Два старика идут домой:
Один глухой, другой хромой,
Один молчит, другой ворчит,
И только палочка стучит
По лестнице,
По лестнице,
Всё вверх, и вверх, и вверх.
«Уже давно, – сказал глухой
Уставшему хромому, –
Не уходили мы с тобой
Так далеко от дому».
А тот по-прежнему ворчит,
И только палочка стучит
По лестнице,
По лестнице,
Всё вверх, и вверх, и вверх.
«Передохни! Ведь мы с тобой
Почти дошли до дому.
Я подожду!», – сказал глухой
Отставшему хромому.
А тот по-прежнему ворчит,
И только палочка стучит
По лестнице,
По лестнице,
Всё вверх, и вверх, и вверх.
Глухой открыл входную дверь
И кинул в угол шляпу.
Хромой улегся и теперь
Зализывает лапу.
А дома тихо, как во сне,
И только слышно:
В тишине
Будильник старенький скворчит,
Как будто палочка стучит
По лестнице,
По лестнице,
Всё вверх, и вверх, и вверх.
Закричал петух.
«Откуда он здесь?» – подумал Ёжик и сбежал с крыльца.
Была оттепель. Лес утонул в тумане, и казалось, нет ни ёлок, ни кустов, а только кричит петух.
«Откуда он здесь?» – снова подумал Ёжик и закри чал:
– О-го-го-го-го-о!..
– Ко-ко-ко! – совсем рядом сказал Петух и выныр нул из тумана, большой, рыжий, в чёрных штанах, красных сапожках, под крылом – корзинка. На сапо гах позванивали серебряные шпоры.
– Ты кто? – спросил Ёжик.
– Я – король, – важно сказал Петух, величественно снял шляпу и раскланялся. – Ко мне надо обращать ся: Ваше Величество!
– Здравствуйте, Ваше Величество! – сказал Ёжик.
– Правильно. И – поклон. Разве у моего подданно го нет шляпы?
– У меня шапка, – сказал Ёжик.
Несите.
Ёжик сбегал в дом и вернулся в шапке.
– Что ж, – сказал Король, – крепкая меховая шап ка. А мы вот сюда – перышко, – и он достал из-за по яса и приладил к ёжикиной шапке перо. – Пробуем!
– Что? – спросил Ёжик.
– Репетируем поклон.
– Здравствуйте, Ваше Величество! – сказал Ёжик и, как умел, подмёл перед собой шапкой снег.
– Очень хорошо!
– А зачем корзинка? – спросил Ёжик.
– Весна! Сморчки!
– Но… Ваше Величество… ведь – зима!
– Весна! Сморчки! – упрямо повторил Король.
Ёжик присел на крылечко, секунду помолчал:
– А мы, Ваше Величество, сморчков не берём.
– Кто это – мы? – Петух сел рядом.
– Мы с Медвежонком, – сказал Ёжик.
– А разве в моём королевстве медведи едят грибы?
– Он раньше не ел, – смутился Ёжик. – А со мной – привык.
– Давно дружите?
– С детства, Ваше Величество.
– Правильно! – Петух поднялся. – А теперь пригласите вашего Короля в дом и напоите чаем.
– С удовольствием! – Ёжик распахнул дверь. – А давно?..
– Что?
«Давно вы стали нашим Королём?» – хотел спро сить Ёжик, но постеснялся.
– Давно вы в лесу? – спросил он.
– С рассвета.
– Устали небось, – Ёжик ввёл Петуха в дом и раздул самовар.
Король важно сел к столу и снял шляпу:
– Скоро придёт Медведь?
– Медвежонок? Скоро, Ваше Величество.
Они сидели у самовара. Потрескивала печь. И Пе тух думал:
«Вот жил, бродил, актёрствовал, пел, а не знал, что в лесу, за туманом, живёт такой славный Ёжик».
А Ёжик думал:
«Он совсем и не такой сумасшедший. Просто ему, наверное, непривычно в шпорах в лесу».
А Петух думал:
«Если Медвежонок окажется таким же, как Ёжик, попрошусь, может, возьмут к себе, а там, глядишь, в лесу вместе с ними и скоротаю старость».
– Вы пейте, пейте, Ваше Величество! И зёрнышек поклюйте!
– Я пью, – тихо сказал Петух.
И без шляпы, которую он положил на стул, этот важный петушиный король казался просто добрым сморщенным старичком.
Перевод Эвелины Меленевской
Стояла жара, в вагоне было душно, а до следующей остановки в Темплкомбе оставался ещё час. В купе находились две девочки, одна другой меньше, и маленький мальчик. Их тётка сидела на угловом месте у окна, а другий угол, напротив, занимал холостяк, никак к этой компании не принадлежащий. Тётка и дети вели разговор в той незатейливо-назойливой манере, к которой, не позволяя себя забыть, прибегает приставучая домашняя муха. Большинство реплик тётки начиналось с «нельзя», почти все речи детей – с «почему». Холостяк безмолствовал.
– Нельзя, Сирил, нельзя! – вскричала тётка, когда мальчик принялся лупить по диванной подушке, при каждом ударе вызывая облако пыли. – Лучше посмотри-ка в окошко!
Ребёнок неохотно переместился к окну.
– Почему этих овечек ведут с поля? – спросил он.
– Полагаю, их ведут на другое поле, где больше травы, – вяло рассудила тётка.
– Но здесь тоже много травы, – возразил мальчик, – одна только трава и растет. Тётя, здесь много травы!
– Возможно, на том поле трава лучше.
– Почему лучше? – мигом прозвучал неизбежный вопрос.
– Посмотри, какие коровки! – воскликнула тётка. Коровы тут паслись почти на каждом поле вдоль хода поезда, но она произнесла это так, словно увидела несусветную редкость.
– Почему трава на другом поле лучше? – стоял на своём Сирил.
Хмурая морщинка на лбу холостяка очертилась резче. Жестокий, бесчувственный человек, решила про себя тётка, не в силах прийти к удовлетворительному решению по поводу качества травы на другом поле.
Младшая из девочек внесла некоторое разнообразие, принявшись декламировать «По дороге в Мандолей». Помнила она только первую строчку, но неглубокие свои познания использовала с наивозможным усердием, повторяясь снова и снова, монотонно, но голоском решительным и ясным. Холостяк подумал, что она поспорила с кем-то, что сумеет произнести эту строчку вслух две тысячи раз без перерыва, и тот, с кем она спорила, наверняка проиграл.
– Подите, я расскажу вам историю, – произнесла тётка после того, как холостяк дважды посмотрел на неё и один раз на сонетку вызова проводника.
Дети равнодушно переместились в тёткин конец купе. Было видно, что репутация её как рассказчицы оставляет желать лучшего.
Тихим, уверенным голосом, часто прерываемым громкими, нетерпеливыми вопросами слушателей, завела она удушающе тоскливый рассказ о примерной девочке, всеми любимой по причине её высоких моральных свойств. На этого ангела напал бешеный бык, и она бы погибла, не кинься ей на выручку сразу несколько человек, обожающих её за редкую добродетель.
– А будь она плохая, они что, не стали бы её спасать? – спросила старшая девочка. Именно этот вопрос хотелось задать и холостяку.
– Ну, стали бы, – с запинкой признала тётка, – но не думаю, что так охотно.
– В жизни не слышала ничего глупее! – с глубоким убеждением сказала старшая девочка.
– Я и слушать-то сразу не стал, такая это чушь, – сказал Сирил.
Младшая от комментариев воздержалась, давно уж вернувшись к бормотанию всё той же излюбленной строки.
– Сдаётся мне, ваши истории не пользуются успехом, – произнес вдруг из своего угла холостяк.
Тётка вскинулась от неожиданности атаки.
– Это не так-то просто, придумать что-то, понятное детям и интересное им! – сухо сказала она.
– Не могу с вами согласиться, – сказал холостяк.
– Хотите попробовать? – вскинула брови тётка.
– Расскажите нам что-нибудь, – потребовала вдруг старшая из её подопечных.
– Жила-была девочка, – начал холостяк, – по имени Берта, и была эта Берта самая распримерная девочка на свете.
Вспыхнувший было на лицах детей интерес стал тут же гаснуть; все истории томительно похожи одна на другую, кто бы их не рассказывал.
– Она всегда слушалась, всегда говорила правду, была опрятна, ела молочный пудинг так, будто это тартинки с джемом, училась на отлично и никогда не грубила.
– Она была хорошенькая? – спросила старшая.
– Ну, не такая хорошенькая, как ты, – ответил холостяк, – но зато ужасно примерная.
Дети оживились. «Ужасно примерная» – новизна словоосочетания говорила сама за себя. В нём слышался отзвук подлинной жизни, начисто отсутствующий в тех повествованиях из жизни детей, которые сочиняла им тётка.
– Она была такая примерная, – продолжил холостяк, – что получила несколько медалей за своё поведение и носила их на груди. Одна медаль была за послушание, вторая за пунктуальность, а третья за опрятность. Медали были большие, металлические, когда девочка двигалась, они позвякивали одна о другую. У других детей в городе ни у кого не было столько медалей, поэтому все знали, что вот идёт чрезвычайно примерная девочка.
– Ужасно примерная, – процитировал Сирил.
– Все только и говорили о том, какая она хорошая, так что не мог не услышать об этом и принц, который правил этой страной, и тогда он сказал, что раз она такая примерная, то ей позволяется раз в неделю гулять в его загородном парке. Парк был очень красивый, и детей туда никогда не пускали, так что Берте была оказана большая честь.
– А были в том парке овечки? – спросил Сирил.
– Нет, – сказал холостяк, – овечек там не было.
– Почему не было овечек? – прозвучал более чем предсказуемый вопрос.
Тётка позволила себе улыбку, которую почти что можно было назвать довольной усмешкой.
– Овечек в парке не было потому, – сказал холостяк, – что матушка принца однажды видела сон, согласно которому выходило, что либо её сына убьёт овца, либо ему на голову упадут часы. По этой причине в парке принца не было овец, а в его дворце – настенных часов.
Тётка с трудом подавила вздох восхищения.
– А что принца убило, овца или часы? – спросил Сирил.
– Он все ещё жив, так что нельзя сказать, сбудется ли сон, – беспечно ответил холостяк, – но, как бы то ни было, овец в парке не водилось, зато там в изобилии бегали маленькие свинки.
– Какого они были цвета?
– Черные с белыми мордочками, белые с черными пятнышками, серые с белыми хвостиками, а некоторые белые сплошняком.
Рассказчик приостановился, чтобы зрелище парковых сокровищ запечатлелось в воображении слушателей, а затем продолжил.
– Берта с огорчением увидела, что в парке совсем нет цветов. Она со слезами на глазах обещала своим тетушкам, что не сорвет ни единого цветочка, и собиралась сдержать своё обещание, так что, конечно, ей было обидно, что в парке нет цветов, которые можно было бы сорвать.
– А почему не было цветов?
– Потому что свинки их все съели, – с готовностью объяснил холостяк. – Садовники доложили принцу, что нельзя держать в парке свиней и цветы одновременно, и принц предпочел свинок, а не цветы.
Дети с полным одобрением отнеслись к решению принца; сколько людей выбрало бы иначе!
– В парке было полным-полно удивительного. Пруды, в которых плавали золотые, синие и зелёные рыбки, на ветвях деревьев сидели красивые попугаи, которые по первому требованию очень умно высказывались, а певчие птицы охотно высвистывали самые модные песенки сезона. Берта гуляла туда-сюда, наслаждалась и думала про себя: «Не была бы я такая необыкновенно примерная, не попала бы я в этот прекрасный парк!» – и три её медали позвякивали одна о другую, что в свою очередь помогало ей не забыть, до чего ж она замечательная. Тут-то, в надежде поймать себе на ужин какую-нибудь свинку, и пробрался в парк огромнейший волк.
– Какого цвета он был? – немедля поинтересовались дети.
