меня ревниво кольнуло. Всё-то у неё папа да папа. Почему её не интересует мамин скелет? Или, к примеру, мой?
— Он похож на тир… зир… тирзирзавра?
— Ни капельки, — отрезаю я, — И в музей его не возьмут.
— Пошэму это? – расстраивается Лёка.
— По кочану, — объясняю я. И для ясности добавляю, что кого попало в музей не берут. И что там нужны только очень ценные экспонаты. А папин скелет никакой научной ценности не представляет.
— Как это? – Лёка громко сглатывает овсяный комок.
— Вот если бы он был Петром Первым. Или Екатериной Второй. Тогда конечно… А таких скелетов, как у папы, навалом. Пруд пруди.
— Ты, Анька, – Лёка смачно облизывает ложку и грохает ею об стол, — дура! А папин скелет возьмут!
— Не возьмут!
— Возьмут!!!
— Не возьмут!!!
— Возьмут!!!
Лёка отшвырнула ложку и разревелась. И проревела весь день.
А вечером пришёл с работы папа. И пообещал непременно прославиться и приобрести научную ценность.
-Только, — попросил папа, — Можно я пока не буду скелетом? Мне с вами лучше, чем с тираннозавром в музее.
— Ла-а-адно, — смилостивилась Лёка, игриво дёрнула папу за нос и заглянула ему внутрь уха.
Нос у папы великолепный: крупный, мясистый. Да и уши ничего себе – торчат из головы розовыми мягкими лопухами. Лёка склоняет голову набок. Рассматривает папу, как художник, прицеливающийся к натуре. Чешет в затылке. Хитро щурит глаз.
В общем, завтра Лёку первый раз поведут в зоопарк.
1
Вот ведь какое
Странное дело:
Ухо вспотело!
Ухо вспотело!
Ухо –
Не ноги,
Не руки,
Не тело…
Вот ведь какое
Странное дело!
Стояла корова на горке –
Мычала коровоговорки.
Апельсиновый джем,
Апельсиновый джем,
Я сегодня тебя обязательно съем,
Как ни прячься на полке в буфете, –
Будешь, рыжий, за это в ответе!
Я с тобой, апельсиновый джем, не шучу,
Я тебя, апельсиновый джем, проглочу –
И за то, что укрыться пытался,
И за то, что так трудно достался!
— Матвей, ты не маленький, — сказал папа. – Я же моюсь в бане и не боюсь. Там никого нет. Честное слово.
Конечно, вон какой папка высокий и сильный. Банник, наверное, сам его боится и прячется. А если я приду в баню, он выскочит из угла и нападёт на меня. Лучше я на кухне помоюсь в старом корыте.
Папа хотел меня схватить и отнести в баню. Но я убежал на задний двор, пролез в щель забора, сбежал в овраг и спрятался под мостиком через ручей. Тут меня никто не найдёт.
Здесь прохладно, по берегу ручья растёт очень злая крапива. Под мостом, в тени, хорошо смотреть на жёлтое дно с разноцветными камешками, а за мостом ручей блестит на солнце, и дна не видно. У другого берега в воде лежит кусок кирпича. Это я его туда кинул. Такой бултых был! А сейчас кирпич с одной стороны жёлтый, его уже песком занесло. Однажды на кирпиче сидел головастик, влажный и с хвостом. Я хотел его поймать, посадить в банку и показать маме, какой он красивый, но головастик уплыл.
Если кто-нибудь проходит надо мной, мост дрожит и скрипит, а в щели между досками мелькают ноги, и тот, кто идёт, похож на странную широкую собаку.
Я люблю сидеть под мостом.
Сегодня просижу до обеда, пока папа не уедет на работу, а то ещё силой затащит в баню. Я боюсь банника. Он большое чудовище, мокрое, облезлое и страшное. Про него мне рассказывал дедушка из соседнего дома. Дедушка умер месяц назад. В чёрном гробу его несли мимо нашего забора на кладбище, за посёлок. Дяди держали гроб на плечах, и снизу я углядел только белый длинный нос дедушки. Покойники вовсе не страшные и из гроба не встают… А вот банник… Дедушка говорил, что в каждой бане живёт такой. Он злой и хватает детей, если родители на минутку отвернутся.
Я боюсь банника, а маме с папой говорю, что просто не хочу ходить в баню. Папа сердится. Кричит на меня, обзывает паршивцем и плохим мальчиком. Я не плохой, папку всё равно люблю и не скажу ему про банника.
Мишке, моему другу, я тоже не говорю. Он будет смеяться. Назовёт трусом и малышом. Я не малыш. Уже закончил первый класс и по-настоящему дрался с второклассником. Синяк ему под глазом поставил. Я ничего не боюсь, только банника… Мишке хорошо. Он со своим папкой моется, а отец у него сам как чудовище. Лохматый, усищи чёрные и борода, на груди – волосы, на спине и даже на плечах. Однажды он колол дрова и снял рубашку, а я как раз за Мишкой приходил. Если банник увидит Мишкиного отца, до смерти испугается.
Под мост прибежал Мишка. Он знает, где меня искать. До обеда мы с ребятами играли в футбол около школы, а потом я пошёл домой.
Оказалось, что папка уезжал на работу утром и уже вернулся. Он водит автобус от нашего посёлка до города. Работает обычно после обеда и до вечера, а сегодня пошёл в утреннюю смену, поменялся с дядей Витей.
Папа привёз мне две новые книжки. Он мне покупает, когда ему зарплату дают. От этого у него настроение хорошее. Папка и так добрый, а как деньги получит, ещё добрее.
— Мотька, иди ко мне, — папа посадил меня к себе на колени. – Знаешь что? Я тебе сегодня ещё ножик перочинный купил, но не дам.
— Почему? – я уже собрался обидеться.
— Не дам, пока не объяснишь, почему ты в баню боишься ходить.
— Не скажу, — я знал, папа добрый и ножик всё равно мне подарит.
— Не скажешь? – нахмурился папа. – Тогда я ножик твоему другу подарю, Мишке.
