Яблоки-веники,
Весело мне,
Весело мне,
Я скачу на коне!
Яблоки-веники,
Вихрем лечу,
Вихрем лечу я,
Куда захочу!
Яблоки-веники,
Конь мой устал,
Конь мой устал
И скакать перестал.
Яблоки-веники,
Где ж водопой?
Где водопой
С ключевою водой?
Конь мой да я
Напились из ручья,
Дальше торопится
Песня моя.
Яблоки-веники,
Яблоки-веники,
Скачет веселая
Песня моя!
К полудню Заяц с Медвежонком скосили весь луг.
«Вот она лежит неживая», – подумал о траве Ёжик.
Уселись под кустом и стали глядеть, как летают стрекозы. Река – синяя-синяя – бежала мимо холма.
– Догоняй! – крикнул Заяц и понёсся к реке. Вспыхнули брызги, Ёжик прищурился и увидел радугу.
– Отдохнём! – сказал Заяц, и они с Медвежонком шлёпнулись на песок.
Ёжик подошел и сел рядом:
– Грабли есть?
– Сделаем, – сказал Медвежонок.
Потом ворошили сено, и оно так сладко пахло, что у Ёжика кружилась голова.
Потом – солнце садилось за лес, и прямо наискосок через него летали стрекозы.
Ёжик стоял, опершись на грабли, и – глядел.
– Эй! Ёжик! Грабь! – крикнул Заяц.
– Я граблю! – сказал Ёжик. И подумал: «Ворошить граблями сено – грабить, и у кого-нибудь что-нибудь отнимать – тоже. Почему?»
– Ты грабишь? – кричал Медвежонку Заяц.
– Граблю!
– И я!
В сумерках сидели на крыльце и, причмокивая, тянули из блюдец чай.
– Завтра копним, – важно говорил Медвежонок.
– И скирдим, – кивал Заяц.
– Скирдуем, – поправил Медвежонок.
«Неужто мы грабители? – почти их не слушая, думал Ёжик. – Нет. Не может быть. Ведь если б мы были грабители – разве могло бы так сладко пахнуть сено?»
Мы сидели на кухне с папой. Было воскресенье, счастливый день, когда родители остаются дома. Предположим, что это была осень. Еще не холодная, не сырая, не скучная, а весёлая, разноцветная и тёплая осень.
Папа спокойно пил чай.
Иногда он пил его с белым хлебом, ломая булку на маленькие кусочки и размачивая в кружке, как в этот день. Он называл это – тюря.
И я тоже тогда сделал себе тюрю.
Мама увидела и возмутилась:
– Ну, начали! Опять тюря! Ведь не война же…
– А причем тут война? – удивился я, запихивая в кружку здоровый кусище.
– Во время войны так делали, – объяснил папа. – Только хлеб был чёрный, а вместо чая – кипяток.
– А зачем? – удивился я, ложкой доставая из чая жидкую хлебную кашу.
– Чтоб вкуснее, больше ни за чем, – папа потянулся за чайником и по дороге уронил крышку от сахарницы. Мама едва заметно вздрогнула.
– Хватит чай пить! – недовольно сказала она. – Надо в прачечную идти. А то там очередь будет – на целый день.
Я очень расстроился. Вот еще, прачечная. Сидеть вместе с папой я хотел очень долго. И тогда я набрал воздуха и спросил:
– Пап, расскажи мне про войну!
Мама обернулась.
– Чего это ты? – с интересом спросила она, включив воду в раковине, чтобы быстро помыть чашки.
Но я не ответил. Я смотрел на папу – внимательно и выжидающе.
А он точно так же смотрел на меня.
– Не знаю, – ответил он,– что тебе рассказать. Я не воевал. Подвигов не делал.
– Да я знаю! – закричал я. – Но ведь ты же ЖИЛ, когда была война?
– Жил, – ответил он. – Точно, жил. В Москве, потом в эвакуации, потом опять в Москве.
– Ты же знаешь, – вмешалась мама, – что папу в поезде чуть не потеряли. А потом опять нашли.
Я действительно это знал. Всё самое интересное про папину войну мама давно сама мне рассказала. Папа не любил ничего повторять. Когда-то давно он всё рассказал маме, а она потом мне.
…Как тётя Роза и тётя Катя рыли под Москвой траншеи, а маленький папа ездил им помогать – я знал. Как он один раз тушил зажигалку песком, – тоже знал. Как он выходил из метро и смотрел по дороге окна ТАСС с карикатурами на Гитлера – и это тоже я знал! И как дядя Юзя, будущий тети Катин муж, привез им с фронта консервы, всё это мне было хорошо известно.
Но ведь было же наверняка что-то ещё! Что-то интересное!
Папа потер рукой шею. Там, под правой скулой, на красноватой хорошо выбритой коже, у него была странная ямка – розовая, как десна.
– Видишь, – сказал папа, – это мне финкой флюс отрезали. Он у меня во-он такой вырос. Врачей же зубных почти не было тогда.
– Как это – финкой? – не понял я. – Ножом, что ли?
– Финкой немецкой, трофейной, – папа сверкнул своими золотыми зубами. – Болел очень зуб, дико. Всё вот тут вспухло. Я ходил-ходил с этим флюсом, думал, что помру. А тут сосед наш, Марик, с фронта приехал, контуженый офицер. У него пистолет был. Я говорю: Марик, давай застрели меня.
– А он? – прошептал я в большом волнении.
– А он говорит: приходи вечером ко мне, я пришёл, он финку вынул, спиртом протёр, чик, и всё.
Папа засмеялся, посмотрел на маму. Она недовольно нахмурилась. Тоже мне, поучительная история, говорил её взгляд.
– А еще у меня мыши были, белые, – вдруг вспомнил папа. – Они у меня, знаешь, где… на чердаке жили. А Роза как раз туфли купила, такие новые, лакированные. Они тогда очень дорого стоили.
– Ну? – поторопил я его хмуро, чувствуя заранее, что и из этого рассказа ничего путного не получится.
– Ну, и я принес однажды этих мышей в квартиру с чердака, чтобы они чуть-чуть погрелись. А они взяли и сожрали туфли эти.
Папа встал, открыл окошко и выглянул во двор.
Его спина в белой рубашке загородила солнце, и я как-то вдруг заскучал.
– Неинтересно? – спросил папа, не оборачиваясь.
– Интересно, – сказал я, чтобы его не обидеть.
– А ещё, – сказал он, высунувшись почти до пояса в окно, – у меня деньги в трамвае украли. Знаешь, как мне обидно было? Тогда много вообще ворья развелось. Особенно у вокзалов, и в Марьиной роще у нас.
– Ясно! – закончил я разговор и пошел в свою комнату.
– Спасибо надо говорить! – крикнула мне вслед мама из кухни.
…А в следующее воскресенье мы с папой пошли в кино смотреть фильм «Освобождение». Затаив дыхание, я глядел на вереницы танков, слушал оглушительные залпы пушек и противный вой авиабомб, следил за вдумчивым разговором маршала Жукова с товарищем Сталиным, в усах и с трубкой.
Вот это была война. Настоящая. Интересная. Не на жизнь, а как говорится, насмерть. Красное зарево полыхало на моём лице, когда мы с папой выходили из кинотеатра.
Папе кино тоже понравилось.
– Хорошая картина! – сказал он, когда мы подошли к автобусной остановке. – Всех показали: и Рокоссовского, и Конева.
Было темно. Мимо остановки, разбрызгивая грязь, проносились машины. Наступила глубокая, сырая осень. В темноте едва белело папино лицо.
– А больно было, когда тебе флюс отрезал этот… контуженный? – вдруг спросил я.
Папа вздрогнул и помолчал.
– Очень, – сказал он.
Я представил себе трофейную финку – холодную, длинную, с тёмной деревянной ручкой. И контуженого офицера Марика. И чёрные куски хлеба – тюрю, плавающую в кипятке. И дребезжащий трамвай, в котором галдит шпана. И новенькие чёрные туфли, обглоданные мышами. И отметки в дневнике за немецкий язык – два, три, два…. И коридор мужской школы с портретом товарища Сталина.
И вообще всё, о чём он мне так и не рассказал.
Я нащупал в темноте отцовскую руку, и крепко, как можно крепче, сжал его ладонь. И больше никогда не спрашивал о войне.
Снова зима не кончается к марту,
Тянет четвёртый урок.
Город со стоном сползает под парту:
Скоро ль нажмут на звонок,
Выметут небо, затеплят светильник,
Птиц разрисуют пестро?
То ли Господь отключил свой мобильник,
То ли спустился в метро.
Я учусь тишине,
я твержу тишину,
по абзацам
вызубриваю наизусть.
Я готовлюсь к экзамену
по тишине.
Сдам, тогда наорусь.
Ах ты, фокусник, фокусник, чудак!
Ты чудесен, но хватит с нас чудес!
Перестань!
Мы поверили и так
В поросёнка, упавшего с небес.
Да и вниз головой на потолке
Не сиди: не расходуй время зря!
Мы ведь верим, что у тебя в руке
В трубку свёрнуты страны и моря.
Не играй с носорогом в домино
И не ешь растолченное стекло,
Но втолкуй нам, что чёрное черно,
Растолкуй нам, что белое бело.
А ночь над цирком
Такая, что ни зги;
Точно двести
Взятых вместе
Ночей,
А в глазах от усталости круги
Покрупнее жонглёрских обручей.
Ах ты, фокусник, фокусник, чудак!
Поджигатель бенгальского огня!
Сделай чудное чудо,
Сделай так,
Сделай так, чтобы поняли меня!
В комнате у моей бабушки висела икона. По вечерам бабушка молилась и просила Бога послать здоровье всем родственникам, особенно мне, который, по её мнению, был самым слабым.