– Весь с головы до хвоста серо-бурый, с чёрным языком и светлыми глазами, которыми он злобно сверкал. Он тут же приметил Берту: фартучек у неё был белый-белый, как его не увидеть. Берта тоже заметила крадущегося к ней волка и горько пожалела, что ей позволили прийти в парк. Она пустилась бежать изо всех сил, а волк мчался за ней большими прыжками. Ей удалось добежать до миртовых зарослей, и она притаилась в ветвях самого густого и раскидистого куста. Волк принялся там расхаживать, принюхиваясь, с огромным, чёрным, вываленным изо рта языком, а его светло-серые глаза жутко горели. Вне себя от страха, Берта подумала: «Вот не будь я такая примерная, сидела бы сейчас дома и горя не знала!» Однако мирт пахнет так сильно, что волк не мог унюхать, где прячется Берта, а заросли были так густы, что он мог бродить там сколько угодно и никого не найти, поэтому он подумал, что, пожалуй, лучше пойдёт и поймает себе какую-нибудь свинку. Но тут он оказался совсем рядом с Бертой, и она, в двух шагах от себя слыша его сопение, прямо-таки затряслась от страха, да так сильно, что медаль за послушание звякнула о медаль за пунктуальность. Волк уже было ушёл, но при звоне медалей остановился, прислушиваясь. Металл звякнул снова, и совсем близко. Яростно и победно сверкнув глазами, он кинулся в кусты, вытащил Берту из укрытия и съел её всю до последнего кусочка. Только от неё и осталось, что туфельки, клочок платья и три медали за примерное поведение.
– А свинок он не тронул?
– Нет, свинки все убежали.
– Началась история плохо, – сказала младшая девочка, – а кончилась преотлично!
– В жизни не слышала ничего лучше! – с глубоким убеждением сказала старшая.
– Это единственная интересная история, которую я вообще когда-либо слышал, – рассудил Сирил.
Тётка с ними во мнениях не сошлась.
– История, в высшей степени неподобающая маленьким детям! Вы свели на нет годы продуманного обучения!
– В любом случае, – сказал холостяк, собирая свой багаж перед тем, как покинуть вагон, – мне удалось сделать так, что они целых десять минут сидели спокойно, – а вам это отнюдь не по силам.
«Бедняжка! – подумал он, шагая по платформе в Темплкомбе. – Ближайшие полгода эти дети будут принародно осаждать её просьбами рассказать им какую-нибудь крайне неподобающую историю!»
Не дрогнет Вовкина рука –
Винтовка бьёт наверняка!
Скользит подбитый самолёт
По проволоке тонкой.
Он в землю штопором войдёт
И там взорвётся звонко.
А Вовка целится опять,
По тигру хочет он стрелять.
Огромный полосатый тигр
С печальными глазами –
Ему, конечно, не до игр,
Вон как следит за нами!
Я крикнул Вовке:
- Не стреляй!
Ведь он такой красивый!..
Тигр оглянулся на меня
И вдруг сказал:
«Спасибо!»
Сегодня Максимка гулять не идёт,
А всё из-за этих тетрадей для нот.
Они как у волка побыли в зубах,
В испуге застыли в них Глинка и Бах,
И Моцарт молчит, и Чайковский...
И слышен лишь голос отцовский:
- Максимка, да разве же это тетрадь?
Кто так умудрился её истрепать?
Ну что за злодей издевался над ней?
Немедленно дай мне бумагу и клей!
Подклею! Избавлю тебя от хлопот,
Пусть совесть тебя за безделье грызёт...
Максим за отцовской работой следил,
И свет ему был в это время не мил.
Сидел он и делать не смел ничего,
И грызла зубастая совесть его.
Чёрной-пречёрной ночью
По чёрному-чёрному морю
На чёрной-пречёрной лодке
Плыл чёрный-пречёрный рыбак,
И чёрной-пречёрной сетью
В чёрной-пречёрной пучине
Пречёрную-чёрную рыбу
Не мог он поймать никак.
Когда же сиреневым утром
Взошло золотое солнце,
Всё море сделалось синим,
И сделался рыжим рыбак,
А сеть его стала зелёной,
А в бездне прозрачно-лиловой
Чёрная рыба смеялась:
«Поймаешь! Как бы не так!»
У профессора Дулькина была собака, звали её Розалиндой Ардалионовной.
Удивительная псина, скажем прямо, воспитания домашнего, несовременного, тонкого и деликатного.
– Странная у вас собачка, однако, – не раз говорили профессору соседи. – Если не сказать больше, подозрительная!
В большом доме, где жил профессор Дулькин, было ещё много разных глупых собачонок. И все, как на подбор, молодые, породистые, ужасно горластые.
Выпустят такую во двор погулять – собака как с цепи сорвалась: тяв-тяв-тяв, тяв-тяв-тяв! На всех подряд, без разбору!
Розалинда же Ардалионовна и во дворе, словно у себя дома, вела себя чинно, высоко держала голову, ни на кого не гавкала, и лишь с достоинством, едва заметным кивком приветствовала знакомых.
– Голубушка, ну что вы всё со своими неуместными гламурными реверансами! – умолял собаку несчастный профессор. – Не позорьте старика, Розалинда Ардалионовна, будет вам!
От таких слов воспитанная собака лишь жеманно прищуривалась. Да ещё всякий раз галантно взмахивала хвостом.
Профессор Дулькин прекрасно понимал всю двусмысленность и сложность своего положения. Ведь по собаке окружающие судят, прежде всего, о её хозяине!
Что же получалось?
При внешнем благополучии – скрытный, молчун, секретный научный филолог, себе на уме… От такого неизвестно чего и ждать! Затаился, молчит, тихоня, до поры – а потом и цапнет кого-нибудь зубами за палец!
– Розалинда Ардалионовна, милочка, ну гавкните вы разок во дворе, как другие собаки, чего вам стоит?! – уговаривал профессор собаку дома, в кухне, за чашечкой душистого зёлёного жасминового чая.
Ничего не помогало. Собака переживала не меньше хозяина, но железные жизненные принципы она ставила выше сострадания.
И тогда профессор Дулькин решился на крайнюю меру.
Как-то в очередной раз, дело было за гаражами, на площадке для выгула животных, сосед по лестничной площадке завёл свой нудный разговор:
– Странная у вас, однако, собачка! Если не сказать больше, подозрительная…
Малоинтересная личность едва удостоилась сухого кивка величественной Розалинды Ардалионовны.
Профессор же в ответ собрался с духом, откашлялся, после чего громко и отчётливо, чтобы слышали все, произнёс:
– Ошибаетесь, голубчик! Розалинда Ардалионовна – никакая даже не собака!
И затем почти выкрикнул:
– Она у меня – древний ископаемый длинношёрстый ящер из краеведческого музея, кудлатозавр!
Даже в половину уха не слушая пустой разговор, профессорская собака вдруг застыла на месте соляным столбом.
От великого изумления пасть Розалинды Ардалионовны сама собой неприлично широко раскрылась, и вежливая собака оглушительно рявкнула на весь двор хриплым басом:
– Гав?!!!
Только почему-то не получилось у меня истории с хорошим концом.
Собственно, что доказал профессор?
Разве кто-то, даже среди соседей, не знает, что собаки, пусть самые вежливые, всё равно умеют гавкать?
А вот нужно ли было Розалинду Ардалионовну обижать – вопрос…
Если бы я умел жонглировать разными предметами… Ну, хотя бы яблоками или апельсинами. Если бы я работал в цирке или просто купил билет на пароход до Африки… Я тут же собрал бы свои вещички и уехал бы жить в мультфильм «Каникулы Бонифация». Насовсем. Отдал бы всем, кому должен, концы и отчалил бы. На моем месте так поступил бы каждый. Если бы умел жонглировать яблоками. Не говоря уже об апельсинах.
Михаил Бару
Нет такого нормального ребёнка, который не мечтал бы в детстве иметь барабан. Я рос нормальным ребенком. И такая мечта у меня была. С ней я и вырос. Правда, без барабана. Но кто сказал, что мечта умерла? Как сказал поэт: «Она затаилась на время».
Три или четыре года спустя после рождения сына мечта дала о себе знать. К тому времени их уже было две. У меня и у сына. И обе воспалились. В ответ на слезную просьбу ребёнка приобрести барабан, жена, глядя мне в глаза, высказалась в том смысле, что барабан купить можно, но барабанить ребёнок будет только над её трупом. Нет, конечно, если я твердо решил купить это орудие убийства, то… Мы отступили, роняя скупые мужские и щедрые детские слёзы. Пару-тройку раз сыну давали побарабанить друзья во дворе, причем бабушка его друга Витьки хотела даже отдать Валере барабан насовсем, но эта попытка была пресечена моей бдительной супругой. Один раз ребёнок отвел душу с казённым барабаном на новогоднем утреннике в детском саду, поскольку мама по неосторожности сшила ему костюм зайца, но разве это могло быть воплощением мечты…
Затаившаяся мечта, однако, упорно ждала удобного случая. И он настал. В тот день жена уехала в однодневную командировку в Москву, а мы с сыном остались на хозяйстве. В списке необходимых покупок среди картошки, сахара и подсолнечного масла оказался… нет, не барабан. Калькулятор. Надо сказать, что магазин, торговавший калькуляторами, имел ещё и отдел детских игрушек. Так что, пока я глазел на калькуляторы, сын времени даром не терял и отправился в соседний отдел. Там и произошла их встреча. Его и мечты. Мечта была изумрудного цвета, расписанная по жестяному боку зайцами и волками из мультфильма «Ну, погоди!». Разноцветный ремешок имел золотую пряжку для подгонки по росту юного барабанщика. Палочки… Да что там говорить. Ребёнок знал, что нельзя. Он и не просил. Просто стоял и смотрел, открыв рот. С глазами, полными слёз. Пожилая продавщица за прилавком, казалось, вот-вот тоже смахнёт слезу, глядя на него. Наверное, если бы он плакал, даже кричал и бросался на пол, то я бы устоял. Но он выбрал единственно правильную тактику. Я сделал последнюю попытку – напомнил ему о том, что есть обстоятельства непреодолимой силы, которые… Ребёнок всхлипнул так, что я пришёл в себя только тогда, когда продавщица спросила: «Вам упаковать в коробку или так понесёте?» Странный вопрос.
Выйдя из магазина, я сказал сыну:
– Давай договоримся. Ты будешь барабанить только тогда, когда мамы не будет дома. Всё остальное время барабан будет спрятан в надёжном месте. Согласен?
– Да, па, – ответил счастливый сын.
– Точно обещаешь?
– Очень точно.
– Тогда начинай барабанить прямо сейчас, чтобы успеть набарабаниться до маминого возвращения.
И сын стал барабанить. К своему дому мы подошли с грохотом сводной роты суворовцев на военном параде. Потом ребёнок барабанил за обедом, сидя на горшке после обеда и ещё немного, после того как. За это время моя детская мечта осуществилась как минимум раз пять и скончалась оглохшая и пресыщенная. Его же, судя по тому азарту, с которым он барабанил, была живее всех живых. До приезда жены оставалось менее часа. С немалым трудом отклеив сына от барабана, я стал думать, куда бы спрятать улику. Вообще-то я тугодум, и в ситуациях, когда надо быстро принимать решение, как правило, принимаю единственно неправильное. Этот раз не был исключением. Почему-то я решил, что лучше всего спрятать барабан под нашей кроватью, среди коробок с зимней обувью. Нашёл пустую коробку, положил в неё барабан, прикрыл старыми газетами и задвинул подальше в пыльную темноту. За всем этим внимательно наблюдал безвременно обезбарабаненный сын.