— Как? – мне захотелось плакать, а я не плакал с прошлой осени, когда нам делали прививку.
— Вот так.
Слёзы у меня катились из глаз сами собой. Я напрягся, пытаясь их удержать, но у меня ничего не вышло.
— Гриша, ну разве можно так? – мама вытерла мои слёзы. – Отдай ему ножик. Мотя нам сам всё скажет. Да, Мотя?
Я кивнул. Мне очень хотелось получить ножик. Папа достал его из кармана. Голубой, с прозрачной ручкой, два лезвия, острые, ими что хочешь разрежешь. Мишке покажу, он обзавидуется.
— Ну, Мотя, рассказывай.
И я рассказал про банника. Папка, кажется, напугался. Снял меня с колен, подошёл к окну, и плечи у него дрожали. А мама сказала:
— Дедушка всё напутал. Банник действительно есть. Но он вовсе не злой, а добрый. Я не знаю, зачем дед тебя пугал, но он обманул. Банник — как домовой, только в бане. Он не страшный и к тому же исполняет желания.
— А я так думаю, — папа обернулся. Его лицо было красное, — что никакого банника нет. Выдумки! Был бы жив этот дед, я бы ему показал, как детей пугать.
— Гриша! – у мамы сердито приподнялись брови, и я догадался, что ей не нравится, как папка говорит.
— Мам, а ты не врёшь?
— Я тебя когда-нибудь обманывала?
— Обманывала.
— Когда же?
— Когда в больницу повела прививку делать, а сама сказала, что врач меня только послушает.
— Прививка нужна. К тому же я не обманула, а слукавила ради твоей же пользы. Мама никогда тебе плохого не сделает. Запомни. И сейчас я правду сказала.
— А он все желания выполняет?
— Хорошие выполняет.
— А бывают плохие?
— Бывают. Если ты кому-нибудь зла желаешь, банник не поможет, наоборот, на тебя рассердится.
Я вышел во двор. Серый котёнок Макарон лежал на крыше курятника и грелся на солнышке. Котёнок любит макароны, и папка прозвал его Макароном.
Наша баня стоит за домом, рядом с забором, у оврага. Баня старая, из серых брёвен. Вся она страшная и тёмная, в зарослях крапивы и лопухов, таких больших, что мне из двух можно майку сшить.
Маме я верил, но всё ещё представлял банника мокрым, ужасным чудищем. Я близко подобрался к бане и вдруг там, внутри что-то как зашуршит. Я убежал.
Утром я встал раньше всех. С трудом открыл тугой замок на двери. Папка сам закрывает его вечером, а то к нам воры заберутся.
На крыльце скрипели доски и ступени. Чтобы не разбудить маму с папой, я залез на перила и спрыгнул с крыльца в траву. Спрыгнул и сразу замёрз, намочил ноги в росе. Откуда столько воды берётся, ведь дождя ночью не было? Вся трава до бани блестит и светится.
Я решил, что буду последним трусом, если не зайду в баню.
Дверь влажная от росы и тяжёлая. Мне пришлось тянуть её двумя руками. Распахнулась она неожиданно, и я отлетел в лопухи и обжёг руки крапивой.
Внутри бани темно и тепло.
Я присел на скамью у двери. В дальнем углу сидел Он. Длинный, толстый. Я видел только фигуру и глаза банника, они были совсем чёрные. Банник молчал. Наверное, ждал, что я скажу. Я помялся, повозился на скамейке и, наконец, решился.
— Я думал, ты чудище… А мама сказала, что ты добрый и желания выполняешь. Да?
Банник молчал. Может, он говорить не умеет?
— У меня много желаний. Мне очень хочется сестру. Она бы маме по дому помогала, и я смог бы дольше гулять… Я бы её защищал и не обижал. Честно. Ещё я хочу, чтобы папке денег много платили. Он бы тогда мне больше конфет и книжек покупал и не расстраивался бы.
Я мог загадать ещё велосипед, настоящую немецкую овчарку, стать моряком, капитаном огромного военного корабля, который показывали по телевизору и много ещё чего.
Но тут солнце заглянуло в узкое окошко бани. В дальнем углу на скамье стояла моя железная ванна, над ней на гвозде висел таз с двумя дырками в дне. Пыльные лучи солнца освещали совсем нестрашную баню. Я заглянул под скамейки и в соседнюю комнату. Ни злого, ни доброго банника нигде не было. Я ещё раз огляделся. Никого. Но кто-то сейчас меня слушал и хотел исполнить мои желания, я чувствовал это. Наверное, банник невидимка.
Наш самолёт летел на север к аэродрому Тёплый Ключ. Я так его представлял: снежное поле, посередине тёплый источник, похожий на фонтан, и рядом, возможно, какая-нибудь морозостойкая белая пальма.
На аэродроме оказалось всего три дома – два деревянных, один каменный. За домами чернела тайга. А за тайгой подымалась гора. Казалось, что она железная.
Но тёплого ключа нигде не было. Замёрзнуть-то он, конечно, не мог!
Вдруг я увидел, что на каменном доме написано белыми буквами – «Тёплый Ключ». Мы как раз в этот дом и зашли. И я тут же заметил в углу высокий, тяжёлый, стальной бак, который называется «титан». Рядом в бочке росла пальма.
Титан стоял одиноко, как памятник. Во лбу у него горел красный глаз.
К титану подошёл рыжебородый дядька с кружкой, и сразу показался очень невысоким. Он открыл кран – из титана полился кипяток. Пар съел кружку и руку по локоть.
Вот тебе и весь ключ!
Но вскоре я узнал, что здесь в былые времена стояла огромная печь. В ней плавили железную руду, которую брали из соседней горы.
Когда руда расплавлялась, из печи текла раскалённая железная река. Тогда тут был Горячий Ключ. Однако руда кончилась. Печка остыла без дела. Её разобрали и сложили из кирпичей новый дом, где стояли теперь, почти в обнимку, красноглазый титан и тихая пальма.
От аэродрома мы поехали на автобусе к городку Ушкан. Непонятное название. Чего-то не хватало в этом слове! Или, наоборот, было лишнее…
Я смотрел в окно, видел белый снег и чёрные деревья, а между стёклами — прошлогодних комаров – больших, рыжих.