– Бог всё может, – говорила бабушка.
– Если он может всё, почему ты не попросишь, чтобы он прислал нам денег? – спрашивал я, озабоченный тем, что наша семья жила в постоянной нужде.
Бабушка уклонялась от ответа или начинала туманно объяснять. Очень туманно. Потому я и не верил в Бога. Но однажды шёл по берегу реки, рассматривал следы птиц на песке, разные спиральки, галочки, точки и лесенки. «Эх, – думаю, – послал бы сейчас Бог двадцать копеек. Сходил бы я в кино или купил бы мороженое». И только об этом подумал, смотрю – передо мной лежит монета.
– Чудеса, да и только! – сказал я домашним, показывая монету.
Мать неопределенно хмыкнула. Отец съязвил:
– Беги туда, ищи ещё, монеты обычно валяются кучно.
А бабушка сказала:
– Ничего удивительного. Бог выполняет многие просьбы, но не все. Естественно, не все. Иначе некоторые обленились бы вконец.
В другой раз мне надоела осенняя слякоть, и я попросил Бога сделать зиму. Просто так произнёс эту просьбу вслух, не очень-то надеясь на волшебство. И вдруг – к вечеру ударил морозец, грязь на дороге закостенела, и в воздухе закружили крупные снежинки.
– Чудеса, да и только! – сказал я домашним. – Это я попросил Бога сделать зиму.
– Знаю! – бросил отец. – Он мне уже сообщил.
Мать посмотрела на меня, как на закоренелого вруна и хмыкнула вполне определенно. А бабушка сказала:
– Возможно.
В тот же день в моей голове родилась необычная мысль:
«А что если Бог летает над домами и мучительно разгадывает наши желания и мечты?!» Чтобы Всевышний не тратил время на разгадки, я решил написать свои желания на клочке бумаги и прикрепить его где-нибудь перед домом на видном месте.
В то время я хотел завести собаку – это было моей заветной мечтой, которую отец постоянно разбивал.
– Плохо учишься! – говорил. – Не купим!
«Ну и не покупайте, – подумал я, когда в моей голове родилась необычная мысль. – Не покупайте! Бог пошлет». Я написал записку: «Бог! Мне нужен щенок» и прикрепил её на калитке. На следующее утро чуть свет выбежал из дома и не поверил своим глазам – около забора сидел щенок. Это уже были далеко не простые чудеса – Бог явно прочитал мою записку. К сожалению, в тот же день щенок сбежал от меня, но этот случай настроил меня на серьезный лад. Я составил большой список необходимых мне вещей: подзорная труба, граммофон, перочинный нож с десятью предметами… Целую неделю список висел на калитке, то и дело к нам заходили всякие любопытные и спрашивали:
– Эти, написанные вещи, продаются? Какова их цена?
Мне приходилось объяснять, для кого висит список. Некоторые относились к моим словам с пониманием, но некоторые недоверчиво улыбались, едко хмыкали и тем самым только злили меня.
Целую неделю висел список, но Бог так и не выполнил ни одной из моих просьб. Разумеется, я на него обиделся и перестал писать записки.
К этому времени я уже нахватал столько троек, что отец со мной не разговаривал, а мать запретила гулять на улице. И всё из-за Бога! Ведь я только и думал о подарках с неба, а не о каких-то там уроках! В конце концов, засел я за учебники, стал исправлять одну тройку за другой. Чем больше в дневнике появлялось четвёрок, тем чаще отец похлопывал меня по плечу и обещал подарить одну «штуку», а мать всё настойчивее повторяла:
– Иди погуляй! Совсем без воздуха сидишь! Весь зелёный стал!
Когда я исправил все тройки, отец подарил мне – не подзорную трубу, конечно, но пенал – тоже достаточно ценную вещь. Мать сшила мне шорты, чтобы я не просто гулял по улице, но еще и бегал, «закалялся на свежем воздухе», – как она выразилась.
Я закалился хоть куда – никакие простуды меня не брали. И вот в этот самый момент я понял – всего можно добиться, если очень сильно захотеть и потрудиться. Мне даже стало немного стыдно за прежнее безделье и ожиданье «божьих подношений». Закалённый и ловкий, я почувствовал, что всё могу! Могу побороть свирепого хищника, справиться с вооруженным бандитом. Сила придала мне уверенность: я ходил по улице расправив плечи, сжав кулаки – этакий добрый молодец, готовый в любую минуту прийти на помощь попавшим в беду. Мне постоянно хотелось кого-то спасти, кому-то сделать что-то доброе. Я вообразил себя – не Богом, конечно, но уж волшебником точно. Только мне почему-то не везло в моих волшебных делах. Как-то заметил – в стакан киселя упала пчела. «Освобожу её, – подумал, – покажет мне пчелиное гнездо с медом». Приподнял сластену за крылышко, а она внезапно ужалила меня. Потом решил избавить от привязи Юту, собаку соседки Надьки. «У собак хорошая память, будет меня защищать», – подумал и потянул Юту за ошейник, но она не поняла моего благородного порыва, вцепилась в мою рубашку и чуть не порвала.
– И почему так получается? – поделился я своим невезением с бабушкой.
Она усмехнулась:
– Ты делаешь добро, но прикидываешь, что за это получишь. Так нельзя! Это не добро! Добро должно быть бескорыстным. Вот если бы ты помогал людям, и при этом ещё оставался невидимкой! Тогда было бы совсем другое дело. Святое дело. Ты стал бы настоящим волшебником!
После этого разговора я вышел на улицу и, стараясь быть невидимым, направился вдоль забора. «Чего бы такое сделать доброе? – думаю. – Какое-нибудь святое дело. Сделаю, и быстро исчезну». Как назло, на улице никаких дел не было, и никаких записок не заборах не висело. «Хоть какая-нибудь старушка появилась бы, что ли, – подумал я. – И в руках несла бы две тяжелые сумки. Одну внесла бы в дом, а другую оставила у крыльца. Я незаметно внес бы в дом вторую сумку и исчез… Чудеса, да и только! – воскликнула бы старушка».
До вечера ходил по улице, но так и вернулся домой, не сделав святого дела.
А на следующий день у Надьки пропала Юта. Ребята обежали все дворы, облазили все закутки, собаки нигде не было. Я подождал, пока ребята и зареванная Надька разбрелись по домам, и вышел на улицу. Легкой, пружинящей походкой, совершенно невидимый, я прокрался мимо домов, словно тень скользнул на соседнюю улицу и очутился около магазина. «Там подвал, и Юта вполне могла в него провалиться, – размышлял я. – Во дворах её нет, значит, там, в подвале». Чутьё волшебника-невидимки меня не подвело. Я только заглянул в проем фундамента и сразу увидел её, Надькину Юту. Она тревожно смотрела на меня и жалобно скулила. Спустившись в подвал, я увидел – лапы собаки зажаты ящиками из-под фруктов. Раскидать тяжёлые ящики в полутёмном подвале оказалось не так-то просто, но я всё же справился с ними и освободил бедолагу. Юта сразу бросилась лизать мне руки. «Понимаешь, – как бы говорила, – за кошкой погналась и вот… угодила в этот сырой и страшный подвал».
Задворками, незаметно для всех прохожих, я провел Юту к дому Надьки и привязал за перила крыльца; сам спрятался за водосточной трубой, как и подобает волшебнику-невидимке. Некоторое время Юта нетерпеливо топталась на крыльце, потом начала лаять, царапать дверь. Надька выбежала из дома, расплылась в улыбке, обняла собаку, поцеловала прямо в морду.
– Юта, дорогая! Где же ты была?! – бормотала Надька, вне себя от радости, и вдруг выпрямилась. – Но кто же тебя привёл и привязал?! Чудеса, да и только! – Надька задумалась, потом выдохнула: – А-а, волшебники, точно! Ведь я же их просила!..
Гаснет в небе зорька алая:
Приготовилась ко сну.
Спи-усни, речушка малая,
Не гони вперед волну.
Укроти воды движение,
Бег бессонный прекрати.
Звёзд небесных отражение
Ты не путай – не мути.
Укачай икринки-бусинки.
Сом усатый пусть уснет.
Пусть рачок совсем малюсенький
В мягком иле прикорнет.
Спит цветок душистой таволги,
Спит кузнечик – не куёт.
Месяц, вниз сойдя ненадолго,
Возле брода воду пьёт.
Перевод Ирины Токмаковой
Горы, горы,
Вода золотая, как мёд.
По речке в морские просторы
Уплывает сказочный плот.
Горы, горы,
Суровые, загорелые,
Внизу — деревень узоры
И хаты, как лебеди, белые.
Звёздный полог шью, шью,
Звёздным шёлком разошью,
Золочёною иглой,
Золочёною тесьмой.
Загляну я в глубину,
Я водицы зачерпну.
В чистой-чистой глубине
Точки светлые на дне.
Это звёзды там, на дне...
Как во сне.
Да. Как во сне...
Я хочу вас познакомить с моим БОЛЬШИМ другом – писателем Владиславом Отрошенко. Большим – и в смысле того, что он человек большого роста, и в смысле того, что он – писатель большого дарования. А большой друг – означает то, что он мне родной и очень близкий, причём – не только по духу, но и по месту жительства: этот классик мировой литературы живет в моём доме, в Орехово-Борисове, в соседнем подъезде.
И всякий раз, увидев из окна, как он – с горящими глазами – вдохновенно шагает по двору неведомо куда, – весной ли, поздней осенью, и ветер гонит листья или снег, взметая длинные полы его пальто, ей-богу, радуюсь, как дитя.
