Яхнин Леонид
#47 / 2005
Бучер

Чёрная банька вырастала во дворе кривым грибом моховиком. Из её нутра и несло горьким грибным духом, а ещё прелыми листьями и почему-то сырой овечьей шерстью.

– Не овечья это шерсть. Бучер дышит, – зашептала бабушка Нюра Николавна.

– Как так дышит? – заинтересовался я.

– А так и дышит. Разинул пасть и – хы-хы-хы-и. Бучер у меня в баньке поселился, так я её теперь не топлю. Заброшена банька. Бучер жары не терпит.

– И какой же он из себя, Бучер?

– А это где поселится. Водяной бучер гладенький. Боровой – корявый. Болотный бучер – рясковый, мохнатый. А наш баенный. Бучер-баенник. Жаром пышет. Вот и любит, чтобы попрохладнее.

Деревня была охвачена утренней субботней суетой. Готовили баньки. Звенели дужки вёдер. Стукали топоры, насекая лучину. Кое-где уже и дымки поднимались. Это там, где баньки были белые – с трубой. У бабушки Нюры Николавны банька топилась по-чёрному: дыму был один выход – в окошко.

Хотел я тоже растопить баньку, а тут на тебе – Бучер! Я, конечно, не сомневался, что никакого Бучера нет и быть не может. Но не хотелось сразу огорчать бабушку Нюру таким явным неверием.

– Нюра Николавна, – сказал я осторожно, – может, Бучера попросить прогуляться в Бородкин овражек? Там и сыро, и поганок видимо-невидимо. Самое милое место для него.

– А ты топи. Он и сам уйдёт. Только обидчивый он, памятливый.

– Ничего! Мы с ним поладим! – весело откликнулся я и быстро включился в банную суету.

Первым делом убрался. Вымыл, выскреб пол и стены. И затопил. Вскоре исчез грибной дух, запах овечьей шерсти улетучился – ушёл Бучер. Щекотно запахло в баньке берёзовым дымом. Жар постепенно набирал силу. Я сел на приступок у притворённой двери и ждал, отдыхая, когда можно будет ринуться в раскалённое нутро баньки. Бабушка Нюра Николавна по привычке ушла мыться к подружке своей, бабке Устенье. Бучер, вероятно, давно уже нежится в Бородкином овражке. Я остался один. Банька тряслась и гудела от бушующего в печке-каменке огня. Скоро прогорят дрова, рассыплются грудой угольев. И можно будет идти париться, сидеть на выскобленном деревянном полке, чувствуя, как набухают, тяжелеют от жара веки, а руки, и ноги, и всё тело становится лёгким, невесомым…

Но что же я сижу! Поглядел – пора. Я распахнул дверь баньки, шагнул внутрь. Густой жаркой волной ударило мне в лицо, и явственно послышалось:

– Бу-уу!

А потом что-то забурчало:

– Чер-чер-чер!

И тут же хлопнула дверь, подтолкнув меня в спину. Стало невыносимо душно. Я хотел выйти, но не тут-то было. Дверь не поддавалась, упиралась, будто кто-то подпёр её палкой снаружи.

– Эй! – крикнул я.– Бросьте шалить! Мне ещё мочалку, мыло надо взять, полотенце!

Кому это я кричал? Один же я был во дворе.

– Буу! Чер-чер-чер! – било мне в уши.

Я с маху навалился на дверь. Она неожиданно распахнулась, и я хлопнулся на четвереньки, чуть не расквасив себе нос. Поднялся, оглядел дверь. Никакой палки не было, просто перекосило её, заклинило. Я рассмеялся. Надо же! Так и впрямь в Бучера поверишь!

Сбегал я в дом, завернул в полотенце мыло и мочалку и, насвистывая беспечно, отправился в баньку. Разделся. Повесил на гвоздь полотенце. Шагнул в горячее, забивающее дыхание марево. В глубине желтел полок, сбитый из широких лиственничных досок. Он так раскалился, что усесться на него было просто невозможно. Я подложил прохладный берёзовый веник и, зажмурив глаза от дыма, задышал, задышал. Голова приятно покруживалась. И померещилось мне, будто банька задвигалась и, роняя клочья мха, взмыла над картофельными грядками, над домами, над мельницей. Запыхтела-зачихала печь-каменка: бу-уу! Чер-чер-чер!

Теперь самое время плеснуть на раскалённые голыши речной воды, поддать пару. Я пошарил ослеплённой рукой в том месте, где стояло заранее заготовленное мной ведро с плавающим ковшом-утицей. Рука пошарила, пошарила и вернулась обратно порожней. Я открыл глаза, подождал, пока сбегут огненные круги, вгляделся в полыхающий мрак. Ведра не было. Соскочил с полка, подпрыгивая на раскалённом полу. Присел на корточки, ощупал угол. Ведра не было. Ай, дурень! В предбаннике его забыл!