Впереди сидел дядька с бородой комариного цвета, а рядом с ним раскосый и плосколицый старичок в заячьем ушастом малахае.
— Много тут всё же комаров! – сказала комариная борода.
— Ого! – отвечал малахай. – Платок на воздухе лежит – комар падать не даёт!
— Это ерунда, — возразила комариная борода. – Я раз постелил носовой платок, да он упал. Может, материал тяжёлый?
— Зачем тяжёлый? Комар был лентяй – держать неохота!
Вдруг я услышал: «Ушкан! Ушкан!»
«Приехали», — подумал, и поглядел в окно. За окном были всё те же снег и деревья.
— Вот он! Вон! – тыкал пальцем в окно ушастый малахай.
— Да где же дома? – спросил я.
— Зачем дома? Ушкан вон!
И я, наконец, увидел среди кустиков белоснежного, черноглазого зайца-ушкана.
Вообще я подумал, что все звери и птицы тут белые.
На аэродроме «Тёплый Ключ» бродила белая собака. Мимо автобуса скакал белый заяц. Но вскоре увидел ворону. Совершенно чёрную.
Хотел написать дедушке, что ворона чёрная, а вышло само собой – «белая».
Впрочем, в Ушкане жили самые разные твари – рыжие, серые, пегие. Ручные, бродячие и совсем дикие. Только в детском саду встречались белые мыши.
Однажды я катался на санках с крутого берега реки. Вдруг заметил – ползёт по снегу белая мышь. Бросил санки и начал к ней подкрадываться, чтобы вернуть детскому саду.
Тут мышь подпрыгнула в воздух, и я увидел – это белый воробей! Он взмахнул крыльями и побежал по снегу, мелькая чёрными, как яблочный хвостик, ногами.
Я побежал за воробьём, но всё время проваливался в снег по пояс. А воробей был маленьким, лёгким. Всё же я стал его нагонять, и тогда воробей нырнул под снег. «Неужели мышь? – подумал я. – С крыльями!?» Впереди из-под снега выскочило белое, крылатое. Пригляделся – всё-таки воробей. Подбежал и неожиданно схватил его.
В руке он затих и ждал, что будет дальше. А я сам не знал, потому что первый раз в жизни поймал птицу.
Домой я нёс воробья в ладонях. По дороге дышал на него, согревая. Воробей потеплел, но остался белым.
Дома я посадил его на подоконник и поставил перед ним два блюдца – с пшеном и молоком. Воробей устал от погони и покачивался как бы в отчаянии.
— Ты, наверное, полярный воробей, — сказал я. – Ведь полярный медведь белый, и полярная сова тоже белая.
Воробей слушал, о чём говорю, потом прикрыл глаза, задремал. Я пошёл в магазин за сахаром и хлебом. «А воробью куплю манки», — думал по пути.
Когда вернулся, увидел у нашего крыльца ёлку. Она была пушистая, как будто искусственная. Только до неё дотронулся, как ветка обломилась. «Может, и правда ненастоящая? Какая-нибудь стеклянная?!»
Вышел из дома папа с ведром горячей воды.
— Ну, как ёлка? – спросил он.
— Дотронешься – ломается. Ненастоящая, что ли?
— Стеклянная, — сказал папа. – От мороза! Пока такую в дверь протащишь – одна палка останется!
И вдруг облил ёлку горячей водой из ведра.
— Ну, теперь можно заносить.
Ёлку мы поставили посередине комнаты на пол, и она достала макушкой до потолка.
В тепле она ожила и не казалась больше стеклянной. Зато я украсил её стеклянными шарами, сосульками и колокольчиками.
Только закончил, как постучали в дверь, и вошёл незнакомый дядька в чёрной кургузой телогрейке, с мешком за плечами. Стукнул мешком об пол.
— Молока не надо?
«Где же бидон? – подумал я. – Наверное, в мешке».
Дядька развязал мешок и достал белое колесо, похожее на головку сыра. На колесе было нацарапано: «От коровы Груни».
— У Груни молоко жирное. Даже плохо мёрзнет, — сказал дядька.
С опаской заглянул я в чужой мешок. Там лежали и другие колёса. На одних было нацарапано – «Груня», на других – «Верка».
— От Верки на три рубля дешевле, — сказал дядька. – Бери два литра для сравнения.
Я взял два колеса, положил на стол. Дядька завязал мешок и ушёл.
Пока я искал тарелку, колёса немного подтаяли, и на скатерти остались пятна. От Груниного колеса пятно пожирнее.
За всем этим я позабыл о белом воробье. Хватился, а его нету!
— Попил молока и в форточку улетел, — сказал, между прочим, папа.
Обидно мне стало, что не покормил воробья манкой. Небось, никогда не доведётся попробовать.
Прошло время, и мне попалась книга про птиц, а там, среди жаворонков узнал я своего полярного воробья, с нежным именем – пуночка. Я вспомнил, как белый маленький пуночка сидел на подоконнике с закрытыми глазами между двумя чайными блюдцами. Наверное, перед ним проходила вся его короткая снежная жизнь. Молока-то он, конечно, не пил, а форточка зимой всегда закрыта.
(из «Песен Матушки Гусыни»)
Перевод с английского Григория Кружкова
Купил корову музыкант,
Но прокормить не мог;
Когда она хотела есть,
Он брался за смычок.
Корова слушала его
И говорила: "Ах!
Как это чудно! А теперь –
Сыграй об отрубях".
Чтоб в город поехать, а после - назад,
старушка взяла напрокат самокат.
А в спутники (бабушка доброй была)
котёнка с цыплёнком с собою взяла.
Всего за копейку - ни много, ни мало! -
купила на рынке два ломтика сала,
из сумки хозяйственной вынула грошик -
ей в булочной хлебных насыпали крошек.
В кондитерской бабушке выдался случай
купить по дешёвке ириски тянучей.
И все подкрепились. И засветло, кстати,
вернулись домой на своём самокате.