Потому что не каждому человеку в жизни выпала такая удача – наблюдать поутру из окна своей квартиры шагающего в магазин за свежими булочками НАСТОЯЩЕГО ПИСАТЕЛЯ.
Сразу вам скажу – это писатель не простой. Он очень загадочный. В его прозе намешаны волшебство и поэзия, огромная странность, там встречаются наш обычный мир и полностью фантастические миры, которые, я подозреваю, мой друг не придумывает, а просто… их открыл, как Колумб – Америку.
И он приглашает нас заглянуть туда, но, прошу вас, будьте осторожны и внимательны, потому что миры Владислава Отрошенко — полностью непредсказуемые. И он совсем не «детский» писатель, хотя и Сказочник, и сказал мне однажды, решительно переиначив старую, всем известную поговорку «всё тайное становится явным»:
– Запомни, Марина, всё явное становится тайным!
Как говорится, у кого есть уши, тот услышит…
Ребята, рассказы, которые вы сейчас прочтете, принадлежат перу «взрослого» прозаика Владислава Отрошенко. У нас в журнале вообще иногда встречается и проза, и стихи немножко «на вырост»: нам кажется, что это для вас не вредно, а наоборот, полезно. В этих рассказах прадед и прабабушка уже такие старенькие, что иногда ведут себя, как маленькие. Не удивляйтесь, так бывает…
Искренне ваш, Кукумбер.
(Из сборника новелл «Двор прадеда Гриши»)
Прадед Гриша никогда не ложился спать, потому что давно уже не отличал день от ночи и сон от бдения, давно потерял счет своим годам, а под конец даже имя своё забыл. Иногда он дремал, но только сидя за столом в своём флигельке, и то если случайно забредёт в него, блуждая по двору. Взгромоздится на табурет, положит кулаки на стол, уткнётся в них лбом – и так сидит час другой. А потом снова идёт во двор, и первым делом к своим пчёлам: что-то там работает, дымарём их окуривает, рамки на свет поднимает. К ульям он подходил запросто – шляпу с защитной сеткой не надевал: пчёлы его кусали и в шею, и в уши, и в нос, но он укусов не чувствовал. Балуй мне, балуй! Вытащит из улья рамку, облепленную живыми тёмными гроздьями, поднимет её повыше и смотрит на солнце сквозь соты, наполненные лучезарной влагой. Бывало, что в этот момент я оказывался рядом (мне не всегда удавалось пробраться к ульям сквозь заросли чайных роз, которые угрожающе взрывались янтарными жужжащими осколками), и тогда кормчий взирал на меня удивлённо, долго соображая, что я за живность и откуда я вынырнул – из конуры, из курятника или прямо из летка. А вынырнул я лет пять назад из бездны, на краю которой он стоял. Он смотрел на меня, едва пробудившегося от утробной дремоты и прозревшего в ускользающей вселенной случайные ориентиры – яркие пятна разноцветных ульев, тучных пчёл в жёлтых бархатных сапожках пыльцы, изящных стрекоз и нежно пугливых ящериц, благоухающие розы, прохладную спальню в доме (что ещё?), тёплую и пахучую мякоть смолы на крышке погреба, кучу песка у ворот, – эти ясные и спокойные островки, просвечивающие из темноты непостижимого хаоса, – а я смотрел на него, на свой главный ориентир, на блуждающее божество, медленно погружающееся в пучину небытия; смотрел на его огромную лысую голову, увенчанную по бокам двумя клубками волос, похожих издалека на рожки – вблизи в них можно было разглядеть запутавшихся, точно в паутине, пчёл, жучков, муравьёв, стрекоз и других козявок вперемешку с мелкими цветочками, листьями и всяким мусором. Все это ещё некоторое время копошилось в его седых волосьях, жило своей жизнью, когда кормчий умер, сидя за столом во флигеле в своей обыкновенной позе, – умер, застигнутый на рассвете случайной дремотой. Помню, как прабабка Анисья зашла во флигель и тут же выскочила прочь. Помню, через некоторое время она вернулась и, шаркая за спиною прадеда Гриши, поминутно оборачиваясь в его сторону, что-то невнятно, с укоризной выговаривала ему. Наконец она остановилась, быстро-быстро закивала головой, а затем, выдергивая её при каждом слове вперёд, закричала, закаркала прямо ему в затылок:
– Дурак! Дурак! Умер! Ай, дурак!
Развернувшись, она вышла в сени; долго гремела там ведрами, хлопала дверями – и вдруг снова заглянула в комнату. Увидев, что прадед Гриша всё так же сидит за столом, уткнувшись лбом в ладонь, она подскочила к нему и ещё решительней повторила:
– Дурак!
С первым утренним ветерком, всколыхнувшим на голове кормчего пряди волос, которые теперь потеряли упругость и развивались как-то вольно, сами по себе, в открытую форточку потянулась процессия пчёл. Они залетали, кружились, образуя над его теменем живой нимб, а затем поочередно садились на потемневшую лысину (балуй мне, балуй!) и, исполнив на ней затейливый танец, вылетали вон – взвивались в небо, где сиротливо белел тонкий месяц.
Прадед Гриша любил по вечерам слушать граммофон. Выносил его из флигеля, ставил на табуретку посреди клумбы и заводил музыку. Сам он в такие вечера являлся во двор в начищенных сапогах, в синих шароварах с красными лампасами и с шашкой, подвешенной на ремешке через плечо. У прабабки Анисьи от такого его вида кишки переворачивались. Она скакала по двору, плевалась и восклицала, стараясь перекричать музыку:
– Тьфу, тьфу, видали вы его! Видали!! Казак вырядился! Хо-хо! А где же твой чуб, казак? Черти съели и мозгами закусили – одна плешь осталась!
Прадед Гриша тем временем чинно сидел на маленькой скамеечке, подставив ухо к трубе, и сосредоточенно слушал звуки, которые один за другим вылетали из тёмного отверстия. Засовывать туда свою голову, как ехидно советовала прабабка Анисья, он, кажется, не собирался. Напротив, её коварные подстрекательства настораживали кормчего: в трубе сидели науськанные прабабкой Анисьей черти, и если бы прадед Гриша время от времени не отдёргивал голову, они бы наверняка ухватили его за пучок волос, клубившийся над ухом.
Во дворе никто не осмеливался подступить к граммофону, хотя осаждали его беспрестанно – куры, голуби, коты, кабаны и прабабка Анисья. Гриша стращал их, потрясая длинной клюкой. Если же кто-нибудь из этой своры, которая шастала вокруг граммофона с одной только целью – как-нибудь повредить или испакостить его, – оказывался слишком близко, прадед Гриша немедленно пускал в ход свою палку и тогда уже угощал всех подряд, а прабабку Анисью в особенности. Зная это, она всё время держалась в тылу вдохновляемой ею шайки вредителей, и лишь иногда, когда потерявшему бдительность стражнику случалось задремать, она, осмелев, выскакивала вперед, грозя сокрушить его крепость. Но кормчий, на беду прабабки Анисьи, неожиданно пробуждался и вынуждал её поспешно отступить со всем её воинством. Возглавляя бегство, Аниська неслась по грядкам и клумбам, пританцовывая и путаясь в своих юбках.
Между тем голос из трубы (похожий на мужской) кого-то страстно и жалобно укорял, чего-то требовал, рыдал, по-видимому, очень сильно обиженный. Потом он вдруг запел надменно и властно: очевидно, ему пришло на ум отомстить за свою обиду. Ободренный этой мыслью, он даже начал было злобно прихохатывать и изрекать какие-то страшные клятвы. Но тут же забыл их, и стал слезно молить о прощении, уверяя, что его угрозы были всего лишь шуткой и что он по-прежнему сильно обижен и оттого очень несчастен. Другой голос (несомненно, женский) ответил ему – но так, как будто он ни в чём не виноват. Он изо всех сил старался изобразить, что он еще несчастнее первого голоса. Тот с ним не соглашался, что-то вставлял, пытаясь, как видно, напомнить о своих обидах. Так и не договорившись, кто же из них несчастнее, они вдруг запели вместе – но каждый о своём, совсем не слушая друг друга. Они пели всё громче и неистовей, обращаясь наперебой к прадеду Грише; они требовали, чтобы он немедленно рассудил их. Но кормчий уже не слушал их взаимных упрёков, жалоб и наветов. Его одолевала дремота, нахлынувшая на него внезапной волной из темной бездны, которая день и ночь отвоевывала для себя этот блуждающий остров, размывая его дремучие берега, пока однажды на рассвете не поглотила его целиком.
В сгущавшихся сумерках прадед Гриша сидел неподвижно, опершись на рукоятку шашки и свесив на грудь свою лысую голову с рожками курчавых волос, где сонно копошились, устраиваясь на ночлег, пчелы, стрекозы, жуки и кузнечики.
Меня, как и всю дворовую живность, Гриша не подпускал к граммофону, и я мог смотреть на этот заветный ящик только издалека.
Когда же прадеда Гришу унесли со двора под грохот барабана и пронзительный вой трубы в сопровождении длинной колонны дедов и бабок, которых Аниська натаскала к нам со всей округи прощаться с покойником Гришей, я первым делом выволок во двор граммофон, отыскав его в каком-то тёмном углу опустевшего флигеля, где стоял ровный запах растоптанных цветов и свежих простыней. До позднего вечера я разбирал граммофон на части, орудуя кочергой и лезвием тяпки. Я выпотрошил из него все внутренности, но так и не извлек на свет таинственных голосов. Те двое, которые много лет пререкались, осыпая друг друга то нежными жалобами, то проклятиями и угрозами, сгинули вместе с прадедом Гришей.
Прабабка Анисья не пускала Гришу в дом ни зимой, ни летом.
– Чё ему там делать, – говорила она. – Пусть вон шлындает по двору.