Раннее утро следующего дня было субботним. Сквозь сон я услышал какое-то шебуршанье и пыхтенье рядом с кроватью. Потом кто-то чихнул. Открыв глаза, я увидел торчащие из-под кровати голые детские ноги. Случилось то, что должно было случиться – ребёнок пришел воссоединиться со своим барабаном. Сон как рукой сняло. Немедленно вытащив пыльного барабашку за ноги, я отвёл его в другую комнату и стал трагическим шепотом увещевать. Увещевался он из рук вон плохо. Даже норовил вырваться из этих самых рук и устремиться к месту захоронения барабана. Поняв, что я не выпущу его из комнаты, он стал меня уговаривать: «Папочка, я побарабаню совсем чуточку, совсем тихонько. Мама же всё равно спит! Когда она проснётся, я сразу перестану!». Такая перспектива обрадовать меня никак не могла. Что же касается спящей жены, соседей…. Пришлось нарушить устав молодого отца и дать мучителю две шоколадных конфеты до завтрака. У ребёнка в таком возрасте голова маленькая – в ней нет места для нескольких мыслей сразу. Либо барабан, либо шоколадная конфета. Две конфеты могут вытеснить из детской головы не только барабан, но даже рояль. Так мне казалось.
Через час, когда запахи гренок и кофе из кухни стали оглушительнее звона любого будильника, жена велела мне умыть ребёнка и приходить завтракать. Сын нашёлся в нашей спальне. Он сидел на полу, с лицом, перемазанным до пупка шоколадом, рядом с кроватью, и задумчиво катал пожарную машину. Я попытался отвести ребёнка умыться, но… попробуйте отогнать сенбернара от того сугроба, под которым он нашёл альпиниста. Я посмотрю, как у вас получится. Мы стали препираться. Сообразительный ребёнок предложил мне отвести маму погулять хотя бы на часок. А он тем временем.… В ответ я пообещал ему дать по тому месту, на котором он так упорно отсиживался. И немедленно сдержал обещание. На шум пришла жена. На вопрос «Что случилось?» мы оба не смогли дать вразумительного ответа. Начался допрос. Пока я охотно каялся в том, что дал конфеты не вовремя, не в таком количестве и вообще не тому, кому следовало бы… того, кому не следовало бы, как гвоздь магнитом втянуло под кровать. Вытаскивала его уже мама. Вместе с магни…, то есть с обувной коробкой, в которой лежал… В это мгновение как наяву я увидел перед собой картину – арена цирка, посреди которой стоит шпрехшталмейстер и громовым голосом объявляет: «А сейчас – смертельный номер!» И раздается леденящая душу барабанная дробь.…
После завтрака приехала моя мама. Мы обещали отдать бабушке и дедушке внука на выходные. Жена собрала Валеру в дорогу. Уже прощаясь и вручая бабушке сумку с детскими вещами, она обронила:
– Там у Валеры кое-какие игрушки. Пусть у вас ими играется. Можно не привозить обратно. Мы уж и так не знаем, куда их складывать.
– Да, мам, – сказал я, – у тебя дома, кроме свистка милицейского и поиграть толком нечем. А тут… ну… веселей, в общем.
Сын стоял молча.
Однажды нескольких замечательных поэтов, пишущих для детей, спросили: «Уж если превратиться в животное, то в какое?» Кто назвал хомяка, кто – белку, кто – дельфина, стрекозу, кошку или собаку. А Марина Бородицкая сказала, что хотела бы стать лошадью, но не домашней и не дрессированной, под седлом и уздечкой, а вольным диким мустангом, и хотя бы денёк поноситься по прериям.
А вообще, по профессии она – переводчик. С английского. Этому учатся в институтах и университетах, а потом получают диплом и хранят его в каком-нибудь ящике письменного стола или серванта вместе с другими документами, важными и не очень. Но когда я читаю стихи и прозу Марины Бородицкой, будь то переводы или (и прежде всего) её собственные произведения, меня начинает страшно мучить один вопрос: где получают и хранят тот особенный, чудесный диплом переводчика с волшебного языка на человеческий?
А как же иначе можно узнать, что думают и говорят гномы и феи, дождики и батоны, щенки и змеи, лягушки и тыквы? Как можно прочитать мысли какого-нибудь бедняги-школьника, который мается за партой, или увидеть в небе перелётного штукатура? Бережно, как ребёнка за руку, перевести стихотворение другого поэта, с улицы иностранного языка на улицу нашего, чтобы его не сбили потоки чужих слов и образов? И как иначе ПЕРЕВЕСТИ окружающие нас обычные вещи так, чтобы они стали сказочно-волшебными? Превратить щи в Щи-талочку, а море – в живую пересоленную уху, плавая в которой, сам становишься для рыб парящей в небе птицей? Подсмотреть, какой путь пробегает молоко, прежде чем закипеть, и как перемигиваются молодые овощи на рынке? Озвучить нашими словами то, что живёт внутри нас? И щедро, просто и сердечно, как это умеют только настоящие добрые волшебники, подарить нам все эти чудеса. Конечно, у неё есть такой диплом. И хранится, наверное, этот диплом в каком-нибудь заветном сундучке, как волшебная палочка или расписной зонтик Оле-Лукойе.
А может, и нет. Не бывает никаких фейских университетов и магических академий. Ведь настоящий поэт – это всегда Переводчик, переводчик с чудесного неведомого языка окружающего мира на самый простой, добрый и чистый человеческий. А для этого никаких дипломов не нужно!
Ольга Святкова
Перевод Марины Бородицкой
Медленно яблоки зреют в саду,
Медленно месяцы зреют в году,
Медленно всходит туман от реки,
Медленно в гору бредут старики.
Медленно движутся стрелки часов,
Медленно ржавчина точит засов,
Медленно - медленней всех на земле -
Мох подымается вверх по скале...
Перелётный штукатур
Не боится верхотур:
Прилетает к нам весной
В старой люльке подвесной.
Убежало молоко.
Убежало далеко!
Вниз по лестнице
Скатилось,
Вдоль по улице
Пустилось,
Через площадь
Потекло,
Постового
Обошло,
Под скамейкой
Проскочило,
Трёх старушек
Подмочило,
Угостило
Двух котят,
Разогрелось -
И назад:
Вдоль по улице
Летело,
Вверх по лестнице
Пыхтело,
И в кастрюлю
Заползло,
Отдуваясь
Тяжело.
Тут хозяйка подоспела:
- Закипело?
Закипело!
Я в море заплыл
и лежу на спине.
Какая-то птица
парит в вышине.
Какая-то рыба
на дне,
в глубине,
Глядит, как над ней
я парю на спине.
Сегодня выходной
У старого портного,
Но не надел портной
Костюма выходного.
На стол он в кухне сел,
Согнувшись по старинке,
В иголку нитку вдел
(как будто нет машинки!),
С утра одно и то же
Поёт он неспроста:
«Ах боже ты мой, боже,
Какая красота!»
Спешит, шуршит иголка,
Склонилась голова,
По голубому шёлку
Кружатся кружева,
Топорщатся оборки,
Волнуется волан,
И белый бантик вёрткий
Садится на карман...
У старого портного
Сегодня внучке - год,
В подарок ей обнову
Портной сегодня шьёт:
С оборкой поперечной,
С кокеткой кружевной,
С любовью бесконечной
И с песенкой чудной.
Никто на свете платья
Нарядней не носил!
Он шил его на счастье
И на здоровье шил.
С утра одно и то же
Твердил он неспроста:
«Ах боже ты мой, боже,
Какая красота!»
– Вот это штука! – сказал прохожий, тыкая в неё пальцем и громко хохоча. – Понавесят же всякого!
– Смотри какая штука! – взвизгнула девушка, желая привлечь внимание своего кавалера. Но он только мрачно кивнул и потащил спутницу за собой.
«Да что же такое «штука»?», – подумала та самая Штука, про которую все говорили. И когда в очередной раз она услышала знакомые восклицания, то не удержалась и тихо так, деликатно спросила:
– Простите, пожалуйста, что я к вам обращаюсь, но что такое «штука»?
Прохожие сперва отшатнулись, а затем просто покатились со смеху. Особенно надрывался человек с бородой: он так смеялся, что его борода подскакивала вверх-вниз, вверх-вниз.
– Ой! Да она ещё и говорящая! – раздавалось со всех сторон.
Штука была в замешательстве. Такого она не ожидала. Не то чтобы её это сильно задело, но всё-таки…
Когда всеобщее веселье поутихло, Штука повторила свой вопрос, но уже более решительно:
– Простите, но не могли бы вы всё же объясниться? – твердо сказала она.
Человек с бородой, стараясь сдержать смешки начал ей объяснять:
– Ну, Штука – это такая вещь, ну такая несуразная вещь… – тут он замялся…– ну, такая непонятная, что ли… – улыбка на его лице сменилась выражением задумчивости. – Ну, это что-то вроде… В общем, я не знаю… – выдохнул он.
– Почему же тогда все меня так называют, если даже не могут объяснить, что это такое? – Штука так расстроилась, что казалось, готова была заплакать.
И тут из толпы выглянул мальчик, он подошел к Штуке, погладил её и сказал:
– Да ты не расстраивайся, «Штука» – это очень полезная вещь. Никогда не знаешь, когда она тебе может пригодиться, но для чего-нибудь она обязательно подойдёт! И ты тоже понадобишься, ты только подожди! А как только это время придёт, тебя сразу же перестанут называть Штукой и придумают тебе твое собственное имя.
– Правда-правда? – спросила Штука
– Правда-правда!!! – ответили все.
Теперь Штука знает, что она только пока что «штука», но скоро у неё будет своё гордое имя. А прохожие больше не тыкают в неё пальцем, они проходят мимо и думают: «Вот так Штука! Обязательно кому-нибудь пригодится!»
Странно: когда начинает цвести черёмуха, та сторона Суры вся белая, точно в облаках стоит, а наша сторона едва-едва зацветает. И поспевает там всё раньше. И если у нас, например, клубника меленькая, то там она, не дам соврать, вот такая, с кулак! У нас она кислая какая-то, а там до того она сладкая, что даже мёдом отдаёт. У нас в пойме и ежевики мало, и смородины почти нет. А ди кий лук горький-горький. И лягушками он пахнет.
Я серьёзно это всё говорю. Мне Волька оттуда приве зёт, я попробую для сравнения, но разве можно сравни вать! Никакого сравнения и близко даже не может быть! Жалко, мало привёз! Он в зубах мне привозил. Потому что с одной рукой плоховато он тогда ещё плавал. А я штаны ему караулил за это. Ему, Додону и Лясе. Они у меня спрашивали:
– Чего, Митёк, хочешь оттуда?
– Ничего, – отвечал я им, – возьмите меня туда с собой.
Но они меня не брали, потому что недавно Петя Тол стый утонул. С бревна. Хотя, кажется, с бревна утонуть трудно. Чтобы с бревна утонуть, надо быть самому брев ном. У нас все, кроме Пети Толстого, на них катались. Когда сплав на Суре идёт, мы только этим и занимались.
Вспоминаю.
Вот бревно сейчас плывёт, его, заплыв, останавлива ешь. Оно сперва крутится. Или, как мы говорили, брыка ется. Иное попадается норовистое, прямо как лошадь с характером. Поэтому, конечно, надо обладать сноровкой, чтобы на него забраться. Но как на него заберёшься и на нём поплывёшь по Суре – вот любо! Вот хорошо! Даже спеть хочется. И мы, пацаны, таким вот способом на них катались. А Петьку мы однажды посадили верхом и пустили по течению, мы думали, что он не упадёт, не соскользнёт с бревна, благо бревно мы выбрали по нему, толстое-толстое. Но он и на таком не удержался. Просто поразительно, как это получилось так? Сплав шёл силь ный. А когда сплав идёт сильный, то упасть с бревна практически невозможно; даже если оно вдруг и крута нётся, то в этом ничего нету страшного. Всегда можно перебраться на другое. Оно вот, рядом плывёт. Петя не сумел сделать даже такого пустяка…
После того как Петя утонул, нам, пацанам его воз раста, родители запретили кататься на брёвнах. И такое продолжалось долго, едва ли не всё лето брат следил за мной, не давал возможности прокатиться по Суре. Да же мать про всё уже забыла, а он меня всё ещё опекал. Правда, она ему порку сделала знатную, когда ей наябед ничали, что я на брёвнах опять катался.