(Перевод с сербского Юрия Вронского)
Дороги, дороги
Торопятся в путь.
Как редко
Случается им
Отдохнуть!
Одна пробурчала сердито:
— О Господи! Как я разбита!
Другая промолвила строго:
— И я
Не свинья,
А дорога!
За что мне такая
Высокая честь,
Чтоб в грязь
Непролазную
Лезть?
Воскликнула третья
В смертельной обиде:
— Ах, если б вы пожили,
Солнца не видя!
Какая мне радость,
Какое веселье —
Змеёй извиваться
В глубоком ущелье?
Но всё же пути их
Прекрасны,
А жалобы вовсе
Напрасны.
Любая дорога —
И эта, и та —
Ведёт от порога
Туда, где мечта!
— Бабушка, смотри-ка. Вот тебе луна.
Бабушка тут же, на столе, раскатывает тесто для печенья.
Круглая булочка плывёт, покачивая боками, над тарелкой.
— Чудо какое. Луна садится мне на язык. Э-э-э-э.
Рот открывается широко. Половина булочки откусывается.
— И стал месяц. А тут, — крошки сыплются в тарелку с картофельным пюре и кусочками мяса, — тут звёзды. Звездопад.
Бабушка уже раскатала тесто и теперь вырезает формочкой жизнерадостные сердечки.
Уже почти вся булка скрошена в тарелку.
— Сильный такой звездопад. А на болоте, — картофельное пюре посредством ложки начинает вращаться, — всё волнуется. Туман поднимается.
Ложка с пюре едет вверх, и шмоть пюре плюхается в тарелку.
Бабушка глядит укоризненно.
Потом стучит формочкой о край стола.
— Если ты не прекратишь баловаться с едой и не станешь есть как следует, будет тебе УКРДЫЧ!
Ложка с пюре настороженно отправляется в рот.
— Укрдыч? Земляные кочки, — мясо катается по тарелке туда-сюда, — они тоже двигаются. А у него зубы?
— Нет.
— У него рога?
— Нет.
Пюре как-то потихоньку, за размышлением, съедается.
Однако мясо продолжает скитаться.
— Болотные кочки, они несъедобные.
— Он тут. Просто смотрит на тебя. Вот хотя бы как это тесто.
Почти все жизнерадостные сердечки уже вырезаны.
— Просто тут, и всё. И ничего такого – ни хвоста, ни усов.
Потихоньку, одно за другим, мяско, украшенное крошками, исчезает.
— Ну, а молоко я не буду.
— Правильно. Укрдыч тоже молоко не пьёт.
— А что он пьёт?
Очень тихо за столом.
Все абсолютно до одного возможные сердечки вырезаны. Остался бесформенный, обкусанный пласт цвета кожи. Который, если смотреть с разных сторон, может вообще быть чем угодно. Или казаться.
— Он пьёт пот.
— Пот?
— Пот. Ты смотришь на него – он на тебя. И по тебе течет пот. Угадай, почему?
— Страшно.
Бабушка удовлетворенно кивает, складывая сердечки на лист.
И посыпает корицей.
— А потом он слизывает пот с тебя своим БОЛЬШИМ ШЕРШАВЫМ языком.
Булочка незаметно съедается тоже.
Молоко пьётся, но как-то вяло.
Бабушка косится.
— А победить его как?
— Победить его только одним способом.
— Каким?
— Последней каплей молока.
Сердечки лежат на листе, готовые запечься.
Значит, если всё вырезать, получается Укрдыч – бесформенное, остаточное, непонятное.
Брррр.
— Самую-самую последнюю каплю со дна чашки нужно брызнуть на него.
Бабушка отворачивается, чтобы поставить лист в духовку.
— Брызнуть и улыбнуться. От твоей улыбки он и растает. Да, и не забыть сказать «спасибо!» Это такое волшебное слово, как тебе известно, — бормочет бабушка, настраивая температуру.
Молоко из чашки немедленно выплёскивается на остаток теста. Стены в молоке, стол в молоке, бабушка в молоке, пол, всё.
Долго все молчат.
Слава бог, Укрдыча за молоком почти не видно.
— Если капля ему навредит, то чашка точно доконает. Спасибо. Я всё съела.
И улыбка.
Кто бы не улыбался, когда вокруг столько молока?
Бабушка, например.
— Пойду поиграю теперь.
Бабушка стоит, расставив руки.
Вытирает лоб.
— А в таких случаях, — кричит она вдогонку, — Укрдыч достает из папиного шкафа ремень. Длинный, коричневый ремень. Юркую кожаную змейку, — ворчит бабушка, вытирая молоко, — с блестящей железной головкой. И язычком.
Первого сентября учительница Юль-Николавна взяла меня за руку и повела в школу. Я оглянулся: за нами сороконожкой тянулся весь наш класс. Девятнадцать мальчишек и двадцать пять девочек. Банты плыли над нами, как маленькие облака.
По тому, как крепко меня держала учительница, я почуял, что вот-вот начнётся строгая и неумолимая жизнь. Сердце колотилось под рубашкой, оно не привыкло к строгостям, ему хотелось бежать. Но предательские ноги послушно шаркали в новых ботинках.
Предчувствия меня не обманули. Юль-Николавна оказалась воплощением суровости. Она не разрешала на уроке петь песни, кидаться желудями и есть бабушкины пирожки. Она даже не давала толком поковырять в носу. И всё время стыдила: стыдно врать, стыдно обижать девочек, стыдно прятаться за спину товарища, стыдно огорчать дедушку и бабушку…
А вот ребята мне понравились. В дошкольном детстве я думал, что школьники — ужасно серьёзные люди. Они не улыбаются и не смеются. Они только грустно рисуют палочки в тетрадках.
Наши ребята оказались очень весёлыми, а самым весёлым мне показался Саша Мурашкин. Неловкий и мешковатый, Сашка умудряется так потешно выходить к доске, что Юлия Николаевна старается спрашивать его с места. Всё Сашкино круглое лицо усыпано веснушками, как подсолнух – семечками. А улыбка у него такая, про какую обычно дразнятся: «Рот до ушей — хоть завязочки пришей». Но мы не дразнимся. Мы лишь иногда зовём его Мурашкой, но ведь это звучит совсем не обидно, правда?