А прадед Гриша любил захаживать в дом – смотреть на китайских болванчиков. У Аниськи их было пропасть. Они толпились на этажерках, восседали на полке над кожаным диваном, выглядывали из буфета и горки. Дамы в пурпурных и ярко зелёных одеждах, ощетинившись высокими воротничками, жеманно качали головками и ажурными веерами; им кивали толстые полуголые кавалеры в разноцветных браслетах и бусах с мясистыми ушами, свисающими на круглые плечи.
Болванчики так сильно забавляли кормчего, что он мог бы часами любоваться их пляской, раскачивая этажерку или буфет, если б только прабабка Анисья не выталкивала его потихоньку вон из дома.
Однажды прадед Гриша взял мешок, собрал в него болванчиков – всех до единого – и унёс к себе во флигель. Аниська хватилась их – да поздно. Кормчий заперся с болванчиками во флигеле и ни за что не хотел выходить. Прабабка Анисья бегала по двору и кричала что есть мочи:
– Гришка, лысый черт, обокрал меня дотла!
Прадед Гриша расставил болванчиков на столе; двоих, самых невзрачных, он кинул в форточку Аниське, думая, что она угомониться. Но прабабка Анисья озлилась ещё больше. Она схватила дымарь, разожгла его и принялась выкуривать Гришу из флигеля, пуская струи дыма в широкую щель под дверью.
Дым был кормчему нипочем. Он сам его глотал из трубки. А дымарём окуриваться даже любил. Бывало, раскочегарит его так, что аж искры летят из носика, и ходит с ним между ульев, то на пчел его направит, то на себя. А если я подвернусь, он и меня обдаст душистыми клубами, воображая, что я какая-нибудь диковинная пчела.
Не замечая, что во флигеле уже темно от дыма, Гриша сидел за столом и развлекался болванчиками; он бахал ладонью по крышке стола, и всё собрание дружно приходило в движение. Каждый показывал Грише, во что он горазд: один нырял головкой в плечи, другой размахивал пухлыми ручками, а иной сидел и раскачивался из стороны в сторону, изображая какой-то мудрёный танец. Из всех болванчиков кормчему нравились те, что были ярче раскрашены, потому что они бодрили его старые глаза, в которых день ото дня меркли все краски полуденного мира, дробясь и расплываясь тусклыми осколками.
Убедившись, что Гришу не выкурить никаким дымом, прабабка Анисья привела из загона огромного кабана, самого злостного участника наскоков на Гришин граммофон; он был предан Аниське всем сердцем, а Гришу угрюмо ненавидел за то, что тот чаще других угощал его палкой. Аниська разогнала кабана во всю прыть, пихая его ногами в задницу, и он с воинственным визгом въехал всей тушей во флигель, проломив дверь с одного удара. Кормчий, застигнутый врасплох, не сдвинулся с места. Аниська ворвалась во флигель, сгребла у него под носом всех болванчиков к себе в подол и радостная побежала с ними в дом, тыкая дулей во все стороны.
Перевод с французского Михаила Яснова
У вертушки, у Маргоши
Дом картонный, дом хороший:
Лестница нежней перины,
Коридор из паутины,
А кровать гнезду под стать –
Благодать на травке спать!
Из соломы стол и полки,
Стул из перьев перепёлки,
Из бумаги золотой
Абажур, –
но день-деньской
Непонятно отчего
Разбивает нос Марго...
А ведь дом такой хороший
У вертушки, у Маргоши!
В Монмеди, погляди,
Маленький щенок
Прямо в сад, погляди,
Скачет со всех ног.
В Монмеди, погляди,
Полосатый кот
По стене, погляди,
Напрямик идёт.
Хоть стена и низка,
Да трава густа:
Кот не видит щенка,
А щенок – кота.
Разошлись, погляди,
И щенок, и кот...
Ничего в Монмеди
Не произойдёт!
Уютная дама из Страсбурга
кошачью освоила азбуку:
надевала парик она
и тихонько мурлыкала,
пушистая дама из Страсбурга.
Особа по имени Белла
ковром-самолетом летела,
поскольку метла
сгорела дотла,
а ступа порядком истлела.
Как у нашего Мирона
На носу сидит ворона.
А по обе стороны
От вороны — вороны…
Сказка железнодорожных кондукторов
Вот что рассказывают старые, вышедшие на пенсию железнодорож-ные кондукторы своим шустрым внучатам, которые – все до одного – тоже мечтают вырасти и стать кондукторами.
– В старину пассажиры всё таскали руками – узлы, тюки, баулы, чемоданы. Жалко было смотреть, как они бредут по платформе, обливаясь потом, как втискиваются в поезд со своим багажом… Ведь чемодан – он разный; бывает такой чемоданчик, что только идёшь себе, помахиваешь, а бывает чемоданище с двумя или даже тремя ручками, что лишь вдвоём или даже втроём поднимешь!
И так всё шло до той поры, пока знаменитый путешественник Марко Поло не привёз из восточных стран первый чемодан с ножками.
– И с ручками? – спрашивает любопытный внук.
– Нет, только с ножками, ну вот как барашек – у него же ручек нет.
– А с рожками?
– С рожками, с рожками… Всё узнаете, только погодите маленько. Так вот: с тех пор, как Марко Поло по пути из Китая попал в страну Чемоданию и привёз оттуда первый чемодан с ножками, они быстро вошли в моду и вытеснили прежние ленивые и неповоротливые чемоданы. Все стали использовать только эти, как их иногда называли на китайский манер, «чу-мин-даны». Любо дорого было смотреть, как пассажиры идут себе к поезду налегке с ходячим чемоданом на верёвочке или, если уж очень много багажа, подгоняя прутиком стайку разноцветных чемоданчиков. Ни труда, ни хлопот. А сойдёт с поезда пассажир, тоже без труда домой доберётся с таким умным багажом. Вынет вещи, засунет чемоданы на шкаф или в чулан – и до следующего путешествия. Ведь китайские чемоданы поить-кормить не надо, только раз в неделю или две прогуливать возле дома, чтобы они могли размять ножки.
– А рожки?
– Вот о том я и говорю. Рожки тоже оказались полезными. Потому что некоторые непонятливые собаки очень невзлюбили ходячие чемоданы и то и дело норовили на них броситься. А чемодан в обиду себя не даёт: повернётся, рожки вперёд выставит, да грозно так! Вот собака полает, полает – и отступит. Да что собаки! Были случаи, когда верный чемодан даже от воров отбивался рогами – не давал себя своровать, и баста!
И так продолжалось до тех пор, пока великий ученый и изобретатель Йедетсон не изобрел чемодан на колёсиках. Мир сразу же захлестнула новая мода. А потом Йедетсон ещё разок подумал и изобрел вонючие-дымучие чемоданы на колёсиках и с мотором. И назвал в честь самого себя: «машина йедет-сон».
Тогда чу-мин-даны обиделись, собрались и уехали обратно в свою восточную Чемоданию. Насовсем – с рожками и с ножками. Только представьте себе картину. Длинный-предлинный поезд, и на нём – ни одного пассажира, только чемоданы всех размеров и цветов: чемоданы в купе, чемоданы в коридорах, чемоданы в тамбурах, даже на крыше – чемоданы. Сидят, свесив ножки, и поют свою родную бегучую-бодучую песню.
– Какую такую песню? Спой.
– Примерно так:
Бегучие, бодучие,
Никем не победючие –
Мы едем всею кучею
В страну свою могучую!
– И что – ни одного чемоданчика с ножками у нас не осталось?
– Точно не скажу. Говорят, есть в лесу какие-то одичавшие чемоданчики. Но от людей они прячутся, мало кто их видел. Бегают, шишки сосновые собирают, а осенью – кленовые листья…
Пересказ Станислава Минакова
Некогда в нашей округе жил паренёк по имени Пэдди, который слыл угрюмым и неприветливым малым, потому что всегда, останавливаясь у кого-нибудь на ночлег, молчал, словно копна сена, даже если затевалась беседа или ещё какое оживление. Ни песен, ни легенд, ни занимательных историй, ни самой махонькой сказочки не было в его русоволосой башке. Такой это был паренёк.
Бродя по лимерикским дорогам и работая там и сям на разных хуторах и хозяйствах, Пэдди очень скоро сообразил, что, хотя люди гостеприимно и радушно пускают его, чужака, на постой, вместе с тем, они каждый раз надеются услышать от него последнюю новость или даже какую-нибудь историйку, или, на худой конец, сплетню. Но напрасно хозяева ждали этого от Пэдди, поуютней устраиваясь у очага. Бедный, несчастный Пэдди, всей душой жаждавший угодить добрым людям, как всегда, молчал, и ничего не мог с собой поделать. Ничего интересного он не знал.
И вот однажды, идя осенней ночью по пустынной дороге, Пэдди вдруг увидал свет в окошке дома, одиноко стоявшего в стороне. Было уже очень поздно, да к тому же очень сыро, и наш герой с радостью поспешил к этому дому.
Вблизи дом оказался огромным, странным и мрачным. Пэдди невольно остановился, замешкался перед большой чёрной дверью.
Внезапно дверь отворилась, и на пороге появился огромный, сонный и мрачный человек.
– Добро пожаловать, дорогой Пэдди Эхерн! – произнёс он. – Входи, дружище, присаживайся к огню.
Пэдди, конечно же, хотел спросить, откуда этот мрачный незнакомец знает его имя, однако от испуга не смог вымолвить ни слова, ни полсловечка.
Да-а, это было очень странно.
Хозяин угостил Пэдди ужином, а затем подвёл к большой чёрной кровати.
Глаза парня слипались от усталости, голова клонилась долу, и Пэдди, едва-едва успев раздеться, рухнул в уютную постель, позабыв о трудной дороге и странном хозяине.