Короче сказать, они, ребята наши, перебрались на ту сторону. А меня Волька избил, исключительно, как я ду маю, для того только, чтобы дома, если я утону, было чем оправдаться перед матерью: я его, дескать, и так и эдак лупил, но он, мам, всё равно…
Ребята перебрались на ту сторону рыбу ловить, а я стою на этой, на опротивевшей мне стороне и не знаю, что делать. Они уже перебрались туда, а я сел спиной к ним и притворился, что плачу. Вдруг слышу:
– Ты, Митёк, слышь, Митёк, не плачь. Мы тебя сейчас перевезём.
Но я всё равно к ним не обернулся. До тех самых пор, пока не услышал, что они близко уже. Надо ли гово рить вам о том, что испытываешь в такую минуту? И что испытываешь, когда тебя перевозят на ту сторону? Пере возят! Думаю, каждый знает, что это значит! Сперва те бе позволяют плыть самому до середины реки, а там, ког да станешь уже уставать, тебя подхватывают под мышки и, как гусёнка, несут до берега. Однако получилось на этот раз так. Они не дали мне даже обвыкнуться как сле дует на новом берегу, как уже, слышу я, собираются пере бираться все на нашу, на свою сторону, потому что там появился Ляся, который, глядим, залез в воду и стал кри чать, что рыба ловится исключительно! Я стал убеждать всех, что он врёт, но мне, слышу, говорят:
– Ну и оставайся здесь…
Я не понял, не успел понять даже, в чём дело. Вижу только, как все уже поплыли. Даже Волька с Витькой, которые меня перевезли.
– Во-оль-ка-а! Вить-ка-а!
А они плывут себе да фыркают. Переплыли! Что я чувствовал в это время, каждый может себе представить сам. И кричат:
– Эге-ге-ей! Привет моряку с крейсера «Вьясс».
Берег, на котором я остался, вьясский. По названию села – Вьясс – они крейсер и выдумали.
И как же, кто бы знал только, слышать было такое обидно! Так было обидно, что я не поднялся даже с места, хотя рядом всего полно: и клубники, и смородины, и чего только нет на вьясской стороне! – но несмотря на это, я не поднимаюсь с места, сижу и сижу, как слышу:
– Давайте картошку есть, она испеклась давно. Эх, вот какая рассыпчата! Ц-ц-а! – говорят они там.
Я не знаю, как передать вам это состояние…
– Я маме скажу, – сказал я шёпотом.
И слышу:
– Это конечно. Но ты сначала переплыви. Эх, какая картошка, а!
Вот, друзья, с тех пор прошло лет тридцать уже с га ком, но я всё ещё помню, как стал мне вьясский берег не мил. Ну прямо сиротинушка я горькая. Один, без Вольки, без Витьки, без Ляси, и такая тоска на сердце, что, если бы они чуть подальше были ещё и не так их было мне слышно, помер бы я на чужом берегу! А плыть боюсь. На своём берегу я чуть не до половины реки заплыву, не боюсь. А тут залезть – и то почему-то не хватает сме лости.
А они крякают, едят картошку и ведут себя так, точно бы меня не существует уже. Если вспомнят про меня, то как будто я чужой им…
– Оставить ему или не надо?
– Кому! Он не переплывёт всё равно.
И я – эх, была не была! – решился. Тонуть, так уж, думаю, всё один конец. И стал заходить я в воду. Но что странно: мне было страшно только в самом начале, когда плыть легко-легко: ведь я на чужом берегу наотдыхался; а потом, чем дальше я удалялся от берега, тем мне было уверенней. Причём, когда я плыл, едва ли помнил про известный наказ: если ты маленький, не переплывал ни разу реку и боишься, то не оборачивайся назад, а плы ви и плыви и гляди вперёд всё время. Тем не менее, как рассказывают Волька с Витькой, я плыл и не обер нулся, не посмотрел на удаляющийся берег ни разу. Плыл и плыл, даже когда они, Волька с Витькой, кричали, ора ли мне в две глотки, что-де вставай, вставай, уже мелко, я плыл и плыл. Когда же, наконец, решился встать, то – батюшки! – уже мне по щиколотки. А Волька с Вить кой прыгали на берегу, ликовали: «Переплыл! Пере плыл!» И мне сказывают: «Голова ты два уха! Чудак ты, чудило! Знаешь ли ты про то, что ты её, Суру, всю пере плыл? «
А я гляжу на родной наш берег и не узнаю его: наш это или всё ещё чужой? Только когда набегался, – ой как я по родному берегу носился, говорят! – когда поел кар тошки, родной нашей, понял, наконец, что я дома.
Поселиться бы у моря
В белом домике с верандой,
Чтобы брызги долетали
До щербатого крыльца,
Чтобы летним утром ранним
На стене голубоватой
Тень прозрачная дрожала,
Отражённый луч играл.
Я поставлю на веранду
Кресло лёгкое - качалку,
Стол под клетчатой клеёнкой
И продавленный диван,
А на стол - букет огромный
Роз, а может быть, сирени -
Пузырьки облепят ветки
В свеженалитой воде.
Жизнь моя преобразится,
Заблестит стеклом промытым,
Будто к тётушкам, как прежде,
Я приехала гостить.
Перестук картавой гальки,
Монотонный плеск прибоя
Отмерять мне будут время,
Повернувшее назад.
А возле моря все не так -
Другая обстановка!
Трепещет простыня, как флаг,
На бельевой верёвке.
Сверкает берег чешуёй
Вблизи рыбачьих лодок,
И ветерок несёт морской
Не пыль, а запах йода.
И чайки вместо воробьёв
Кружат над головою,
И постоянно слышен рёв
Могучего прибоя.
И белоснежные суда
В причал уткнулись носом.
И ходят все мальчишки там
Вразвалку, как матросы.
(Журнальный вариант)
Она жила через улицу, напротив моего дома. Я звонил ей по телефону каждый день, думал – может, она вернулась с дачи.
– Леночки дома нет. Ещё не приехала, – скрипучим голосом говорила её бабушка. – А кто спрашивает?
– Знакомый, – отвечал я и вешал трубку.
Лена приехала тридцать первого августа, в последний день каникул.
– Здравствуй, это я! – задохнулся я от волнения.
«Здравствуй, Димка!» – ожидал я услышать в ответ обрадованный голос. Но она сказала:
– Кто это?
– Да я же.
– Кто – я?
Может, не туда попал? Но голос-то её.
– Это я, Димка, – проговорил я неуверенно.
– Димка?
Она помолчала.
– Ну да, Мухин, – сказал я с досадой.
– Здравствуй. Ты что, Димка?
– Ничего. Выходи гулять.
– Да я только приехала.
«Знаю», – хотел сказать я, но вовремя подумал, что тогда она догадается, что это я ей названивал. Бабка, небось, уже всё доложила.
– Ну, вечером выходи.
– Нет, – сказала она, – наверное, не получится.
– Почему?
– Потому что… – она помялась, – дел много.
Я подумал, что она сейчас начнёт перечислять свои дела и тогда окажется, что у неё действительно совсем нет времени.
– Послушай, – заторопился я, – успеешь всё сделать. Я из автомата звоню, тут народ собрался. – Я постучал монеткой по стеклу, будто меня кто-то торопил. – Выходи вечером, слышишь?
– Нет, я не смогу.
– Я буду тебя ждать! – крикнул я и нажал на рычажок автомата. – Последнее слово осталось за мной. Теперь она знала, что я буду её ждать. Какие тут могут быть дела? Не виделись почти всё лето.
Я с ней познакомился в мае. До конца учебного года оставалось две недели. Все уже ходили как шальные: вот-вот каникулы, лето, а я был зол на весь мир, а больше всего – на англичанку. Это она мне сказала: «С твоими знаниями, Мухин, в восьмом классе делать нечего». По другим предметам я кое-как карабкался, но по английскому были одни двойки. Тогда я решил, что и терять мне тоже нечего. К следующему уроку я протянул между рядами тонкую медную проволоку, которую срастил из небольших кусочков. Их коротенькие концы я загнул в разные стороны. Англичанка пошла и тут же порвала чулки. Я громко хмыкнул.
– Остроумно, – сказала англичанка. – Посмотрим, как тебе будет весело у доски.
Было невесело. Я мямлил, заикался, в общем «тянул резину».
– Знания на уровне берёзового пня. – Она вывела в журнале очередную двойку.
Никто не засмеялся: знали, какие у меня кулаки.
– Остроумно, – сказал я и пошёл к своей парте.
Она пожаловалась директору. Он вызвал мать, грозил выгнать меня из школы. Мать расстроилась, плакала. «Мне вас жаль, – говорил директор, – Но что я могу сделать? Он у вас совершенно отпетый хулиган». Всё же мать упросила, уговорила директора.
То, что я «отпетый», я давно знал. И все так считали. Ребята говорили, что даже учителя меня боятся. Это мне нравилось. Передо мной заискивали не только в моём классе. На переменке я свободно заходил в любую дверь и чувствовал себя как дома. За одних заступался, другим мял бока. Из учителей меня любил только физкультурник. Я хорошо бегал на длинные дистанции, ставил рекорды в тройном прыжке, плавал в бассейне и за сборную школы играл в футбол. «Наша гордость», – говорил обо мне физкультурник. И я посматривал на всех с улыбочкой.
В своём дворе я тоже слыл за шпанистого парня. И тоже со мной никто не связывался: видели, сколько раз я мог подтянуться на пожарной лестнице. Дядя Федя, наш дворник, всех гонял с неё, а мне позволялось. Я лазил по ней на крышу – там стояла моя голубятня. Восемь белых «почтарей» было у меня. Вернее, не у меня, у брата. Но он ушёл в армию. Голубятня стала моей.
Еще я любил выжигать. Как-то попало ко мне в руки увеличительное стекло. И стал я выжигать, где придется: «Мухин» или просто – «Муха». Интересно было смотреть, как под стеклышком появлялась яркая солнечная точка, потом шёл дымок, и точка становилась чёрной. Соединишь несколько таких точек – и вот уже буква «М». Потом «У». Потом… В общем, трудно удержать руку, она словно сама выводила фамилию.
Но что толку писать везде одно и то же. Тогда под моим стеклышком возникла вдруг веселая рожица со ртом до ушей. И тут пошло – на кусочках фанеры заплясали усатые зайцы, появились кошки с выгнутыми спинами, встали на задние лапы барбосы. Я не знаю, хорошо они получались или нет. Просто мне нравилось этим заниматься. Но я никому не показывал своих зверей. Засмеять меня бы не засмеяли – кто посмел бы! – а всё же… Я выжигал на крыше. И там же складывал все фанерки, много их накопилось.
Но главным для меня оставались голуби.
И вот однажды – это было в мае, – когда я запускал своих голубей, ко мне подошли девчонка и парень в клетчатой ворсистой кепке. Отличная была кепочка, ничего не скажешь. Новая, широкая, сшитая по последней моде. Только зачем он надел её – дни стояли жаркие, солнце так и припекало. Девчонку я знал – Ленка, она жила в доме напротив – а парень был не наш. Он заходил иногда за Ленкой. Заходил, и ладно, мне какое дело. Это меня не касалось.
Они стояли смотрели, как я подбрасывал голубей одного за другим и свистел вслед.
Стая делала круги. Белые крылья трепыхались, сверкали в голубом небе.
– Красиво, – сказала Ленка. – Правда?
– Ничего, – проговорил парень.
– Это про моих-то голубей – «ничего»! Я насторожился.
– А что это за голуби? – спросила она, шагнув ко мне.
– Обыкновенные, – сказал я, – почтари.
– Барахло, не голуби, – заметил парень, прищуриваясь.
– Что? – Я как раз запустил последнего. – А ну повтори.