Серёжка Евстигнеев — самый сильный из нас и самый ловкий. Ему ничего не стоит забраться по пожарной лестнице на крышу трёхэтажного дома, чтобы спасти повисшего на карнизе котёнка. Он просто акробат. А ещё Серёжка умеет шевелить ушами не вверх-вниз, а как слон — взад-вперёд. Он называет этот свой фокус: «финт ушами».
Через десять дней после первого сентября мы все перезнакомились и передружились, и чувствуем себя в школе не хуже, чем дома. На перемене мы с мальчишками уже не жмёмся по стенкам, а играем в войну. Так было и в прошлую пятницу, когда Сашка Мурашкин сбросил свой серый пиджачок, нацепил, как флаг, на швабру, до той поры мирно стоявшую в углу, и мы с криком «Ура-а-а» понеслись по коридору, изображая взятие рейхстага.
Ворвавшись в класс, где было открыто одно окно, рядовой Мурашкин победно выставил флаг на улицу. Внезапно прозвенел звонок, Саша хотел затащить швабру обратно, но пиджак соскользнул с древка и, порхая, улетел с третьего этажа.
Тут Сашка совсем ошалел, сбросил ботинки и с криком «Получайте, гады!..» отправил их в окно вслед за пиджаком. Командующий нашим фронтом генерал Евстигнеев испуганно вытаращился на Сашку и совсем не по-генеральски схватился за голову: «Ты что, Мурашка?!»
Все только ахнули, но тут зашла Юль-Николавна, попросила прикрыть окно, и мы стали писать диктант.
«Зимой много снегу, — громко и медленно диктует Юль-Николавна, прохаживаясь у доски. – Дети рады…»
Тут Сашка громко разревелся и уткнулся в парту. Юль-Николавна даже побледнела от неожиданности, она враз увидела, что Сашка почему-то без пиджака, а на ногах у него только серые драные носки.
Юль-Николавна подошла к Саше, стала его утешать и тормошить, но он только плакал, а слов не говорил. Наконец, ребята объяснили, что Сашкины вещи выпали в окно.
Юль-Николавна как была, в лёгонькой белой блузке, бросилась из класса, а мы все бросились к окну.
Мы увидели, что внизу стоит какой-то дяденька и вылавливает из глубокой лужи Сашкин ботинок. Другой ботинок и пиджачок он уже подобрал.
Тут хлопнула дверь школы, на крыльцо вылетела Юль-Николавна и чайкой кинулась к дяденьке. Тот выпустил из рук добычу, и Сашкин ботинок шлёпнулся обратно в лужу.
Сашка к тому времени плакать перестал и вместе со всеми уткнулся носом в окно. Алёша Сёмочкин пихнул его в бок: «А вот была бы у нас другая учительша, не такая торопкая, — твои шмотки бы слямзили, и мамаша бы тебя пришибла…»
Я вспомнил Сашкину мать – худощавую женщину с жилистыми мужскими руками, и понял, что Алёшка прав – досталось бы Саше.
Тут на пороге класса появилась Юль-Николавна – запыхавшаяся, раскрасневшаяся, она несла в руках Сашкины вещички, с которых капала вода. Мы хором закричали «Ура!», расселись по своим местам, а Сашка виновато и благодарно уткнулся Юль-Николавне в блузку.
«Ну, хватит-хватит, — сказала Юль-Николавна, почувствовав, что Сашка вновь готов зареветь, — иди, положи свое хозяйство обсохнуть…»
На Сашкином лице воссияла улыбка до ушей, а Юль-Николавна села на стул и стала заправлять выбившиеся заколки в свой куксик.
Вдруг медленно открылась дверь, и перед нами появилась директор:
— Что у вас тут происходит?
— Диктант, — тихо сказала Юль-Николавна и, обращаясь к нам, продиктовала: «У Лиды лыжи. Аня и Яша возят снег. Дружно работают ребята…»
Зайчишка спросил у муравья:
— Слушай, друг, здесь волк не пробегал?
— Не знаю… — задумался муравей. – Как-то даже не обращал внимания…
— Счастливый! – позавидовал муравью заяц.
Встретились в лесу Волк и Заяц. Вот, пожалуй, и всё…
Прошло собрание самых маленьких и беззащитных лесных жителей. На собрание с дальним прицелом пригласили медведя и в торжественной обстановке объявили его почётным зайцем.
Спустя какое-то время длинноухие пошли жаловаться медведю на многочисленные притеснения и другие лесные несправедливости.
— Пустое, ребята! – отмахнулся косолапый. – Я ведь теперь тоже заяц, и никто меня пальцем не тронул!
Однажды королю Филиппу кто-то подбросил записку: «Филипп, я тебя люблю».
«Кто же это? — задумался Филипп. – Какой ужасный почерк! Может, Елизавета? Может, Джульетта? Может, Маша?» Филипп написал пятнадцать записок «Я тебя тоже» и стал подбрасывать их придворным дамам, всем по очереди. Когда какая-нибудь дама читала «Я тебя тоже», Филипп стоял рядом и ласково смотрел ей в глаза. Но дамы ничего не понимали. Они пожимали плечами и бросали записки в мусорное ведро.
«Тогда кто же мне написал? — спрашивал себя Филипп. – Неужели жена?!»
А записку написала собака. Она так любила своего хозяина, что даже научилась писать. Через два дня Филипп нашёл у себя в ботинке ещё одну записку: «А когда мы пойдём на охоту?»
Я хожу осторожно,
Страх в душе затая –
Ведь нечаянно можно
Раздавить муравья!
Мы для них – великаны,
Разрушители гнёзд,
Ходим в разные страны
И летаем до звёзд…
Муравьиные точки
Ручейками журчат,
Сыновья их и дочки,
И десяток внучат.
Им травинки – деревья,
Им ромашки – дубы,
Муравейник – деревня,
Мхи – густые сады.