Но отдых его был недолгим.
Едва он задремал, входная дверь распахнулась, и в помещение вошли три странных, оч-чень странных человека, которые внесли… ОГРОМНЫЙ ЧЕРНЫЙ ГРОБ!
Пэдди оглядел комнату, но хозяина нигде не было!
– Кто поможет нам нести гроб? – низким, почти рычащим голосом громко спросил один из вошедших.
– Кто, если не Пэдди Эхерн! – отвечали его спутники.
Сонный Пэдди вскочил и, дрожа от страха, стал натягивать одежду, не попадая ногами в штанины, а руками в рукава, путаясь в ботинках.
Затем, вместе с одним из гостей, он стал в ногах гроба, а двое остальных стали в головах, и, подняв гроб, они вышли из дому и отправились в кромешную тьму, медленно и тяжко.
Путь их проходил через поля, по бездорожью, и вскоре несчастный Пэдди весь вымок и перепачкался, часто оступаясь, а то и падая в рытвины. Он разодрал кое-где одежду и поцарапал о кусты лицо и руки.
Каждый раз, когда он оскальзывался, все три страшных спутника начинали ругательски ругать его, а когда падал, они пинали его до тех пор, пока он не находил в себе силы подняться в очередной, и, казалось, последний раз. Сердце Пэдди колотилось от ужаса и усталости, и уже готово было выпрыгнуть навсегда из груди, когда они подошли к пустынному, страшному месту, огороженному каменной стеной.
– Кто перетащит гроб через стену? – снова загремел страшный голос.
– Кто, если не Пэдди Эхерн! – в один голос отвечали ему два других.
Несчастный Пэдди, хотя едва стоял на ногах, сам перетащил тяжеленный гроб через стену, однако три страшных спутника снова не дали ему отдохнуть.
– Кто выкопает могилу? – прорычал первый.
– Кто, если не Пэдди Эхерн! – откликнулись другие.
Они дали Пэдди лопату с заступом и заставили копать. Лопата выпадала у парня из рук, но он рыл, рыл и рыл.
– Кто откроет гроб? – наконец спросил первый.
– Кто, если не Пэдди Эхерн! – был ответ двоих.
Пэдди от ужаса был близок к обмороку, однако, встав на колени, он вытащил гвозди из гробовой крышки и поднял её!..
И что бы вы думали? Гроб оказался пуст, хотя его так тяжело было нести!
– Кто ляжет в гроб? – громче прежнего прозвучал голос.
– Кто, если не Пэдди Эхерн! – едино отвечали ему два.
Трое двинулись к окаменевшему Пэдди, однако он не стал дожидаться развязки а, собрав остаток сил, одним прыжком перемахнул через забор и стремглав помчался прочь, а те, трое, рванули за ним, страшно крича и улюлюкая, будто на охоте.
Несколько раз они почти настигали парня, но Пэдди как-то исхитрялся не попасть им в руки.
Наконец, крайне измотанный погоней, бедный Пэдди увидал какое-то светящееся окошко. Бедняга рванулся к нему и громко, что било сил, закричал: «По-мо-ги-и-те!»
Как вы думаете, кто открыл ему дверь?
Конечно, это был тот самый огромный и мрачный человек.
Это оказалось для Пэдди уже невыносимым, и он без чувств упал на порог…
Когда он пришел в себя, был день, ярко светило солнце, а странный хозяин дома не спал и шурудил в печи, видимо, растапливая её. Больше в доме никого не было.
– А-а, проснулся, Пэдди Эхерн? – спросил он. – Ну, расскажи, хорошо ли тебе спалось?
– П-п-под д-дождь-дь вс-сегд-да хор-р-ош-ш-о сп-пится, – пробормотал Пэдди. – Но нынче я чувствую себя просто развалиной после этих жутких ночных приключений! Ни одной лишней минуты я не останусь в этом доме, а помчусь прочь во все лопатки!
Он вскочил и схватил свою одежду, и – можете быть уверены – на ней не было никаких следов ночного происшествия. Конечно, это была его собственная, старая одежда, но она была вполне цела, чиста и суха. Пэдди ощупал лицо и осмотрел руки. Без единой царапины!
Это было весьма странно!
– Теперь послушай меня, Пэдди Эхерн, – сказал странный хозяин дома. – Ты и не представляешь себе, как я переживал и был расстроен, что ты не можешь никому рассказать какой-нибудь истории. Однако ответь мне теперь, после этой ночи, – знаешь ли ты какую-нибудь особенную, интересную историю, которую ты мог бы поведать в каждом доме, где будешь останавливаться на ночлег?
Ни слова не промолвил несчастный Пэдди, а быстро схватил свой узелок и походную палку и помчался прочь так быстро, как только могли унести его ноги.
Сколько бы ни приходилось шагать потом по этой дороге, Пэдди Эхерн каждый раз внимательно-внимательно осматривался по сторонам, но ни разу нигде не увидел огромного и мрачного, странного дома или мало-мальских следов его пребывания, а видел лишь просторные, бескрайние поля да пасущихся на склонах коров.
Какая-то рыба с крючка сорвалась.
Наверное, язь...
А, быть может, карась!
А, может быть, щука!
А, может быть, сом!!!
Я долго рассказывать мог бы о нём!..
А, может быть, это был просто бычок.
Мелькнул под водою его плавничок.
И рыбы на дне окружили бычка,
А тот объясняет сынишке:
«Сорвался я во-от с такого крючка!
У во-от такого мальчишки!!!»
В переполненном трамвае
Мальчик маленький сидит
И на тетеньку с арбузом
С сожалением глядит.
Уступить ей, бедной, место
Он давно бы поспешил,
Но такой поступок папа
Совершить не разрешил!
Потому что даже папе
Не под силу этот груз –
Вместо сына
Взять на плечи
Эту тетю
И арбуз.
Громкий звук раздался утром рано.
Я в окошко выглянул спросонок:
Розовый, веселый, аккуратный
На машине ехал Поросёнок.
Поросёнок был красив собою,
Был костюмчик в клеточку на нём.
Он вертел довольно головою,
Вместе с головой вертел рулём.
На копытцах белые перчатки.
И панамка вышита цветами.
Ехал он на травке поваляться
Или же в деревню в гости к маме...
Ехал Поросёнок на рассвете —
Розовый, похожий на зарю...
И, предупреждая всех на свете,
Нажимал на пятачок:
—ХРЮ-ХРЮ!
У Павлина
Прямо
Не хвост,
А панорама.
Усатый сом лежал на дне
И пузыри пускал во сне.
И до поверхности реки,
Как на воздушных шариках,
На них катались окуньки
И шустрые пескарики.
Был мудрым старый сом:
Он зря
Не выпускал ни пузыря!
Один самовар буквально бросили и забыли, так получилось.
Всё лето этот самовар провел как гордость и украшение стола, слушал со всех сторон хвалебные речи и гордо пел свои песни каждый вечер в окружении чашек и блюдец, варенья и печенья.
Говорили, что чай из самовара пахнет как-то по-особому, не то что из чайника, и дети специально ходили с корзиночками в лес за шишками, чтобы топить самовар, и это была целая история, раскочегарить самовар, целая наука, так просто к самовару было не подойти – иногда даже требовался старый сапог, до того доходило дело.
А самовар был сверкающий, его нашли на чердаке и так начистили, что он выглядел как зеркало, причём кривое зеркало, перед которым хотелось корчить рожи, и все вокруг самовара весело смеялись, пели, пили чай и рассказывали смешные истории, а дети устраивали целые спектакли вечерами, под звёздным небом, и никто не боялся комаров, поскольку дым самовара их отпугивал.
Вот такой был этот самовар, гордость семьи, и внезапно его бросили и забыли.
Вдруг всё вокруг опустело, щёлкнул замок, заревел мотор – а самовар остался стоять на полке вместе с убогим старым чайником, мало того, с самовара впопыхах уронили крышечку, и он стоял без своей шапки, растерянный и обиженный.
Он бы заплакал, но перед отъездом его насухо вытерли полотенцем, и слёз не было, да и краник ему крепко завернули, неоткуда было капать этим слезам.
Он, самое главное, не мог понять, за что с ним так обошлись, почему его так жестоко покинули.
Он бормотал:
– Это я сам виноват, я никуда не гожусь. Но дети тоже хороши! Якобы они меня любили! Якобы носили мне воду из родника в ведёрочках и шишки из лесу! Они это исключительно делали для себя, вот что. Чтобы себе было лучше, а я, дурак, верил!
– Дурак, – соглашался старый чайник. – Ты дурак.
– Конечно, – бубнил самовар, – они обо мне заботились, чистили меня речным песком. Может, они не такие и плохие, это я, наверно, плохой. Может быть, я надоел им со своими песнями, пел как дурак.
– Дурак, – соглашался чайник. – Просто дурак ненормальный, что ты ноешь тут. Нашел о чём ныть. А я вот отдыхаю в кои-то веки, я радуюсь, что меня оставили в покое.
– Но какая-то ведь должна быть причина, что они меня разлюбили!
– Я думаю, ты не электрический, и всё, – важно говорил чайник. – Был бы ты электрический, тогда другое дело. Тебя бы взяли в город. Но ты не электрический…
– За это не бросают, – отвечал самовар, – они, наоборот, меня хвалили, что я кипячу чаёк с дымком, отпугиваю комаров.
– Ты, медный лоб, чегой-то не дотумкиваешь! – говорил чайник. – В городской квартире ты бы своим дымком всех придушил, как тех комаров.
–Да, в городе бы я не пригодился, – горевал самовар, – я простой, поэтому они меня бросили.