– Барахло, – сказал он и улыбнулся. Он, видно, хотел порисоваться перед девчонкой.
– Сам ты барахло. – Я так дёрнул за козырёк, что кепка надвинулась ему на самый подбородок.
Парень что-то мычал под кепкой, не мог её сразу снять.
– Что ты сказал, керя? – спросил я вежливым голосом и посмотрел на ребят, которые обступили нас, зная, что вот-вот начнётся представление. — Мы тебя не поняли, керя.
«Керя» и «кирюша» – это были мои любимые словечки. Наконец он справился со своей кепкой, надел её снова.
– Ах ты гад! – Он хотел меня ударить, но я перехватил его руку. Он махнул другой рукой, я поймал и её.
– Ты что, дорогуша, пришёл к нам во двор, а ведёшь себя так плохо…
Все засмеялись.
Парень попробовал вырваться, но я держал его крепко.
– Пусти, – сказал он. – Вцепился, как паук.
– Нет, кирюш, я не паук, я Муха.
Пацанва опять засмеялась.
Мой «керя» задёргался ещё сильней. То ли он вдруг понял, что очень неудачно нарвался, то ли слышал обо мне.
– Ну пусти, – заговорил он просительно. – Слышишь?
– Вот и познакомились. Очень рад. Оч-чень. – Я дёрнул его за руки, парень оказался на корточках.
– Отпусти его, – проговорила Ленка.
Парню было очень неудобно сидеть на корточках. Он посмотрел на меня снизу.
– Пусти. Я же шутил, слышишь?
Лучше бы он не говорил этого. Уж очень жалкий вид был у него. Даже бить расхотелось. Слизняк какой-то попался. И все это почувствовали, и девчонка больше не заступалась. Наверное, поняла, что грош цена такому парню.
Я не знал, что с ним делать. Может, врезать разок? Не стоит мараться.
– Я шутил, слышишь? – скулил он снизу.
Но не отпускать же его просто так. Я огляделся по сторонам. И тут на глаза мне попалась бочка из-под белил – у нас только закончили ремонт дома. Отличная мысль мелькнула в голове.
– Вставай, – сказал я и отпустил руки. Он хотел сразу уйти.
– Постой. До угла дома пройдешь в наморднике.
– Каком наморднике?
– Да стой, говорят тебе! – Я опять надвинул ему кепку до подбородка. Он попробовал снять. Но я сказал:
– Не трогай, – взял его за руку. – Идём.
Он не двигался.
– Идём, а то бить буду…
Я повёл его к бочке.
– Стой.
– Сними, что ли? – Он хотел было снять кепку.
– Намордник не трогай.
Ребята стояли, надрывали животики. Конечно, смешно: вместо лица -серое пятно в мелкую клеточку.
Я заглянул в бочку – так и есть: на донышке оставалась краска. Тогда я обмакнул палец и стал водить по его кепке. Нарисовал глаза, нос, прямой длинный рот.
– Фантомас! – закричали ребята и попадали от смеха.
Он с усилием снял кепку. Взглянул.
– Что ж ты… – проговорил он и осёкся.
– Ступай, керя, домой, – сказал я ласково.
И он пошёл.
– Фантомас! – кричали ему вслед и свистели. – Фантомас!
Веселое получилось представление.
А на другой день я опять встретил Ленку.
– Здравствуй.
– Здравствуй, – ответила она.
– Что у тебя за книжечка? – Я выхватил книжку, которую она держала в руке.
«The Gadfly» было написано на обложке. Надо же – английская книга!
– Ды… ты гад… – попытался я прочитать.
– Зэ гэ’дфляй, – подсказала она. – Это «Овод». Читал?
– Читал. – Я вернул книгу. – И кино видал. Толковая вещь.
– А у тебя голуби толковые.
– Угу, – сказал я. – Хочешь посмотреть?
Мы полезли на крышу. Люблю, когда хвалят моих голубей. Мы смотрели на них сквозь проволочную решётку, а потом я достал ей одного, дал подержать.
– Какой чудесный!
Для меня эти слова были как мёд. Я совсем раздобрился.
– Запустить хочешь?
– Хочу. А как?
– Очень просто.
Я показал, как нужно взять голубя, каким движением подкинуть.
– Сильно только не бросай.
– Хорошо, – сказала она и подкинула.
Голубь захлопал крыльями, пошёл кверху. Я засвистел так, что задрожали в доме стёкла.
– Ты меня оглушил, – засмеялась Лена.
– Могу ещё сильней. Хочешь?
– Не надо. – Она замахала рукой. Потом спросила: – А меня можешь научить?
– Пара пустяков. Легче всего в четыре пальца. Язык подгибаешь так. -Я показал. – Ну… Не так. Придержи зубами… Во! Теперь закладывай пальцы и дуй.
У неё поначалу выходило какое-то шипение. Мы смотрели друг на друга, смеялись, потом я опять показывал. Свистеть в четыре пальца научилась быстро. Но в два получалось ещё неважно.
– Ничего, – успокаивал я, – научишься.
– Обязательно, – говорила она и смеялась.
Мы поторчали на крыше с полчаса, потом она сказала:
– Мне пора.
– Погоди, успеешь.
– Нет, пойду заниматься английским.
– Тоже мне занятия! А то посвистели бы ещё. – Я улыбнулся.
– Нет, – сказала она серьёзно. – В следующий раз. Спасибо.
– Как хочешь.
Она шагнула к лестнице и вдруг увидела одну из моих фанерок.
– Ой, что это за пёсик?
– Да так. – Я поспешил спрятать фанерку. Там был выжжен вислоухий щенок.
– Ну покажи, что ты?
– Чепуха, – сказал я. – Баловался, делать-то нечего. – Но всё же отдал ей фанерку.
– Какой славный!
Кроме физкультурника, меня никто никогда не хвалил. Теперь я готов был от смущения провалиться сквозь землю, вернее, сквозь крышу.
– Но больше мне нравятся знаешь какие собаки? – проговорила она.
– Какие?
– Лохматые-лохматые.
– Пудели? – спросил я.
– Пудели кудрявые, а не лохматые.
– Они мне тоже нравятся.
«Попробую сделать пуделя», – подумал я. Настроение у меня было отличное. Мне тоже захотелось за что-нибудь её похвалить. Я вспомнил про её английскую книгу.
– Послушай, а эту «Ды гэ’дфляй» ты сама читаешь?
– Сама. А что?
– Ну ты даешь! Я думал, родители.
– Родители тоже знают английский, мама переводчица. А опредёленный артикль ты неправильно произносишь. Нужно говорить не «ды», а «зэ».
– Я и говорю «ды».
– А нужно «зэ».
– У нас англичанка говорит «ды».
– Да ну тебя! Просто ты не можешь произнести этот звук. В русском его нет. Язык нужно чуть высунуть между зубами. Вот так.
Теперь я мучился со своим языком, а она говорила: – Нет, не так, слишком высунул, не прижимай его к зубам.
И опять мы смотрели друг на друга и смеялись.
– Вообще это чушь, – сказал я, насмеявшись. – Какая разница «ды» -»зэ». Меня из-за английского и так на второй год оставляют.
– Из-за английского? – Она посмотрела на меня с таким сочувствием, что мне вдруг впервые стало жаль себя. Действительно, сидеть второй год – удовольствие маленькое.
Мы подошли к лестнице, чтобы спуститься.
– Постой, – сказала она. – Хочешь, я буду с тобой каждый день заниматься?
– Ты?
– Ну да. Я же в специальной школе учусь. У нас всё на английском. Хочешь?
Я пожал плечами.
– Ну говори. Что же ты молчишь?
– Не знаю, – сказал я.
Что она могла сделать? Я уже давно не брал в руки учебника. Всё запустил.
Лена раскрыла книгу.
– Почитай немного. Хоть несколько строк.
Запинаясь, я стал читать, и она меня поправляла. Мягко, даже как-то ласково. Но вот попалось длинное слово, и я стал перед ним, как перед запертой дверью.
– «Ва’ндерфул», – прочитала она. – Хорошее слово. Ты запомни. Значит – «прекрасный, удивительный». Придумай с ним несколько выражений.
– Wonderful book, – сказал я.
(Прекрасная книга)
– Правильно, – обрадовалась она.
– Wonderful day.
(Прекрасный день)
– Молодец! Ну ещё.
От похвал у меня даже голова закружилась. Больше я придумать ничего не мог.
– Wonderful summer. – Она улыбнулась. – Прекрасное лето.
– Да, – сказал я. – Wonderful summer.
– Будешь заниматься?
Я опять пожал плечами.
– Эх ты! – проговорила она. – Заранее сдался. Не знала, что ты такой слабовольный.
– Я?!
– Кто же ещё?
У меня прямо кулаки сжались. Никто не говорил мне таких слов. Никто не посмел бы. Но она смотрела на меня участливо, хорошо так смотрела.
– Ладно, – сказал я, будто делал ей одолжение. – Давай.
Мы стали заниматься с того же дня. Возле голубятни на крыше стояла скамейка. Там мы и занимались. Мой учебник был для неё всё равно что для меня – букварь первоклассника. Мы читали уроки, писали упражнения, учили слова. Но больше всего читали.
Я забросил все дела. Даже голубей не гонял, только кормил их. Вернее, мы вместе кормили. Это было для нас как перерыв, как переменка в школе.
Необыкновенные это были занятия. Может, поэтому они мне и нравились.
Но однажды Ленкина мать заметила, как мы спускались по лестнице.
– Лена, – подошла она к нам, – зачем ты туда лазила?
– Учили английский, – сказала Ленка и засмеялась.
– На крыше?
– А что?
– С ума сошла! Идем домой
Они пошли, а я остался возле лестницы.
– И вообще не встречайся с ним больше, – сказала мать, приглушив голос. – Это же хулиган, Муха. Его вся улица знает.
– Ну что ты говоришь, – возразила Лена.
– Не спорь со мной, я знаю, что говорю.
Мы всё равно продолжали встречаться. Уезжали на канал и там, на берегу, ложились и раскладывали свои учебники и тетради. Май стоял жаркий, как лето. Мы даже купались. А потом опять начинался английский.
Этот проклятый учебник я не выпускал из рук. Я таскал его повсюду с собой, будто это была книга про Шерлока Холмса.
В восьмой класс я всё же перешел. Англичанка спрашивала меня в присутствии ещё двух преподавательниц. Целая комиссия. Оказалось, что я знаю на твердую тройку. Англичанка была очень удивлена, я ещё больше.
Наступили каникулы. Ленка уехала на дачу, а я – в деревню к тётке, только не на всё лето, на месяц. Тетка считала, что меня и месяц вынести – уже подвиг.
Когда последний раз я виделся с Ленкой, она дала мне небольшую английскую книжонку:
– Почитай летом. Ты её одолеешь, она легкая.
Вгорячах я хотел подарить ей пару голубей, но она сказала:
– Спасибо. Что я с ними буду делать?
Действительно, зачем они ей? И прилетят они сразу же ко мне. Вернутся.
Я подумал, что всё равно что-нибудь ей подарю. Непременно. Завтра же. Только что? Ну как же – выжгу для неё пуделя.
Но назавтра она уехала.
Теперь, когда она опять появилась в Москве, произошёл вдруг такой дурацкий разговор. «Не могу», «много дел», – вспоминал я её ответы. Но я ведь успел сказать ей, что буду ждать. Она знает, где. Там, где всегда. Недалеко от дома, у телефонной будки.
Я заготовил фразу: «I am very glad to see you!»
(очень рад тебя видеть)
. Это была правда. Я очень хотел увидеть Ленку. За пазухой у меня была фанерка с пуделем.
Время тянулось. Я уже больше часа стоял возле будки, а Ленка не выходила. Сам виноват; нужно было назвать определённый час. Но откуда же я мог знать, когда она освободится!
Прохаживаясь около телефонной будки, я то и дело посматривал на её подъезд. И всё же пропустил тот момент, когда она выходила.