Люди тоже как точки,
Если с неба смотреть.
И холмы, словно кочки,
И река, будто плеть…
Я хожу осторожно,
Робко так семеня,
Ведь нечаянно можно
Наступить на меня…
Цветы незабудки срывая губами,
Корова паслась на лугу — голубая.
Она раздувала тугие бока,
И тихо бежали по ним облака.
Корова жевала и сладко вздыхала,
А к вечеру делалась рыжей и алой,
И солнышко-вымя под брюхом качая,
Вечернюю песню мычала печально.
Тогда она шла к моей тётушке Тоне,
И та выносила из дома подойник,
И гладила нежно коровьи бока —
Стекали в ведро облака молока.
И пахли они голубой незабудкой.
Корова кивала «Спасибо» как будто,
И пряталась в хлев, став сама темнота,
И звёзды вела на верёвке хвоста.
В густой-густой-густой траве
Пропал однажды мураве…
Ведь он не слон и не жираф,
А просто маленький мурав…
Обычный гриб — уже гора
В сравненье с капельным мура…
И даже листик чересчур
Велик для крошечного мур…
И кто в траве отыщет му… —
Дарю корову я тому!
— Каждый раз всё по-новому… Невероятно! Никогда не повторяются!
Она стояла у ледяной скалы и заворожено разглядывала фигуры. Вот огромная хризантема. Острые длинные лепестки торчат во все стороны из-под снежной шапки. Солнца нет, и лёд не сверкает. Матовый, приглушенный цвет хризантемы, кремовый, сливочный – тёплый… Не тёплый, конечно, нет. Тепла на этом мысу не будет ещё очень долго.
— Никогда не повторяются, чудеса…
— Кто не повторяется, мама?
— Ветер, вода и мороз. О, это великие скульпторы. Смотри, на что похоже?
— На зубы.
— Какие же это зубы? Это лепестки хризантемы!
Но сын был уже в своей фантазии.
— Это чудовища! Они затаились в скале, они в засаде. Если подойти снизу, встать под ледяной зуб и сказать: «Ветер, вода и мороз! Оживите, чудовища!», они вылезут из скалы и вонзят свои зубы в того дурака, который их оживил!
Раздался легкий треск, почти шорох, вздох, и лёд под ногами осел. Зимний панцирь озера разошёлся, дал едва заметную трещину. Мальчик вздрогнул. Что, испугался? Думаешь, чудовища? Это ерунда, обычное мартовское явление. До воды ещё очень далеко, метр, если не больше. Пока-то соберётся озеро с силами и по кусочкам отколупает ледяную корку. Пусть трещит, опасности нет. Но всё равно невольно вздрагиваешь от неожиданности…
— О, видишь, я угадал заклинание! – быстро проговорил мальчик, маскируя смехом свой глупый страх. – Они меня услышали, они рвутся наружу! Но не выйдет, не выйдет, чудовища! Ведь я должен встать под ваши зубы и посмотреть наверх, а я не такой дурак, чтобы освобождать вас! Ещё съедите меня, и маму, и всех остальных! А мы не хотим в ваш ледяной желудок, правда, мама?
— Ага, — согласилась мама, пытаясь заснять своей жалкой «мыльницей» гладкость льда, невероятность форм и сливочные оттенки. – Жаль, солнца нет. Как бы здесь всё сверкало! Давай я отойду вон туда, а ты пойдёшь мимо грота коньком. Должно неплохо получиться.
И туристы занялись фотографированием. К ледяному гроту выстроилась очередь. Народ поснимал лыжи и заползал внутрь на животе, едва не задевая спиной хрустальный (страшно подумать, какая тяжесть!) занавес над входом. Внутри грота можно было выпрямиться в полный рост, выглянуть наружу сквозь ледяные натёки, снять горизонт в обрамлении сосулек. А стоявшие снаружи старательно снимали тех, кто был внутри. Восторги, смех, дуракаваляние, и даже немного солнечных лучей пробилось сквозь тучи.
— А не пора ли двигаться дальше? Ещё лагерь ставить.
— Пора, пора! Групповой снимок напоследок, и уходим! Все сюда, под хризантему!
«Это зубы! — упрямился про себя мальчик. – Если я посмотрю наверх и произнесу заклинание, они обрушатся на нас всех и пронзят насквозь! Хорошо, что я не смотрю наверх…»
А посмотреть очень хотелось. И он посмотрел.
«Но ведь я не произношу нужных слов. Что я, дурак? Я не буду говорить вслух «Ветер, вода и мороз! Оживите, чудовища!». Я не буду говорить!»
Все собрались под хризантемой. Самый длинный и острый зуб-лепесток был над мамой. Какой хищный у него вид…
— Мама, иди ко мне! – не выдержал мальчик этого нацеленного на маму зуба. – Я хочу с тобой стоять!
— Лучше ты иди сюда, мне неудобно, я уже лыжи надела…
— Быстрее, быстрее, сейчас автоспуск сработает! – бежал к группе фотограф, чтобы прыжком занять своё место и запечатлеться вместе со всеми на фоне грота.
Мальчик прижался к маме и слегка оттеснил её от страшного места.
«Не заденет теперь… Да и вообще, что это я! – опомнился он наконец. — Как маленький! Да даже если я и произнесу своё заклинание, ничего не будет. Я же сам это всё придумал! Это моя фантазия, моя собственная мысль, из головы! Вот, пожалуйста, могу проверить…»
И он еле слышно прошептал: «Ветер, вода и мороз! Оживите, чудовища!» и крепко зажмурился.
И ничего не произошло, только щёлкнул фотоаппарат – автоспуск сработал.
— Выходим, выходим! – раздались бодрые возгласы. Люди взваливали на плечи рюкзаки, разбирали лыжные палки. Ещё место для лагеря искать, дрова пилить, яму костровую копать… Дел много, а день уже почти кончился.
Группа отходила от мыса, от ледяного грота, фигуры людей уменьшались, превращались в чёрточки, в точки…
Легкий шорох, треск, вздох.
Вздыхали скованные чудовища. Ведь он почти всё правильно сделал… Допустил только одну ошибку.