– Ты шишкоед деревенский, – твердил чайник, – был бы ты электрический, как я, а ты простой шишкоглот.
– Что мне делать, что мне делать, – стонал самовар. – Слёз нет, броситься мне, что ли, с полки вниз головой? Это будет мой ответ им.
– Ага, – говорил чайник, – кто один раз упал, тот будет падать всё ниже и ниже, как мой дядя чайник. Он упал со стола, и тогда его бросили ещё ниже, в поганое ведро, а потом ведро унесли и принесли уже пустое, и где теперь мой дядя чайник находится, неизвестно, да и никому не интересно. Ведро такое поганое, говорит: «Со временем узнаете, а пока что не ваше дело». Так что вот такой путь, опасная дорога.
– Но что-то ведь надо делать в ответ на это, – бормотал самовар, – ведь я не могу сидеть сложа руки, если меня обидели! Я же не безответная тля, которую можно обидеть когда кто захочет!
– А тля вовсе не так плоха, – отвечал на это чайник. – Попробуй обидь тлю. Да она тебя не заметит и будет жить дальше. Тля ни на кого не смотрит. Тля себя уважает!
У чайника на все был готов ответ.
– Стою такой блестящий, никому не нужный, – горько шутил самовар на следующий день.
– Ну и что, что ты блестящий, – восклицал чайник. – Я вот не блестящий, а все равно я себя уважаю. Ты давал концерты в хорошую погоду, а я работал, как медный котелок у солдата, с утра до вечера, и даже ночью, если кто-нибудь заболевал. А когда шёл дождь, и ты прекращал свои выступления, я вообще вкалывал один. И учти, меня никто не хвалил, мною просто обогревались, без меня была бы не жизнь. А ты стоял и красовался.
– Да нет, я не красовался, это всё они меня сами начищали и баловали, – стонал самовар.
– Вот-вот, – отвечал чайник, – тебя баловали, а меня нет. Теперь ты потерял всё, а я как жил, так и живу небалованый, и даже отдыхаю. Брюхо не давит, нутро не кипит, легко, просторно, тихо! Как хорошо!
– А во мне сидят неспетые песни, – тихо признавался самовар, – я бы мог принести много радости. Но я оказался никому не нужен. И потом, моя шапочка валяется на полу. Вот это меня просто убивает, как они жестоко со мной поступили. Специально унизили мою шапочку! И это притом, что я всё им отдавал, я буквально жил для них!
– Нужна им твоя шапочка, дурак. Они просто торопились, – говорил чайник.
– Вот был бы я как ты электрический, – вздыхал самовар. – Они бы меня тогда не бросили.
Чайник смеялся:
– Дурак опять. Меня-то они как раз оставили здесь!
– Действительно, – удивлялся простодушный самовар. – Я как-то об этом не подумал: ты ведь скромный, работящий, безотказный, причем ведь, электрический, ты бы мог им служить и в городе! Почему они и тебя покинули? Какие жестокие они, какие бессердечные.
– Да ты что, – возражал чайник (у него на всё был ответ). – Ты что, я ведь рабочая косточка, куда меня поставят, там я и работаю. Кто-то должен тянуть свою лямку здесь. В городе работает мой брат, а в деревню поехал я. Зато у меня зимой отпуск, я отсыпаюсь, у меня будет долгая здоровая жизнь, а моему братану в городе тяжело, я ему не завидую: шум, вонь, суета.
– Нет, твоему братану не тяжело, – восклицал самовар. – Это такое счастье, петь и дарить людям чай, стоять посреди стола и слушать похвалы.
– Нас, чайников, никто не хвалит, дурак ты, что ли, – раздалось в ответ. – Нас не ставят на стол, нас держат в сторонке на подставке. И мы никому ничего не дарим, мы на работе, врубись своим умишком.
Так толковал чайник и потихоньку засыпал. А самовар всё никак не мог успокоиться. Тем временем настала глубокая осень, пошли проливные дожди, и оставленный дом плакал всеми своими окнами. Крыша не выдержала и тоже потекла. Короче, влага начала просачиваться сквозь потолок, и одна капля упала прямо в самовар (крышки-то не было).
– Ну вот, – сказал самовар, – наберу побольше воды, до самого носика, и наконец смогу поплакать.
– Опять-таки, – не согласился чайник, – если твой носик заплачет, значит, он прохудился, и тебя выкинут туда же, куда выкинули дядю чайника!
– Кто меня выкинет! – воскликнул самовар. – Нас бросили, оставили навеки!
– Дурак ты пузатый, – сказал чайник. – Они же вернутся в мае! А ты будешь с дыркой в носу! Ты понимаешь меня?
– Как, как это они вернутся в мае? – заволновался самовар. – Не понял. Они что, приедут?
– Да, – ответил чайник.
– Они что, принесут нам воды?
– Да, – ответил чайник.
– Мы что, опять запоём?
– Ну да, – ответил чайник.
– Так, – сказал самовар. – Так, так, – сказал он. – Внимание, я на работе.
Он сказал это недаром, потому что дожди всё шли, и с крыши всё капала и капала вода, и он добросовестно её собирал.
Прошли снега, прошли весенние талые воды, самовар наполнился до краёв, позеленел, покрылся от сырости пятнами, но не сдался, не продырявился, и вот время пришло, заревел, приближаясь, мотор машины, загремел ключ в замке – и в дом первыми ворвались дети.
Полы и окна были мгновенно вымыты, солнышко сияло в чистых стёклах, чайник работал на полную катушку, самоварную крышку водрузили на место, но в самовар никто не заглянул, а он скромно стоял и хранил в своем сердце ржавую, тухлую воду с крыши.
Иногда кто-то говорил, что надо бы почистить самовар, но на этом дело и кончалось.
Однако самовар не жаловался, даже когда ехидный чайник говорил ему:
– Ну что, красавец, спой нам песенку.
Так продолжалось до тех пор, пока не пошёл дождь.
Тут уж самовар не выдержал и заплакал (ведь он теперь был в шапочке, и вода лилась по самовару, струилась по его щекам, брюху, ножкам прямо на пол).
Плача, он восклицал:
– Почему никто не догадался, что в крыше дыра? Почему никому не пришло в голову снять меня с полки? Теперь я, видимо, дырявый, как крыша, я плачу, теперь я ухожу к дяде чайнику навсегда, но я себя уважаю и не жалуюсь, прощайте, прощайте, мне пора.
И он безудержно плакал.
Тут все заметили, что случилось, забегали, закричали, кто-то полез на чердак, подставлять под дырку ведро, а потом только стали снимать самовар с полки, и, когда воду пролили, тут только выяснилось, что он был полный.
Сначала стали кричать друг на друга – кто такой раззява, что оставил самовар, полный воды, на всю зиму, и самовар теперь пришёл в полную негодность, осталось его только выкинуть.
Потом стали гадать, кто мог налить в самовар тухлой воды и опять-таки испортить его до такой степени, что остается только отнести его на помойку.
Самовар стоял в большой луже на полу, грязноватый, пятнистый, пузатый, с прозеленью, маленький и неказистый, и думал про себя: «Они меня не поняли! Они не сообразили, почему я стоял с водой! Они не знают, что я спас дом от сырости! Ну и неважно, пусть меня отнесут на помойку, это не страшно. Там дядя чайник, он ведь как-то существует, ну и мы будем. Главное, что я ведь уважаю себя! Мне везде будет хорошо, если я себя уважаю».
Так что он спокойно стоял и ничего не ждал.
А вот чайник – тот кипятился и вовсю свистел, что самовар работал как медный котелок для вас же, для вас, дотумкайтесь, всю зиму спасал дом, – но чайник просто выключили.
Однако потом кто-то самый умный догадался вылить из самовара оставшуюся воду и почистить его песочком, после чего самовар просиял, после чего дождь кончился, после чего дети побежали за шишками, за родниковой водой, и в саду, при ясном закате, самовар запел свою скромную песенку, и он был счастлив.
Самое интересное, что в доме тихо стоял всеми покинутый тёплый чайник и тоже был счастлив, неизвестно почему.
Кто у нас
Говорит, говорит?
Целый час
Говорит, говорит?
Целый день
Говорит, говорит?
Целый год
Говорит, говорит?
И когда стоит —
Говорит,
И когда сидит —
Говорит,
И когда лежит —
Говорит,
И когда бежит —
Говорит.
Даже если ест —
Говорит,
Даже если спит —
Говорит.
То не Петя
Говорит, говорит.
То не мальчик
Говорит, говорит.
То его язык
Говорит.
Длинный розовый язык
Говорит.
— Хоть болтать и не годится, —
Говорит, —
Не могу остановиться, —
Говорит.
Жарким солнечным деньком
Без пальто, без шапки
И, конечно, босиком
Шли на речку тапки.
Вдруг глядят они — гуськом,
Напевая что-то,
В плащ одеты, под зонтом,
Лезут в речку боты.
Закричали тапки: «Эй!
Боты, как же это?
Раздевайтесь поскорей,
В речке — тоже лето!»
Но сказали боты: «Кхе!
Холодна водица!
Мы без зонтика в реке
Можем простудиться!»
– Кто боится темноты?
– Ну, конечно, не цветы:
По ночам
в леса, в овраги
заползает синий мрак,
но спокойно спят
во мраке
василёк, ромашка, мак.
– Кто боится темноты?
– Ну, конечно, не кроты:
Глубоко под нами где-то
роет крот
подземный грот.
Не боится жить без света
небольшой, но храбрый
крот.
– Кто боится темноты?
– Ну, конечно, не коты:
Даже малые котята,
ростом с варежку, и те
по ночам
одни
куда-то
смело ходят в темноте.
– Кто боится темноты?
– Мама думает, что ты.