Она шла не одна. Рядом с ней вышагивал какой-то парень в отутюженных брючках и сером свитере с красной полосой. На носу у него были очки, он что-то оживленно болтал, размахивал «оглоблями» и, по-моему, так увлёкся, что ничего перед собой не видел.
«Так, так, значит! Дела!»
Я вышел из-за будки неожиданно и остановился перед ними.
– Здравствуй. Значит, прекрасное было лето? – сказал я – Wonderful summer.
– Димка? – проговорила она и отвела глаза в сторону. – А мы, понимаешь…
Но тут она взглянула на меня открыто. Даже головой слегка дернула, словно что-то стряхнула.
– Да, лето было прекрасное. Познакомься. Это Миша. Он жил на соседней даче.
Миша улыбнулся, протянул руку.
– Мухин, – сказал я и сжал ему руку.
Я сжал её так, что этот парень с соседней дачи потянулся от боли, словно его дёрнули кверху. Лишь очки блеснули. Вот кто, значит, теперь её друг… Ну и типчика отыскал.
Резким движением я заломил ему руку за спину. Бедный Миша согнулся, чуть не сел на землю в своих отутюженных брючках. Я стукнул его коленом под зад, и он, нелепо растопырив руки, пробежал несколько шагов.
– Мотай отсюда, керя.
Он бросился на меня, смешно размахивая: длинными руками. Но я увернулся. Левой я дал ему под дых, правой – по скуле снизу. Он упал. Поднялся без очков, пошатываясь.
Мне было смешно. Лицо такое обалдевшее. Я мог отлично его обработать. Явился бы домой, как конфетка. Мои кулаки, они никогда не подведут. Но у меня не было злости.
– Мотай, пока не поздно, – сказал я ему.
Миша нашёл под ногами очки, нацепил. Одно стёклышко треснуло. Я думал, он потопает домой. А он, дурачок, двинулся на меня.
Я сжал кулаки, но стоял спокойно, только правый локоть отвёл чуть назад. Он был уже совсем близко. Кулаки мои налились приятной тяжестью.
И тут ко мне метнулась Ленка. От неожиданности я чуть не ударил её.
– Уйди, Муха! – закричала она. – Оставь его! Убирайся!
Она задыхалась, лицо её было в красных пятнах, волосы сбились. Я никогда не видел её такой. Даже не мог представить. Она готова была вцепиться в меня. Рвать, драть меня на мелкие клочки. Она была как дикая кошка. Как зверь, который защищает своего детёныша. Только этот Миша мало походил на детёныша. Он был на голову выше меня.
Я отступил. Как-то нехорошо стало мне. Просто паршиво. Она никогда не называла меня «Мухой», хотя, конечно, знала, что другие так зовут. И эта ярость, обрушенная на меня…
Драться уже не хотелось. Я разжал кулаки.
Пятна на Ленкином лице исчезли. Теперь оно было бледным. Очень красивым.
Миша стоял за ней. Губы его были сжаты. Глаза под очками горели.
«Повезло тебе», – подумал я.
Она повернулась к нему, вытерла платочком грязь со щеки.
– Wonderful summer, – сказал я.
И тут у меня выпала та самая фанерка с пуделем.
– The last day of the wonderful summer, – Лена даже не взглянула ни на меня, ни на фанерку.
Я всё понял. «Последний день прекрасного лета», – сказала она, сделав ударение на слове «the last» – последний.
Они уходили не спеша, спокойно.
Кулаки мои опять сжались. Но я словно прирос к месту и не мог шевельнуться.
«Последний день, – думал я. – Вот он какой. Последний… Значит, другого не будет».
Впервые я чувствовал себя побежденным.
А с фанерки смотрел на меня кудрявый пудель и высовывал язык.
Выходим мы на улицу.
С утра - на нашу улицу,
Родную нашу улицу
Выходим мы чуть свет.
Есть козырьки с балконами,
Лотки, ларьки с газонами.
Есть будки с телефонами...
А улицы-то нет!?
Жильцы сердито хмурятся:
«Куда девалась улица?
А ну-ка Петр Иваныч,
Наш дворник, отвечай!»
Ответил Петр Иваныч:
«Намаялся я за ночь!
Выходит, что всю улицу
Подмёл я невзначай?
Подмёл всю до пылиночки!
До крохотной сориночки!
Уж сколько лет поди-ка ты
Её не подметал?»
Жильцы всё больше хмурятся
И волокут на улицу
Из дома тряпки разные
И всяческий металл.
Несут ведёрки с корками,
Конфетными обёртками.
И вот опять на улице
Куда ни глянешь – ГРЯЗЬ!
«УРА!!!» - жильцы воскликнули.
На дворника прикрикнули...
«Спасибо, наша улица,
Что снова ты нашлась!»
Летчик,
Летчик,
Посмотри,
Что у облака внутри?
Может, в нём дождя кадушка?
Может, снежная подушка?
Может, в нём, как виноград.
Созревает звонкий град?
Самолёт качнул хвостом,
Скрылся в облаке густом,
А оттуда солнце вдруг
Колобком румяным
Разбудило сонный луг
Под седым туманом!
Я под солнышком скачу
И теперь узнать хочу,
Что у солнышка внутри?
Летчик,
Летчик,
Посмотри!
Мы нашли сорочонка на дороге. Точнее, в придорожной канаве. Он был весь мокрый и взъерошенный. И похож на очень грязный ёршик для чистки бутылок. Только глазки у него блестели, как бабушкин бисер.
Ванька сказал мне:
– Не подходи. Это, наверное, крыса. Она тебя укусит, и ты заболеешь чумой, холерой, бешенством и поносом.
Я сказала:
– Ты, Ванька, конечно, глупый. Какая же это крыса, если у неё всего две ноги и перья. Это, конечно, птенец. Он, конечно, выпал из гнезда и потерялся. А серый он просто от грязи. И мы, конечно, должны его спасти.
И я закатала штаны и полезла в канаву. А Ванька отошёл на другую сторону дороги и сказал:
– Ну вот ты его и спасай. А я домой пойду. А то меня мама заругает.
Я сказала:
– Конечно, иди домой, Ванька. Всё равно от тебя никакой пользы. Только беспокойство одно.
Тогда Ванька надулся, шмыгнул носом, подтянул штаны и сказал:
– А вот и не уйду никуда.
Но мне было уже некогда с ним разговаривать. Я подошла к птенцу вплотную и стала примериваться: как бы мне его поудобнее схватить. Птенец от страха запрокинул назад голову, закатил глаза и затих, как будто упал в обморок. Я взяла его с боков двумя руками, осторожно, чтобы не помять крылья, а лапки оставила свободными. С лапок и с хвоста капала грязь.
Канава в этом месте была неглубокая, чуть выше колена, но мои штаны всё равно намокли. Берег у канавы был крутой и, когда я вылезала наверх, мне приходилось упираться в него лбом и локтями, потому что обе руки у меня были заняты.
На дорогу я выползла на четвереньках и была, наверное, ещё грязнее птенца, потому что Ванька засмеялся и сказал:
– Ну и влетит же тебе дома!
Я повернулась к Ваньке спиной и оглядела птенца со всех сторон. Он двигал обеими лапами и вытягивал шею. На вид он был вполне целый и здоровый. Ванька обошел меня сбоку и протянул руку, чтобы потрогать птенца за клюв.
– Не тронь, Ванька, холерой заболеешь! – сказала я и пошла домой.
Когда мама меня увидела, она всплеснула руками и сказала, глядя куда-то вдаль:
– Не понимаю, как один ребенок всего за два часа может собрать на себя столько грязи!
А бабушка сказала:
– По-моему, их уже двое.
– Кого двое? – удивилась мама и посмотрела уже прямо на меня. И на птенца. А потом спросила железным голосом. – Что это ты опять притащила?! Орнитоз хочешь схватить, да?!
– Это не что, а кто, – объяснила я. – Он выпал из гнезда. Он поживёт у нас, конечно, совсем недолго – пока не вырастет.
– Господи! Да когда же ты сама, наконец, вырастешь! – закричала мама, глядя куда-то на соседний участок.
Когда она меня так воспитывает, я всегда вспоминаю, как зимой была во взрослом театре, и там артисты точно также кричали, и смотрели куда-то в конец зала.
– Но я к этому… этому… даже не подойду, – сказала мама, и я поняла, что она разрешает оставить птенца. – Хватит с меня прошлого раза. Я тогда чуть… чуть с ума не сошла! – мама потёрла руками виски и ушла на веранду.
В прошлый раз я принесла из лесу ужонка. Он жил у меня в щели под кроватью и по утрам пил молоко из блюдечка. И при этом быстро-быстро высовывал раздвоенный язычок. А потом приехал какой-то мамин знакомый и сказал, что это вовсе не ужонок, а маленькая гадюка. Мама тогда так кричала, что я боялась оглохнуть на всю оставшуюся жизнь. Гадюку Машку я отнесла на луг, а потом меня три дня не выпускали с участка, хотя я так и не поняла, за что. В самом деле, откуда я могла знать, что Машка ядовитая, если она меня ни разу не укусила?
Мы с бабушкой и с дядей Володей устроили птенцу гнездо в большой плетёной корзине, которая накрывалась плетёной крышкой. Бабушка сказала, то там ему будет спокойно и воздуху достаточно. Потом мы протёрли его мокрой тряпочкой и оказалось, что он совсем не серый, а чёрный с белым. Грудка, бока и живот белые, а всё остальное – чёрное. Бабушка сказала, что птенец, наверное, голодный, и его нужно накормить. А дядя Володя объяснил, что это птенец сороки, и кормить его нужно червяками. И ушёл на работу. А бабушка ушла стирать.
Я перевернула все камни вокруг клумбы и наловила пол майонезной банки разноцветных червяков. Потом высыпала их на блюдечко и поднесла сорочонку. Он на них даже не взглянул. Бабушка сказала, что ему нужно давать червяков по частям и пихать их прямо в клюв, потому что так делали его родители. Иначе он есть не привык и может умереть с голоду. Мне совсем не хотелось резать червяков на части, но ещё меньше хотелось, чтобы сорочонок умер от голода. И пока я решала, кого мне больше жалко, почти все червяки уже уползли с блюдечка, и осталось совсем немного. Сорочонок увидел это, тяжело вздохнул, примерился и клюнул одного из оставшихся червяков. По червяку он не попал, но я тут же взяла червяка пальцами и сунула ему в клюв. Сорочонок раскрыл рот, дернулся и быстро проглотил червяка. Потом ещё одного. А потом и всех остальных тоже. И объелся. Он раздулся как шар, ноги у него подогнулись, а глаза подернулись мутно-белой плёнкой. Я даже испугалась, как бы он не умер от жадности. Но он не умер, а привалился к стене корзины и заснул. Я закрыла корзину крышкой и задвинула под стол.
Назвали сорочонка Дашкой. Сначала я кормила его червяками, но потом поняла, что это не обязательно. Потому что сорочонок ел всё. Вареную картошку, хлеб, кашу, мясо, конфеты, фантики, стручки гороха, мою мозаику, бабушкины папиросы и многое другое. Наевшись всякой дряни, Дашка садилась на бельевую верёвку, раскачивалась и тихо стонала, страдая от своего обжорства. Но довольно скоро она научилась отличать съедобные вещи от несъедобных.
Почти в это же время Дашка начала летать. До этого она просто перепрыгивала с одного места на другое, взмахивая крыльями. Почувствовав, что окрепшие крылья держат её в воздухе, Дашка дотемна кругами летала над нашим участком и истошно кричала. Наверное, сама удивлялась своим способностям. Или хотела, чтобы мы тоже полюбовались на то, как здорово она летает. Я кричала ей:
– Молодец, Дашка! Здорово у тебя получается!
Дашка отвечала мне громким стрекотанием, а мама зажимала пальцами уши и кричала, что мы сведём её с ума. Всё вместе получалось довольно громко. К нам даже соседи с других участков заглядывали и спрашивали, не случилось ли что.