Не «ветер, вода и мороз» надо было сказать, а «ветер, вода и ХОЛОД». Холод, а не мороз. Бесконечный, пронизывающий до костей, сами кости пронизывающий ледяной холод. Так просто! И они бы вырвались из засады.
Над городом — капли вечерних чернил.
Простую мелодию я сочинил.
Хотите, — сыграю, хотите — спою
Вам новую зимнюю песню свою?
Я буду играть, а метель — напевать.
Снежинки — кружиться,
Луна — танцевать.
И музыка будет как добрая весть:
Ведь не было песни — и вот она есть!
Только ветвями всплеснули ракиты:
- Ах, осторожно!
Ах, под откос!
Скачут
четыре
весёлых
копыта!
И на ветру развевается хвост!
Кто моего жеребёнка догонит?
Всем остальным до него далеко!
Даже большие
взрослые кони
Мне говорили о нём:
- Иго-го!
— Мам! Мама! Иди сюда, посмотри!
Я вошла в комнату, где за столом сидела моя семилетняя дочка Галя. На скатерти были разбросаны цветные карандаши и фломастеры, а сама она, усиленно пыхтя, что-то старательно выводила на листке бумаги, вырванном из альбома.
Галя повернула ко мне лопоухую голову и вопросительно заглянула мне в лицо блестящими чёрными глазками.
— Вот, посмотри! Готово!
Я наклонилась над столом, чтобы рассмотреть рисунок.
— Это нам в школе задали нарисовать к Дню Победы, — пояснила девочка. Она гордо улыбалась, сознавая важность проделанной работы.
Картина, которую, я увидела, была просто ужасна. От неё кровь стыла в жилах и ползли по спине мурашки. Взглянув на рисунок в первый раз, я невольно отшатнулась. Но быстро взяла себя в руки, и, чтобы не обижать ребёнка, начала внимательно разглядывать эту жуткое произведение искусства.
В рисунке преобладали красные и чёрные цвета. Красного, на мой взгляд, было слишком много. Но не это вызывало ужас. Самыми страшными были две фигуры, изображённые в центре листка, на фоне горного пейзажа. О, да! Узнаю эти чёрные усики и косую чёлку! Несомненно, Гитлер, будь он проклят! Фюрер, да ещё как похоже изображенный, застыл в нелепой позе с безвольно раскинутыми в стороны руками. Его лицо выражало ужас и бессильную злобу. И как дочке удалось передать такую гамму чувств на лице фашиста? Мой ребёнок гений! Надо будет отдать её в художественную школу. Одет был Адольф в ярко-зёленую гимнастерку, а на его груди горделиво висела огромная красно-жёлтая медаль. Гитлер был безоружен, и это неудивительно, стоило только взглянуть на вторую фигуру, и всё становилось понятно. Фюрер от страха растерял всю свою амуницию, его просто парализовало от ужаса.
Вторая фигура на Галином рисунке не вызывала никаких сомнений. Это был ужасный, кошмарный морлок, кровожадный людоед, житель подземного мира. Неужели моя дочка уже прочла «Машину времени» Уэллса. И когда она успела? Какая умница!
Морлок был страшен и омерзителен. На его узком зеленоватом лице горели адским огнём огромные, выпученные глазищи. А чёрные длинные волосы были всклокочены. В правой, очень длинной, костлявой руке он держал окровавленный топор и лихо рубил им Гитлера. Как видно, он несколько раз уже успел ударить фашиста, потому что алая кровь брызгала фонтанами, и даже на земле, у них под ногами, были кровавые лужи.
В левой, почему-то коротенькой трёхпалой лапе, чудовище держало красненькие цветочки. Одето адское существо было в какой-то нелепый балахон, украшенный понизу кокетливой оборочкой. Оно злобно и весело скалило зубы, видимо, вовсю наслаждалось ситуацией.
На заднем плане отчетливо выделялось остроконечное сооружение, по форме напоминающее памятник неизвестному солдату. Вокруг пылали яркие языки пламени, очевидно, так Галя пыталась изобразить вечный огонь.
— Молодец! – выдохнула я в ответ на немой вопрос дочери, которая всё это время нетерпеливо заглядывала мне в глаза, в ожидании похвалы. — А как называется твоя картина? «Морлок, убивающий Гитлера на могиле неизвестного солдата»?
— Что? Какой ещё морлок? И при чём здесь Гитлер? – удивилась Галя.
— Как при чём? А это кто, по-твоему? – спросила я, указывая на умирающего фюрера.
— Это папа! Только что вернулся с Войны. Он настоящий герой, на груди у него медаль.
— А это тогда кто? — уже смеясь, спросила я, показав на кровожадного морлока.
— Ну, ты вообще… — обиделась Галя. — Неужели непонятно? Это девочка, его дочка. Она радостно встречает папочку, видишь, улыбается, хочет подарить букет и протягивает ему красный флажок.
Понятно, это который я приняла за окровавленный топор. Я еле сдерживала смех. Не быть моей Гале художником! Спокойно и серьёзно я продолжала расспрашивать дочку.
— А это что? — я показала на фонтаны крови над головой у папы-Адольфа.
— Праздничный Салют Победы, — терпеливо объясняла Галя. — А вот это, — она указала на обелиск, – их домик, а там, — девочка немного смутилась, – деревья, они получились красными, потому что зелёный карандаш сломался, когда я раскрашивала гимнастёрку папы. Поэтому и травка тоже красная.
Так вот что я приняла за пятна крови и языки пламени! Как всё на самом деле просто и мило, настоящая идиллия. Никаких Гитлеров, морлоков, окровавленных топоров и брызг крови. Зелёный карандаш сломался. Не беда! Сейчас я его заточу!
— А ты пока подкрась небо голубым фломастером, чтобы поярче было.
Галя, увлеченно сопя, придала краски майскому небу. Взяла ластик, стёрла красные деревья и траву, а на их месте старательно нарисовала зелёные.
— Ну, совсем другое дело! Замечательный рисунок получился! – похвалила я, стараясь не смотреть на морлока и Гитлера.