Мамы знают всё на свете,
но поверить не хотят,
что их собственные дети
могут быть
смелей
котят.
Зеленеет берёза, трепещет на ветру клейкими листьями. Мелькают на припёке жёлтыми зайчиками цветы мать-и-мачехи; белыми бантиками зависают над ними первые бабочки. По утрам курится над проснувшейся землёй парок. И тихо-тихо вокруг, совсем не по-весеннему.
Только по берегам речки Бужи, возле болотец и бочажин, лягушки кричат. Высунув из воды острые мордочки, поют от первых до последних лучей солнца: булькают, захлёбываются, урчат, курлычут… даже дрозды из соседней рощицы не могут перепеть их. Тонут птичьи голоса в лягушиной какофонии.
Чему же так радуются пучеглазые?
Ответ подсказал бужинский рыбак дядя Сёма. Он как раз возвращался с речки. С удочкой, огромной щукой навесу. Рыбина была вся в пятнах, облеплена тиной, блестела на солнце. И даже на кукане продолжала щёлкать острыми зубами.
– Хороша? – довольно ухмыльнулся дядя Сёма.
– Хороша, – согласился я. И, обрадованный вниманием взрослого рыбака, спросил: – Дядь Сём, чего так раскричались лягушки?
– Радуются.
– Чему?
– А тому, что щука отнерестилась. Стала блесну хватать. Тому, что вода потеплела, – стал перечислять дядюшка. – Как же этому не радоваться? И я бы запел, да не могу. Горло застудил.
– А нужно это лягушкам?
– Ещё как нужно, – заверил Сёма. – После щуки у лягушек свой час наступает. Они начинают икру метать. Будто очередность соблюдают, чтобы не мешать друг другу, и так из года в год. По крику лягв я всегда определяю, когда у щуки жор начинается. Не сомневайся, этот секрет мне ещё твой дедушка открыл. Знаменитый был щуколов.
Дядюшка лукаво покосился на свою щуку.
И она в ответ звонко клацнула зубами, как будто что-то хотела сказать удачливому рыбаку.
Да, хорошо, что мы не знаем щучьего языка.
Однажды Тёма и Мотя шли по улице и встретили ананас. Ананас быстро катился по дорожке. Тёма и Мотя сели на корточки и поймали его. Ананас был не большой и не маленький.
– Видно, тут проезжала машина, полная ананасов, – догадался Тёма. – И один ананас потерялся.
– Отнесём его к тебе домой, – решила Мотя.
Дома был Тёмин папа.
– Замечательный ананас! – обрадовался он. – Вот завтра к нам в гости придут Вася и его папа Андрей Владимирович, и мы все вместе его съедим. А пока положи-ка его в холодильник.
Они положили ананас в холодильник и сели играть в ЕСЛИМЫСЛИПОСЛЕ. (Отличная игра! Про неё – когда-нибудь в следующий раз.)
Вдруг послышался стук.
– Входите, входите, – сказал Тёмин папа. – У нас не заперто.
Но никто не вошёл, а стук послышался снова.
– А! – догадался Тёма. – Это, наверное, наш сосед, наконец, нарисовал портрет своей морской свинки и теперь вбивает гвоздик, чтобы повесить его на стену.
Застучали сильнее и чаще.
– Это, по-моему, в ванной, – сказала Мотя.
– Надо пойти посмотреть, – предложил Тёма, и втроём они вышли в коридор.
Стучали совсем близко.
– Это в холодильнике! – прошептала Мотя, и глаза у неё стали круглые.
Тёмин папа подошёл к холодильнику, прислушался и распахнул дверцу.
В холодильнике всё было в порядке. Ананас лежал на нижней полке. Больше никто не стучал.
– Странно, – сказал Тёмин папа и закрыл дверцу.
И все снова сели играть.
Тут опять застучало. Все переглянулись. Папа вскочил, подбежал к холодильнику и распахнул дверцу.
Стук прекратился. Ананас лежал на нижней полке. Рядом с ананасом натекла лужица молока. Это на верхней полке пакет перевернулся.
Папа вытащил пакет и оглядел со всех сторон.
– Удивительно, – сказал он, промокнул молоко тряпкой и закрыл дверцу.
И все снова сели играть в ЕСЛИМЫСЛИПОСЛЕ. И тут опять послышался стук. Папа хлопнул себя по лбу.
– И как я сразу не сообразил! – воскликнул он. – Это же знаменитый ансамбль «Ого!» репетирует на чердаке!
– А молоко? – спросила Мотя шёпотом.
Папа перестал смеяться и вскочил.
– Сидите в комнате, – велел он, а сам подкрался к холодильнику на цыпочках и храбро распахнул дверцу. Пакет молока опять был перевёрнут. Папа вытащил ананас и посмотрел на него очень внимательно. А потом даже наклонился и прислушался.
– Видно, скоро гроза будет или погода меняется, – сказал он. – Что-то мне всё мерещится. У меня, наверное, голова болит. Мне кажется, что ананас фыркает.
Тёма и Мотя прибежали в коридор и стали прислушиваться, наклонившись над ананасом.
– Фыркает, – сказала Мотя.
– Ещё как фырчит, – сказал Тёма.
– Это он хочет, чтобы мы его поскорее съели, – объяснила Мотя. – Ему скучно там, в холодильнике.
– Точно! – согласился Тёма.
И папа взял в руки длинный острый нож.
Ананас положили на стол.
– Я не ананас! – закричал вдруг ананас. – Я ёжик!
И прямо тут же на столе превратился в ёжика.
– Ну и холодрыга у вас в холодильнике, – сказал он.
– Дети, хватит шалить, – сказал Тёмин папа. – Ну кто вам разрешил тащить в дом ежа, да ещё заколдованного?
– Мы думали, он ананас, – сказал Тёма. – Мы не виноваты.
– Не виноваты, не виноваты, – сказал ёжик. – Это я нарочно в ананас превратился. Бежал по улице, бежал, вдруг вижу, дети идут. Вот, думаю, превращусь-ка поскорее в ананас, а то они увидят ёжика и начнут руками хватать, в какую-нибудь старую шляпу заворачивать, ещё в живой уголок потащат. Терпеть не могу в живом уголке! Молоко пить заставляют.
– Разве ёжики не любят молоко? – удивилась Мотя.
– Мы зефир в шоколаде любим, – вздохнул он. – Ну, там, клубничный кисель ещё… Солёные огурцы…
– Этого у нас нет, – огорчилась Мотя.
А Тёма угостил ёжика мармеладом.
Ёжик мигом съел мармеладину и облизнул свой круглый нос.
– Как же ты здесь оказался? – спросил Тёмин папа. – Ведь ёжики живут в лесах.
– Да я так как-то… – застеснялся ёжик. – Это самое…
Потом он посмотрел на папу, Мотю и Тему и сказал:
– Только никому не говорите. Я убежал из живого уголка. Не могу я в этом уголке… Там тесно и скучно. А по соседству ещё эти кролики. Выпьют вина из одуванчиков и кричат, ругаются, топают. В общем, настоящие кролики… А я так соскучился по чистой траве.
Папа, Мотя и Тёма вынесли ёжика на улицу и осторожно положили на газон. Чтобы никто не заметил и не утащил его в живой уголок.
– Пойду во Свояси, – сказал ёжик.
– А это где? – удивился Тема.
– Свояси, – мечтательно вздохнул ёжик. – Это там, за шестью полями и тремя речками. Там живёт мой мохнатый друг Кот Барбосный – лежит на крыльце и толстеет. По утрам во Своясях бывает густой туман, и его можно есть сколько хочешь. Одни говорят, что он похож на кисель, а другие – что на шоколадный крем. На самом-то деле это ежевичный зефир. Ах, Свояси – это родина всех настоящих ёжиков. До встречи во Своясях. Пока! – шепнул ёжик и побежал по газону.
А никто и не заметил ёжика. Все шли по своим делам. Никто даже и догадаться не мог, что бежит по тротуару и мостовым ёжик, чтобы скорее попасть в лес, где чистая молодая трава.
Только милиционер Шоколадкин посмотрел на ёжика очень внимательно. На то он и милиционер, чтобы на всех внимательно смотреть. Ёжик тогда как раз дорогу перебегал. Почувствовал, что на него милиционер смотрит, и на всякий случай снова ананасом прикинулся. А лапки не успел убрать.
«Грипп у меня, что ли? – подумал милиционер Шоколадкин. – Какие-то ананасы с лапками мерещатся».
Милиционер Шоколадкин стал щупать свой лоб и так задумался, что включил зелёный свет и долго не переключал. А когда переключил, то пожарной машине пришлось остановиться. Но ничего страшного не случилось, потому что пожарные спешили не на пожар, а в Старый Парк – танцевать, пить ситро и кататься на каруселях.
Жила-была злая Дадала.
Бросалась на всех и съедала.
Бросалась, хватала, жевала живьём
И только потом уж съедала.
И всякая кроха рыдала,
Когда выходила Дадала,
Которая ела одну мелюзгу,
И, в общем, уже доедала.
И мелочь сказала: «Доколе
Мы не обратимся к Дудоле?
Дадала нас всех понемногу сожрёт
И даже, возможно, без соли».
К Дудоле, чью знали отвагу,
Сейчас же послали бумагу,
Где слёзно просили их всех защитить,
Не то – от Дадалы ни шагу!
Дудоля, сверкая отвагой,
Примчалась с кинжалом и шпагой.
И скоро покончено было навек
Со всей этой страшной бодягой.
Давно позабыта Дадала,
Как будто её не бывало.
Дудоля жива и здорова – ура! –
Она потрудилась немало.
И каждый, кто ростом обижен,
Отныне не будет унижен.