Когда стемнело, Дашка слетела ко мне на плечо и долго там переминалась и пощипывала меня за ухо. Но я и так понимала, что у Дашки сегодня был важный день. Для птицы первый раз полететь, это, наверное, всё равно что для нас первый раз в школу пойти.
И ещё я заметила, что Дашка здорово выросла. Особенно вырос хвост. Он был почти в два раза длиннее самой Дашки, и чёрные перья в нём отливали малиновым и зелёным цветом.
– Ты очень красивая сегодня, Дашка, – сказала я и почесала Дашкину шею. Дашка затопталась на моём плече и ласково заворковала. А потом вытянула шею и дотронулась клювом до кончика моего носа. Наверное, это было их сорочье «большое спасибо».
А потом начались Дашкины проказы. Каждый день что-нибудь происходило.
То Дашка отщепит и разбросает по саду все прищепки с белья, которое повесили сушиться во дворе. Подует ветер – всё белье разлетается в разные стороны и разноцветными парусами повисает на кустах и деревьях.
Или сварит бабушка молочный суп и оставит его остывать на столе на веранде. А Дашка потихоньку заберётся в форточку и искупается в нём. Зайдет бабушка на веранду и ничего понять не может: отчего это на люстре лапша висит?
Вообще Дашка очень любила купаться и купалась всё равно в чём. Хоть в молоке, хоть в стиральном порошке – ей всё годится. Стирает мама бельё, а Дашка – прыг к ней в таз и плещется там. Потом вылезет вся в пене, переливается на солнце как мыльный пузырь. Заберётся на перила и кашляет: «Эх-хе-хе!»
Всем известно, что сороки – воровки. Наша Дашка тоже воровала. Только как-то неумело. Как украдет, так обязательно либо уронит по дороге, либо спрячет где-нибудь на самом видном месте. А потом устроила склад ворованных вещей в маминых выходных босоножках с острыми носами. Только мама соберётся в город, наденет босоножки: что такое?! Мешается что-то! Поглядит, а там – сыр засохший, кусочки фольги, бусинка, стеклянный глаз от моей плюшевой собачки… Выкинет всё, уходит, а Дашка сзади боком скачет, за ноги щиплется и ругается: «Кхе-кха! Кхе-кха!»
А вообще-то Дашка была очень честной птицей. Утащит что-нибудь, а на это место цветочек положит. Чтобы все знали, кто вор.
Из еды Дашка больше всего любила ириски. Но не целые – они для нее слишком твердые – а уже разжёванные, мягкие. Разжую я ириску, зажму её в зубах, раздвину губы и зову: «Дашка, ириска!» – Дашка прилетит, сядет на плечо и клювом ириску у меня из зубов выковыривает, старается.
Пока Дашка была маленькой и только в доме проказила, всё было ничего. Но вот она подросла, стала летать по всему посёлку. И начала приносить всякие вещи. То пуговицу принесёт, то бусинку, то землянику-ягоду. А один раз сережку притащила, с камушком. Мама объявление на столбе повесила. Сережку девушка какая-то забрала. Весёлая. Долго смеялась, Дашку печеньем кормила.
А потом какой-то дяденька пришёл и сказал, что у него серебряная столовая ложка пропала. Не вашей ли, мол, сороки дела. А Дашка вся ростом со столовую ложку. Дядя Володя ему это объяснил, и он ушёл, но, по-моему, не очень нам поверил.
А вечером ещё один мужчина пришёл. У него пропала какая-то деталь от насоса, весом килограмма два. Чего он от нас хотел – я так и не поняла. Может, он сорок никогда не видел и думал, что они размером с орла. Я ему на всякий случай Дашку показала и объяснила, что вот это и есть сорока. Он, кажется, обиделся.
А ещё дня через два наша соседка, Ванькина мама, полола у себя на участке землянику, сняла часы и положила их на скамейку. А когда спохватилась, глядь: вместо часов цветочек лежит…
Когда она к нам прибежала, у неё лицо было серое с красными пятнами, и говорить она совсем не могла, только руками размахивала. Я даже подумала: не заболела ли она одной из тех болезней, которыми постоянно пугает Ваньку? Сам Ванька плёлся позади матери и повторял: «Я же говорил… Я же говорил…»
Соседка потребовала, чтобы мы немедленно вернули ей золотые часы, которые украла у неё наша сорока. Я сказала, что никаких часов у нас нет. С ней от моих слов почти что припадок сделался. Мама бросилась её успокаивать, говорила, что часы обязательно найдутся, что Дашка не могла их далеко унести… Но соседка не успокаивалась и всё кричала про меня и про маму что-то такое обидное и не совсем понятное… А Ванька топтался сзади и бубнил: «Я же говорил… Я же говорил…» – Мне очень хотелось его хорошенько стукнуть, но я сдерживалась – и так крику много.
И ещё два дня соседка из-за забора по-разному нас обзывала. А потом как-то сразу перестала. И Ваньке запретила со мной водиться. Наверное, нашла свои часы, но не хотела, чтоб мы знали. Ведь они и вправду для Дашки были тяжёлые. Она их, наверное, тут же в траву и уронила.
А мама после этого случая сказала, что от Дашки нужно избавляться, пока она нас до суда не довела. И дядя Володя отнёс Дашку в лес.
Я почти всю ночь не спала и всё думала о том, как Дашке одной ночью в лесу плохо и страшно. И ещё о том, что без Дашки мне будет совсем скучно и одиноко. У мамы свои дела и свои друзья, бабушка всегда занята, а соседский Ванька трусливый и противный. Правда, дядя Володя иногда играет со мной, и даже ветряную мельницу смастерил, но ведь у него работа и свой собственный взрослый сын Сашка, который перешёл уже в седьмой класс и на меня не обращает никакого внимания. Я всегда хотела иметь собаку, но мама говорит, что от собаки вонь и грязь. А Дашка, она ведь была лучше любой собаки… От этой мысли я чуть не заплакала, но закусила губы и несколько раз сильно выдохнула носом в подушку. Это очень верный способ, чтобы не плакать. Потом я ещё немного подумала и не заметила, как уснула.
А утром, не дожидаясь завтрака, побежала на то самое место, где дядя Володя оставил Дашку.
Дашка сидела на вершине ёлки. Я позвала её, и она сразу же слетела ко мне на плечо, больно ущипнула за ухо и сказала: «Кхе-ха!». А я подумала, что даже если бы она откусила мне пол уха, то и тогда была бы совершенно права.
Всю дорогу Дашка сидела у меня на плече и время от времени сердито кашляла. Меня, конечно, уже искали. Сашка побежал к пруду, а дядя Володя пошёл к автобусной остановке. Мама, увидев нас, ничего не сказала, только тяжело вздохнула. А бабушка пробормотала: «Слава тебе, Господи, нашлась! Не взяли греха на душу».
И Дашка снова стала жить у нас в доме и на участке. Она продолжала проказничать и заодно вела войну со всеми, кто покушался на её территорию и права. Врагов было немного: две рыжих белки, кот Антон и дворовый пёс Тузик.
С белками Дашка расправилась быстро. Испуганно цокая, они покинули обжитое дупло, а рассвирепевшая сорока ещё долго трепала и развеивала по ветру остатки дупляной подстилки.
Тузик тоже не представлял особой опасности. Он сидел на цепи, и поэтому Дашка могла сколько угодно выводить его из себя, прогуливаясь в нескольких сантиметрах от запретной черты, до которой он мог дотянуться зубами или лапой.
Оставался Антон. Он был толст и ленив, но иногда в глубине его рыжих глаз вспыхивали зелёные огоньки, и огромные когти словно сами собой выползали из кожаных футлярчиков.
Прогнать Антона было невозможно. Значит, его следовало напугать, чтобы раз и навсегда отучить смотреть на Дашку как на возможный ужин. Дашка терпеливо поджидала подходящего случая. И случай настал.
Наевшийся Антон улёгся отдохнуть в тени вывешенного на просушку белья. Он задремал и только изредка подёргивал во сне лапами. Наверное, ему снились приятные охотничьи сны.
В это время в саду появилась Дашка. Она присела на верёвку и начала осторожно, боком продвигаться к тому месту, под которым спал Антон. Потом двумя ловкими движениями отщепила и отшвырнула в сторону прищепки. Замерла, наклонив головку, вглядываясь в своего врага. Антон даже ухом не повёл. Тогда Дашка отодвинулась чуть-чуть в сторону и стала тихонечко стягивать занавеску с верёвки. Потянет-потянет, поглядит на Антона. Потом опять потянет. Наконец занавеска соскользнула с верёвки и упала на кота. И в тот же миг сверху с победным кличем кинулась на него Дашка. Бедный Антон вскочил на ноги, запутался в занавеске, упал, зашипел, забился, отчаянно дрыгая всеми четырьмя лапами. Дашка, не переставая кричать, клевала его сверху куда попало. Антон взвыл. На шум выскочили из дома мама и бабушка. И мы все вместе бросились спасать Антона. Он оцарапал мне руку и убежал. А Дашка в пылу битвы клюнула бабушку в палец, да так сильно, что палец к вечеру распух. Бабушка громко стыдила Дашку, а та садилась к ней на плечо, виновато кряхтела и ласкалась: пощипывала за ухо, терлась головой о волосы.
Антон прятался где-то два дня. Вернувшись, он сожрал целую миску мясных щей со сметаной, а когда появилась наша сорока, сделал вид, будто на свете нет и никогда не было никакой Дашки. С этого дня глаза его больше не загорались зелёными огоньками и скользили по Дашке, как по пустому месту. Дашка, наверное, тоже была удовлетворена, и никаких военных действий против Антона не предпринимала.
А потом Дашка как-то вдруг научилась говорить. Говорила она немного, всего пять слов, но зато очень чисто, чуть растягивая букву «р». Мама утверждала, что Дашка говорит с французским акцентом. Вот какие слова знала Дашка: ириска, папироска, держи, кошмар и караул. Почему именно эти? А кто её знает! Говорить Дашку никто не учил – сама выбрала.
Этими пятью словами Дашка ещё больше «украсила» нашу жизнь. Утром мы просыпались от её истошных воплей: «Кар-раул! Держи! Кар-раул!» – Вечером она ходила по столу на веранде и клянчила, наклоняя головку то в одну, то в другую сторону: «Ир-риска! Папир-роска!»
Когда к маме приходили гости, не было для Дашки большего удовольствия, чем незаметно пробраться в комнату и где-нибудь в середине разговора перебить кого-нибудь из гостей громким криком: «Кошмар-р!» – После этого Дашка сразу же оказывалась в центре внимания, топорщилась от удовольствия и раскланивалась.
Однажды рядом с нашим домом чинили линию электропередачи. Люди в толстенных резиновых перчатках залезали на столбы и что-то там отвинчивали, привинчивали, заменяли на новое. Крючья, с помощью которых они удерживались на столбах, назывались очень смешно – кошки. Дашка, сидя на проводах, с любопытством наблюдала за их работой.
Как-то раз, завтракая на веранде, я услышала дашкин «кошмар-р!» и ещё чьи-то громкие крики. Я выбежала на крыльцо и увидела такое, что чуть не лопнула от смеха. Дашка прицепилась к заднему карману висящего на столбе монтёра и деловито выбрасывала оттуда гайки, шурупы, мотки проволоки, монетки…
Монтер беспомощно размахивал рукой (вторая у него была занята) и кричал почему-то с дашкиным акцентом:
– Убер-рите сор-року! Убер-рите сор-року!
– Кошмар-р! Кар-раул! Дер-ржи! – вторила ему Дашка.
– Девочка, это твоя сорока?! – закричал монтер, заметив меня. – Убери её немедленно! Р-работать мешает!
– Кар-раул! – крикнула Дашка и достала из кармана блестящий серебряный рубль.