— Тебе правда нравится?
— Правда!
На другой день дочка вернулась из школы в прекрасном настроении.
— А я пятёрку получила, по рисованию! За картину «День Победы», её на выставку забрали. Придут ветераны и будут на неё смотреть, – хвасталась Галя.
— Здорово! Им обязательно понравится, — сказала я.
Я думаю, что моим сверстникам это будет нужно знать. Не о Москве, не о спортивных событиях, а о Великой Отечественной войне. Мы не должны забывать это. Моя бабушка пережила эти события, и мы много разговариваем на эту тему. Я не могу остаться в стороне.
Вот как описывает моя бабушка эти события:
22 июня 1941 года. Дети и взрослые были на лугу в тот день. Очищали луг от сорняка, готовились к сенокосу. Взрослые вырубали конский щавель, а дети относили. Трава так мирно и ласково шелестела. Никто не предполагал, что в этот ясный летний день прибегут ребята и сообщат страшную весть: ВОЙНА! Все бросили прополку, уборку и побежали в село. Все солдаты были собраны. Отряд был очень большой. Командовал отрядом мой прадедушка, папа моей бабушки, Латышев Илья Ильич. Маршировали до ночи, а потом отправились на сборный пункт. И мирная, ласковая, светлая, радостная жизнь прекратилась. С этого дня не стало больше детства. У нас в селе протекает река Ока. Солдаты взорвали мост через реку и ушли в лес, в партизаны. На наше родное село Кипеть ступила нога фашиста. Ночами они грабили, всё отбирали. Бабушка вспоминает, как ворвались в её дом, забрали все съестные припасы с такими словами: «Матка, яйки, сало!», ушли. Забрали всю скотину. Мой прадедушка был пчеловод. Забрали десять ульев. Они развели посреди двора огонь, положили в костёр ульи вместе с пчёлами, забрали мёд и всё уничтожили. Забрали все тёплые вещи, какие только могли быть в домах. Но они просчитались. Самым страшным для них был русский мороз. Самая страшная трагедия на глазах детей и взрослых: поймали Сашу Чекалина. От Кипети до села Песковатское четыре километра. Сашу пытали, издевались над ним, но он не выдал своих товарищей. Его повесили в городе Лихвине, который впоследствии переименовали в город Чекалин в его честь. Шли бои. Наши солдаты были в лесу за рекой, а немцы в селе. Ночные бомбёжки. Никогда бабушка не забывала эти страшные дни. Горели земля и небо. Ни одной ночи не спали спокойно. Прадедушка мой, И. И. Латышев, защищал Тулу, Калугу, но под Малым Ярославцем его ранило в ногу. Прадедушке делали операцию. Четыре раза ему резали ногу без наркоза. Какие боли испытал человек. Разве можно нам это забыть. Да мы не имеем права это забывать.
Он был политрук. И даже раненый, он отдал свою шинель тяжелораненым бойцам, а сам остался без шинели на мокром снегу. У него возникла гангрена. Ногу отрезали по самое бедро. Из госпиталя он приехал инвалидом. Когда прадедушка уходил на фронт, прабабушка осталась с четырьмя маленькими детьми. Моя бабушка оказалась старшая. Ей было девять лет. Моей прабабушке, Латышевой Марфе Ивановне, досталась тяжёлая ноша, но она выстояла. Были болезни, голод, чесотка, вши заедали. Невозможно себе представить, что испытали маленькие дети. Ели конский щавель, ракушек из речки, ели всё, что попадалось под руку.
Извините за прямоту: дети не могли сходить в туалет. Организмы были полностью больными у маленьких детей. На долю девятилетних, а также моей бабушке досталась уборка урожая, обработка земель. Вы представьте себя на их месте. Тот, кому сейчас девять лет.
Очень ясное воспоминание во время весеннего половодья. Прибило льдину с убитыми солдатами. Их сняли и похоронили в могиле неизвестного солдата. ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ СОЛДАТАМ, ПОГИБШИМ В БОЮ.
ДЕМИЧЕВ АЛЕКСАНДР, УЧЕНИК 6 «А» КЛАССА МОУ «ГИМНАЗИИ» Г. СУВОРОВА
Когда мы познакомились в Литературном институте, где вместе учились, Евгения Беличенко была Женей Перепёлкой. Она была очень летучей, это правда. И очень огненной. Её рыжие, нет, огненно-красные длинные волосы (а может, мне так казалось?) плясали вокруг головы, как языки огня. Когда она шагала, за ней вихрился хвост ветра. Когда говорила, её глаза пламенели. А когда смеялась, смеялись все. Энергия из Жени била фонтаном, нет, что я говорю, гейзером! Вулканом! Её «Пошли!» не знали отказа. Её похвала сокурсникам-прозаикам возносила до небес, а критика убивала. Правда, она, кажется, редко критиковала собратьев по перу.
И представьте, эта чудо-птица была ещё и художником. И вот тут загадка. Женины картины были полной противоположностью впечатлению, которое оставляла Женя. Противоположностью всему её крылатому внутреннему огню и ветру. На картинах царило молчание, почти немота, неизъяснимая печаль, почти скорбь. Лица людей (в основном, детей) на картинах были почти масками без выражения, настолько глубоко внутрь были спрятаны их чувства и мысли. И в этой невозможности ничего передать вовне крылся источник их печали. И, как я теперь понимаю, Жениной.
И тут Женя нас удивила — нас, её сокурсников, примерно одного с ней возраста. Мы-то были ещё студентами, а она возьми да роди сына. За первым ребёнком последовали ещё пятеро! Впрочем, я могу ошибаться — после трёх как-то уже сбиваешься…
Сейчас Женя, оставаясь прекрасной МАМОЙ, ездит верхом на лошади, шьёт потрясающие коврики-картины и одеяла-картины, рисует, пишет, занимается садовым дизайном (или как это правильно называется?). В общем, доказывает, что можно воспитывать шестерых детей и при этом жить полной жизнью!
Для меня Женя — человек необыкновенный. Человек с другой планеты. Может, с планеты птиц…