И слава Дудоле, чей подвиг в веках –
Прекрасен и чист, и возвышен!
Когда-то я видел в далекой стране
Корову в короне верхом на коне.
А кроме короны была на корове
Красивая мантия цвета моркови
И лента атласная справа налево…
Короче, корова была королева.
Но платье корове роскошное шло,
Как той же корове пошло бы седло.
Корону проткнули кривые рога,
Разводы на мантии от молока,
Атлас растянули крутые бока –
Корова была и смешна, и жалка.
Народ на корову в короне глядел
И очень корову в короне жалел.
А мне с той поры и до этого дня
Не жалко корову, а жалко коня.
Лишь однажды Митроша позвонил Анюте сам.
Произошло это месяца два назад. Анюта была дома, учила уроки. Вдруг зазвонил телефон, девочка подняла трубку… и сразу же раздался весёлый, заливистый лай!
Дурацкими телефонными шутками в наше время никого не удивишь. Анюта уже хотела было громко мяукнуть в ответ, но что-то остановило её. Голос «собаки» с каждой секундой казался всё более и более знакомым, неутомимость и старательность исполнителя просто поражали!
– Митрофанов, ты? – наконец спросила Анюта, впрочем, совершенно уверенная в своей правоте.
Откуда взялась такая уверенность, девочка и сама не сумела бы ответить: за пять лет в одном классе они вряд ли десятком слов перебросились. Нужды не было. Тем более звонить по телефону!
– Ты, Митроша?
Глупый лай испуганно оборвался, и в трубке раздались короткие гудки отбоя.
Анюта быстро отыскала в справочнике Митрошин номер и решительно начала крутить диск.
Митрофанов сразу снял трубку: понимал, что попался, и молчал. Анюта слышала, как мальчишка напряжённо дышит в мембрану.
И она скомандовала:
– Голос, Митроша!
Бедолага на другом конце провода тяжко вздохнул и вдруг негромко, виновато и жалобно заскулил. «Ну, чисто щенок, не отличишь», – подумала Анюта.
– Веселее, Митроша!
В голосе телефонной «собаки» появились уверенные, басовитые нотки, пару раз Митроша, словно бы между прочим, рыкнул.
Анюта не выдержала и рассмеялась.
И Митрофанов услышал в этом смехе и прощение себе, и даже какое-то одобрение.
Вот так было в первый раз.
А в школе ничего не изменилось. Митроша, как и прежде, сидел за одним столом с Катькой, лучшей Анютиной подругой. Тихий такой, незаметный. К Анюте за два месяца, прошедшие с того первого звонка, он, кажется, ни разу даже не повернулся.
Но появилась между ними тайна, невидимая для других ниточка, тоненькая и туго натянутая.
Нет-нет, да и набирала Анюта, когда была дома одна, Митрошин номер.
И верный Митроша всегда счастливо и охотно откликался.
Он не обижался на Аню и даже не пробовал что-то изменить в их отношениях.
Митрофанов никогда не был у девочки дома, они ни разу не ходили вместе в кино, не катались на лыжах…
Да ничего этого и не требовалось!
Была какая-то неповторимая прелесть в редких Анютиных звонках.
А вот Катя, Митрошина соседка по парте и Анютина лучшая подруга, бывала у Анюты едва ли не каждый день. И не имела бы Катя к телефонной тайне вообще никакого отношения, только однажды ни к селу, ни к городу ляпнула:
– Ну, ты, Анюта, вообще!.. Прямо как мой Митроша!
– Твой?! – сразу же поджала губы Анюта. – Ты что, ему родственница? Тётка двоюродная?
– Митроша – мой хвостик! – махнула рукой Катя. – Он вообще только благодаря мне из класса в класс переползает. Точнее, за мной!
Это была совершеннейшая чепуха, и Катя прекрасно понимала, что говорит чепуху, но остановиться не могла.
– Он, если хочешь знать, для меня всё сделает! Одно моё слово! – уверенно закончила она.
– Вот как?! – прищурилась Анюта.
Неведомый злой бес толкнул её под руку.
Анюта схватила телефонную трубку и, думая лишь о том, как бы покрепче досадить зазнавшейся подружке, набрала знакомый номер.
– Ты чего? – успела удивиться Катя.
– Митроша, голос! – торжествующе скомандовала Анюта и сунула трубку Кате.
Катины глаза сначала округлились, а затем полезли на лоб.
Она прижала трубку к уху так, словно её неожиданно вызвали на переговоры с Марсом. Из трубки несся захлёбывающийся, счастливый визг щенка, которого приласкал нежно и беззаветно любимый хозяин. Голос Митроши Катя не могла не узнать.
– Ну, ты даёшь, Митрофан! – придя в себя, произнесла Катя.
Щенячий визг в телефонной трубке захлебнулся.
– Ты даёшь!.. – повторила Катя.
И сразу же засобиралась домой. Анюта её не удерживала.
Едва за подругой закрылась дверь, Аня бросилась к телефону.
Митрофанов трубку снял сразу.
– Митроша! Митрошенька! Это я, Аня! Митроша, ты слышишь! – закричала девочка.
Трубка молчала.
Там, в Митрошиной квартире, стояла чужая, непривычная тишина. Анюта нажала пальцем на рычаг и заплакала…
Во влажные кусты жасмина
Лицом зарыться, в белый куст,
И ничего не знать помимо
Того, что день, как небо, пуст,
Как небо, пуст, как небо, светел.
«Ты кто?» — спросила я его, —
«Среда? Суббота?». Не ответил
Мне день тишайший ничего.
«Который час? Число какое?» —
Спросила. Он не отвечал,
И я оставила в покое
Его, чтоб он не осерчал.
А он сиял, сиял и длился,
Не зная рамок и тисков,
Пока однажды не пролился
Дождём бесшумных лепестков.
И золотым дождём прольётся
Листва, падёт сплошной стеной,
Земля бесшумно повернётся
Своею лучшей стороной,
И время бег свой напряжённый
Прервёт на самый краткий миг,
Чтоб разглядеть заворожённо
Земли преображённый лик.
У мамы работа,
У папы работа,
У них для меня —
Воскресенье, суббота,
а бабушка дома всегда!
Она не ругает меня
Никогда!
Усадит, накормит —
«Да ты не спеши!
Ну что там стряслось у тебя,
расскажи?»
Я говорю, а бабушка —
Не перебивает,
По крупинкам гречку
Сидит-перебирает…
Я смотрю на бабушку —
И в душе покой:
Все соринки выбрала
Старенькой рукой!
Как пламя по шнуру пороховому,
взлетает белка в небо по стволу.
Грозит опасность дереву и дому
и всякому медвежьему углу.
Летит, летит по тополям, по ивам,
сухие искры осыпая в грязь.
Прыжок – и клён застыл беззвучным взрывом,
и жёлтым светом роща занялась.
Сидело зёрнышко в земле. И сидело оно там, ничего не ведая. И вдруг кто-то – р-раз! р-раз! – холодной водой за шиворот. Обиделось зёрнышко, вверх полезло: кто это там холодной водой за шиворот?..
Лезло, лезло – ой! Что это такое? Что это такое – и светлое, и большое, и тёплое? И как это называется, и где это кончается, и неужели опять будет темно?..
Крылышки стрекозы были такие прозрачные, светящиеся, голубые, что, глядя сквозь них на Землю, Бог думал: «Какая Земля красивая!»
Потом стрекоза улетела, и он увидел Землю такой, какая она есть.
Царица проснулась утром и увидела, что ничего вокруг нет: ни дворцов, ни садов, ни людей – одна голая земля, и большой камень лежит невдалеке. Вздохнула царица, но ничего не изменилось. Тогда встала царица, подошла к камню и спросила:
– Любишь меня?
Камень тут же превратился в царя и сказал:
– Люблю!
Один дворник очень любил свою работу. Он убирал улицу и утром, и днём, ночью и в сумерках, поэтому на улице было всегда чисто. Летом он подметал улицу пушистой метлой, зимой расчищал от снега деревянной лопатой, осенью сгребал в кучу опавшие листья и сжигал их на кострах. Когда на улице случался пожар, он первый вызывал пожарных.
Когда в последние годы на улице стали взрывать бомбы, он вызывал пожарных, врачей и милицию, а потом расчищал улицу от обгоревших обломков. Раз он оказался на отдыхе в пустыне, стал подметать и здесь, среди барханов. Когда дворник умер и вознёсся на небо, стал подметать здесь, и звёзды радовались, что вокруг чисто, нет ни осколков метеоритов, ни сгоревших спутников, ни ракет. Только Луна, звёзды и дворник, размахивающий метлой.
«Божья коровка,
Улети на небо,
Принеси мне хлеба,
Чёрного и белого,
Только не горелого!»
Та коровка не мычала,
И копытом не стучала,
И рогами не трясла,
А по пальцу вверх ползла
И с него, помедля малость,
Прямо в небо подымалась.
Улетала в небо,
Приносила хлеба,
Чёрного и белого,
Вовсе не горелого...
Так что много-много дней
Был я сыт. Спасибо ей.
Хрящик грозно грызла рысь,
И сказал я рыси: «Брысь!»
«Сам ты брысь!» — сказала рысь,
Продолжая хрящик грызть.
На мне мундир из меди,
Как рыцарский наряд.
Как командир к победе,
Я в бой веду отряд.
Без страха и упрёка
Я музыке служу,
И звонко. И высоко
О доблести твержу.
Я подлости и лести,
Признаться, не терплю!
О совести и чести
Трублю, трублю, трублю!
О правде петь не трушу,
Как пламя, горяча,
Чтоб обжигало душу
Дыханье трубача.
И если ваше дело
Становится Трубой,
В меня трубите смело,
И справитесь с Судьбой!