Я выскочил в предбанник. Пронизывающий холод сжал мне рёбра, да так крепко, что у меня только и хватило духу сказать:

– Ух!

Ведра в предбаннике не оказалось. Что за чепуха! Помню, как вносил, как ковш-утица в воде плямкал. Выглянул из баньки. Вон оно, ведро! Стоит себе у самого порога дома. Гладкий хвост утицы торчит над бортиком. Двадцать шагов всего-то. Я огляделся. Один я. Нет никого. И как был, голый, банный, я махнул за ведром. Дверь за мной хлопнула: бууух! И задёргалась на косой петле: чер-чер-чер!

Схватил я ведро и бегом обратно! Вмиг обернулся. Дёрнул дверь баньки. Она не поддалась. Только что качалась на петле, а теперь ни в какую! Мгновенно охолодавший ветер хлестал мою распаренную спину. Я упёрся коленом в стену баньки и потянул дверь на себя. Колено соскользнуло, пятка с размаху хватила по ведру, и оно брякнулось.

Бу! – стукнуло тяжёлое ведро о землю, расплескав воду.

Чер-чер-чер! – легко заскакал по ступенькам ковш-утица, виляя деревянным хвостом.

Послышался чей-то говор. Двое были за углом. Сейчас вынырнут из-за дома и увидят меня в этом глупом виде. Я в три прыжка долетел до избы. Вышел я оттуда в новых своих костюмных брюках. Старые-то привычные в баньке висят, рядом с полотенцем. Глянул я на баньку и топнул в сердцах босой ногой. Дверь как ни в чём не бывало покачивалась, поскрипывала на петле: бу-уу! Чер-чер!

Домывался я кое-как, толкаясь локтями в стены. Банька уже не летала, а по самое окошко ушла в землю. А может быть, и ниже, потому что дым упорно не хотел вытягиваться наружу. Он забивал горло, просачивался в зажмуренные глаза.

С облегчением вынырнул я в предбанник. Обтереться – и на воздух! Но полотенца, как вы сами уже догадались, на гвозде не было. Спокойно, спокойно! Когда я за ведром бегал, схватил, верно, полотенце, чтобы прикрыться им. Да позабыл.

Я выглянул наружу, на всякий случай придерживая ногой дверь. Бу-уу! – угрожающе заскрипела дверь.

– Но, но! – погрозил я ей и огляделся. Полотенца нигде не было. Ну и пусть! Натянул я кое-как рубаху и штаны на мокрое тело и облегчённо вздохнул. Вышел, уселся на порожек. Полотенце преспокойно висело на дверном кольце с наружной стороны. Как же я, дёргая за это кольцо, не заметил его?

Над деревней стояли дымки. Люди ещё только-только начинали мыться по-настоящему. Парились. Летали в своих баньках над рекой Мезенью, покряхтывая и поохивая.

Вскоре появилась бабушка Нюра Николавна. С вёдрышком. Шитая крестиком белая косынка надвинута на самые глаза. Они из-под неё смотрят весело. Чистые, промытые, северные. Посмотрела на меня бабушка Нюра и застыла.

– Что это с тобой, парень? Поди в зеркало-то глянь.

Я пошёл и глянул. Из зеркала в меня вперилась перемазанная сажей, утыканная жухлыми берёзовыми листьями жуткая образина с повисшими малиновыми ушами. Вылитый Бучер.

– Умойся поди, – сказала добрая бабушка Нюра Николавна, – давай я тебе солью из ковшика.

Позже, попивая брусничный морс, я сказал между прочим:

– Озорник этот ваш Бучер-баенник.

– Да разве ж это Бу-учер? – пропела бабушка Нюра Николавна. – Бучер-то он серьёзный, борода строгая, мочалом. Букнатка над тобой шутил. Малец такой. При Бучере держится.

с. 54
Вдоль по караваю

Сосны на Гороховом угоре стояли часто. А между ними, словно неведомые деревья, вздымались крутящиеся стволы солнечного света. Сам угор был похож на большой ржаной каравай с прижаренной красноватой корочкой.

И у меня в голове всё время вертелись слова старинной северной припевки, что пел-напевал мой приятель мальчик Вася Дерягин:

Хожу я, гуляю

Вдоль по караваю.

Там, в этой припевке, ходил, ходил парень и встретил братца, сестрицу, шляпу нашёл круглую, а потом и невесту сыскал. И под конец, довольный, сел в карету, которой нету.

Я ничего не нашёл, никого не встретил. Но зато каравай – вот он. Гуляю я по нему и чувствую под сапогом упругую его ноздреватую корочку.