– Дашка! Иди сюда! – позвала я и похлопала себя по плечу.
Но Дашке так понравился рубль, что она сама уже отцепилась от кармана монтёра. Зажав в клюве добычу, она перелетела через дорогу и, петляя между деревьями, скрылась в лесу. Монтер проводил её глазами и сказал:
– Безобр-разие!
– Дяденька! – сказала я. – Не сердитесь на Дашку! Она же птица. А рубль я вам отдам. У меня в копилке есть…
– Да причем тут рубль! – ответил монтёр, немного подумал и улыбнулся.
Деревья уже начали желтеть, а по утрам на перилах крыльца появлялся иней. На нем можно было рисовать пальцем, только палец быстро замерзал.
Дашка стала какой-то дикой, неохотно подлетала на зов, а на плечо садилась теперь только ко мне. И ночевала не на веранде, как раньше, а на большой ёлке в саду.
Как-то раз утром я взглянула на ёлку и подумала, что ещё не проснулась: на ёлке сидели две совершенно одинаковых Дашки.
– Даша! – позвала я.
Одна из сорок спустилась по ёлке вниз и приветственно закхекала. Я поняла, что это и есть моя Дашка.
– А это кто? – спросила я, показывая пальцем на вторую сороку.
– Кошмар-р! Ир-риска! – грустно сказала Дашка, а вторая сорока наверху сердито застрекотала. Наверное, запрещала Дашке говорить по-человечески.
Потом другая сорока взлетела и сделала круг над участком. Я заметила, что она всё же крупнее Дашки. Дашка ещё раз кашлянула и расправила крылья. Я подумала, что рассвело уже давно, и, значит, Дашка специально ждала, пока я встану, чтобы со мной попрощаться.
Вторая сорока уже почти скрылась за лесом, а Дашка всё ещё кружила над участком и прощально стрекотала. Потом вдруг сложила крылья, упала почти к самой земле, снова взмыла вверх и быстро-быстро полетела прочь.
– Ну что, – сказал мне Ванька на следующий день. – Смылась ваша Дашка? А я что говорил? Для чего ты её спасала? Сколько её ни корми…
– Ты, Ванька, конечно, глупый, – сказала я. – И поэтому ничего не понимаешь. Но я тебе объясню. Я спасала её просто так, чтобы она жила. И она жила с нами, пока могла. Но люди, конечно, не сороки. Когда-то она родилась в лесу. А теперь ушла обратно в лес. И что же тут непонятного?
Ватрухин сидел, уткнувшись в телевизор. И вдруг кто-то потрогал его за ногу. Перед ним стоял его полугодовалый сынишка, до этого мирно сопящий в своей кроватке.
– Папа! – звонко сказал он. – Дай попить.
Ватрухин на ватных ногах прошёл на кухню, принёс воды. Карапуз с причмокиваньем напился.
– Спасибо! – сказал он. – Ну, я пошёл к себе.
Ватрухин бросился за женой на балкон, где она развешивала белье.
– Ольга, там … там… Андрюшка наш!..
Перепуганная Ольга влетела в детскую. Андрюшка сидел на полу и сосредоточенно ощупывал плюшевого медвежонка.
– Мама, он ведь неживой? – спросил Андрюша. – Тогда почему кряхтит?
Ольга тоже села на пол.
– Да ну что вы, в самом деле, – обиделся Андрюшка. – Надоело мне сиднем сидеть и молчать, всего делов-то!
– С ума сойти! – пролепетала Ольга.
– Феномен. Этот, как его, вундеркинд, – согласился Ватрухин.
Ольга спросила мужа:
– Ну, что будем делать?
– В школу устроим… Которая с уклоном. Может быть, он математик. А ну-ка, Андрюша, сколько будет дважды два?
Сын снисходительно посмотрел на отца:
– Надо полагать – четыре.
– Вот! – обрадовался Ватрухин.
– А может быть, он музыкантом будет, – воспротивилась Ольга
Тут они заспорили, куда лучше пристроить сына. Мальчонка сразу же уяснил: родители собрались лишить его детства. Он нахмурил бровки и решительно объявил:
– Ничего у вас, дорогие мои, не выйдет.
– Это почему же? – в один голос спросили удивленные родители.
– А потому, – буркнул Андрюшка. – Я ещё, между прочим, маленький. Совсем.
Он сел на пол. И под ним тут же образовалась лужица. Мокрый Андрюшка заревел и с этой минуты вновь стал развиваться, как и все обычные дети.
Висит в нашем доме такая картина:
В темнеющем море плывёт бригантина.
И два человека не этой картине
Два века куда-то плывут в бригантине.
Два века бушует всё в трещинках море.
У двух человек безысходное горе:
Представьте себе, будто вы – эти люди,
А берега нету нигде и не будет,
И тонет кораблик, и стонет надсадно,
И вам никогда не вернуться обратно!
Конечно, могу я не краской, так мелом
Их меркнущий мир сделать светлым и белым,
Создать материк, и в судёнышке длинном
Заделать дырищу цветным пластилином,
И дать им еды, и исправить погоду.
Но я не могу подарить им свободу.
И – как ни старайся – мне не ухитриться
Хоть каплю покоя внести в эти лица!
– Вы знаете? – сказал в тот день Гусь и сделал многозначительную паузу. – Я сочинил новое прекрасное стихотворение.
– Ну и что, – сказал воробей Чтобыка, – ты каждый день их сочиняешь. Я уже привык.
– А давайте я вам его прочту, – умоляюще посмотрел на друзей поэт.
– Мне некогда, – махнул крылом воробей и улетел.
– Извини, – сказал кот Олимп, – но я тоже спешу. В другой раз прочтёшь.
Гусь с надеждой уставился на Щенка.
– Понимаешь, – начал тот, – я с удовольствием бы послушал, честное слово, но меня ждёт красивая голубая бабочка. До свидания.
– До свидания, – сказал Гусь, провожая печальным взглядом друга. Он долго стоял, горестно размышляя о незавидной участи всех поэтов, и особенно гениальных. А так хотелось прочесть кому-нибудь новое стихотворение, что просто сил не хватало сдерживаться.
– Ладно, – решил он, – найду кого-нибудь более ценящего поэзию. Решив это, воодушевлённый поэт зашагал пустырём.
– Ты чего такой взволнованный? – спросила его пролетавшая Сорока.
Гусь позвал её, и Сорока, подлетев, вопросительно уставилась на него.
– Хочешь, – сказал поэт, – я прочту тебе своё новое прекрасное стихотворение?
– А обо мне там что-нибудь есть? – поинтересовалась Сорока.
– Нет, – ответил Гусь.
– А-а-а, тогда я полетела. Меня ждут.
– Я сочиню о тебе.
– Вот тогда и зови, – ответила Сорока и скрылась.
Гусь, снова опечаленный, побрёл дальше.
– Привет, – услышал он в траве звонкий голос Кузнечика. – Ты куда идёшь?
– Никуда, – мрачно ответил поэт.
– А почему никуда?
– А потому, – ответил Гусь и добавил осторожно. – Ты, наверное, тоже не хочешь услышать моё новое прекрасное стихотворение?
– Нет, почему же, – ответил Кузнечик, – хочу. А о чём оно?
– Сейчас, – обрадовался поэт и начал читать: – Тучки барашками в небе бежали…
– Подожди! – прервал его Кузнечик. – Я что-то не понял. Как это тучки могут бегать барашками, да ещё и в небе.
– Это для образности. Понимаешь?
– Понимаю. И всё равно такого быть не может.
– Ничего ты не понимаешь в поэзии, – проговорил Гусь и ещё более опечаленный побрёл дальше.
– Что это с тобой? – опустилась возле него Сова. – Кто-то заболел?
– Нет, – ответил поэт, – просто никому нет никакого дела до поэзии. Я сочинил новое прекрасное стихотворение и хотел кому-нибудь прочесть, но никто, понимаешь, никто не захотел его слушать.
– Да, это печально, – согласилась та. – Вот раньше, помню, любили поэзию, не то, что сейчас.
– Может, ты послушаешь?
– С удовольствием, – сказала Сова и удобно устроилась напротив. Гусь начал:
Тучки барашками в небе бежали.
Ветер их гнал в незнакомые дали…
Вдруг он остановился и подозрительно посмотрел на Сову. Та, тихонько посапывая, сладко спала напротив. Поэт не смог выговорить и слова. В конце концов, смахнув набежавшую слезу, он отправился к недалёким кустам, бормоча следующее: «Ценители! Спят, когда такие стихи читаешь! О, вечное непонимание! О, судьба!» Гусь сел под кустом и стал сам себе читать своё новое стихотворение. Когда он закончил, то услышал чей-то вздох.
– Прекрасно! – сказала небольшая серая птичка, сидевшая на одной из веток.
– Тебе нравится?
– Да, очень! – ответила птичка. – Я случайно сюда залетел и никогда бы не подумал, что на свете есть такие чудесные стихи.
– Это я написал.
– Да! – восхитилась птичка. – Я обязательно напишу к ним музыку. Спасибо тебе, незнакомый поэт.
И она, вспорхнув, полетела в сторону поля.
– Как тебя звать, о серая птичка? – крикнул ей вослед Гусь.
– Жаворонок, – ответила та, удаляясь и становясь всё меньше и меньше.
– Жаворонок, – повторил поэт. – Какое прекрасное имя!
Он сейчас был неимоверно счастлив.
Однажды Костя принёс домой кота, чтобы оставить его жить. Но Косте не разрешили его оставить, а только напоили кота молоком и стали гнать. Хоть бы уж молоком не поили, а просто гнали, а то напоили и только тогда давай его взашей. Костя обиделся и ушёл из дома вместе с котом.
Сел на девятый автобус, поехал, а кота всё время держал на руках. А все-то к Косте давай приставать, какой котик, какой котик! Кот Константина всего изодрал, автобус дал круг и вернулся на то же место.
Костя тогда решил, что уйдёт из дома пешком.
Обойдя бензозаправку, пошёл в луга. Кота нести было уже невмочь. Он мало того, что царапался, начал ещё мычать вроде быка. Костя тогда решил посидеть отдохнуть, заодно и кота пока не держать. Кот пусть сам немного походит. Но только его Костя выпустил, как кот дал стрекача. Видно, не очень-то Костин поступок кот оценил – уйти ради него из дома.
А луга располагались возле какой-то просёлочной дороги. Совсем настроение у Кости испортилось. Сидит у дороги, ноги болят, и сам исцарапан, и кот убежал. Вдруг видит – машина идёт. А в кабине дядя Володя, это такой знакомый Костиного папы.
– Эй! Ты тут какими судьбами? Хочешь, до дома довезу?
А машина у дяди Володи – последняя модель Феррари. Синяя такая. Костя давно на такой проехать хотел.
Ну и проехал. Только Костя решил, что всё равно из дома уйдёт. Если родные кота не могут оставить, то разве там есть какие-то перспективы?
Перевод Андрея Сергеева
Получил я её в лесу,
Уселся и стал рассматривать.
Чем больше смотрел,
Тем меньше она мне нравилась.
И так как я не нашел её,
То принес с собою домой.
(Заноза в ноге)
Сокол увидел стаю голубей и сказал им:
– Здравствуйте, сто голубей!
– Нас не сто, – ответили голуби. – Что бы нас стало сто, надо столько, сколько есть, ещё столько, ещё полстолько, ещё четверть столько, да ещё вас, мистер Сокол.
Сколько голубей было в стае?
(Тридцать шесть)
Отец оставил трём сыновьям семнадцать коров. Он завещал старшему сыну поло вину стада, среднему треть, а младшему одну девятую. Не зная, как поделить наследство, сыновья обратились за советом к судье.
Вот как судья разрешил эту задачу. Он добавил к стаду одну свою корову, и коров стало восемнадцать. Старший сын получил девять, средний шесть, а младший двух. Девять да шесть, да два и есть семнадцать. Теперь судья мог спокойно взять свою корову обратно.