Хорошо одному в северном бору. Светло. Спокойно. Надо мной скромно попискивала не видная глазу птица. Когда она замолкала, то слышны были корябающие сосновую кору шажки её когтистых лапок.

Вот какая стояла тишина. Попискивающая. Поскрёбывающая. Жалко мне было такую тишину вспугивать. И напевал я не в голос, а беззвучно, про себя:

Хожу я, гуляю

Вдоль по караваю.

Хотя уже не ходил, а сидел. Крепко прислонился спиной к твёрдому сосновому стволу. По мне, как по дереву, бежали муравьи. Они быстро проложили в складках куртки тропинки и несли с сосны свои мелкие ноши, деловито обтекая пуговицы. Один, самый способный, даже забрался ко мне в карман и молча пытался выцарапать оттуда серую краюху, отломленную от домашнего каравая.

Я так слился с тишиной и сосновым бором, что уж и сам не понимал, то ли я муравьиная тропинка, то ли дерево, шевелящее под землёй корнями, словно пальцами ноги в хожалом крепком сапоге.

Может быть, я и впрямь превратился бы во что-нибудь лесное, неподвижное и постоянное. Но тут ударил мне в уши шорох. В тишине он упал на меня, как гром. Не успел я опомниться, как из-за деревьев выскочила дикая тётка.

Всё в ней было дикое – и круглые глаза, и встрёпанные волосы в паутине и сосновых иглах, и руки, которыми она тут же вцепилась в мой рукав, пронзив его острыми пальцами до рубахи. Но особенно дикой показалась мне здесь, в лесу, её сумочка на длинном ремешке – узкая, мелкая, величиной с ладонь. Такие сумочки в деревне называют непонятным словом: ру-ду-куль. И действительно непонятно, зачем нужна эдакая сумочка-ладонь, если в неё ни ягоды, ни гриба не уместить. Бесполезный рудукуль болтался на плече дикой тётки и хлопал меня своей кожаной ладошкой по щеке.

Пока я из дерева превращался снова в себя самого, дикая тётка совершенно диким, но вполне человеческим голосом вскрикивала:

– Человек! Живой!

Я уж и вправду засомневался: не превратился ли я в дерево? А дикая тётка вдруг плюхнулась на траву рядом со мной и засмеялась. Диким смехом, распугивая муравьев и птиц. А потом, не переставая смеяться, заплакала. Тут я совсем растерялся.

Она же, наоборот, успокоилась, щёлкнула своей крохотной сумочкой и стала доставать из неё, как фокусник, гребёнку, зеркало, целую горсть коробочек и флаконов.

Глянула она в зеркальце, взмахнула гребёнкой, поколдовала с коробочками. И не успел я глазом моргнуть, как опасная дикая тётка оборотилась молодой девушкой. То ли сестрицей, то ли невестой того песенного паренька, который бродил вдоль по караваю.

А я всё ещё молчал, как дерево. Но уже начал понемногу шевелиться. Крякнул и прошелестел застоявшимся хриплым голосом:

– Вот брожу, гуляю вдоль по караваю.

– А меня зовут Валя,– совсем невпопад сказала девушка-сестрица. – Я заблудилась. Уже полдня бегаю по лесу. Думала, пропаду. А тут вы, живой. По караваю гуляете.

Она вдруг осеклась и глянула на меня с опаской: мол, по какому такому караваю я гуляю и не ошиблась ли она, думая, что нашла своего спасителя?

– Это песенка такая,– засмущался я.– Но откуда же вы взялись? Да ещё с рудукулем?

Забыл я, что эта сумочка так только в деревне называется, а в городе её зовут ещё более странным словом: ри-ди-кюль!

Тут девушка-невеста-сестрица Валя затараторила, застрекотала сорокой. И оказалось вот что. Спешила она на пассажирском судне с утренним именем «Заря» в город Мезень. И на одной пристани у села Жердь вышла подышать лесным воздухом.

Дышала, дышала и не заметила, как отчалила быстрая «Заря» и пошла прямиком к городу Мезени. Сестрица-невеста Валя поначалу испугалась, а потом решила подождать следующего рейса. И пошла пока по тропинке поглядеть поближе северный бор.

Человек она городской. Не знает, что тропинки в лесу заколдованные. В одну сторону по ней пойдёшь – в лес попадёшь. Обратно побредёшь – ан выхода из лесу и нет. Кружит тропинка, петли вяжет вокруг деревьев, в овраги заглядывает, к роднику подбегает. Ягодой приманивает, водой свежей соблазняет. Только бывалый человек на её хитрости не поддастся.

А Валя-сестрица растерялась. Бегала. Аукала. Пугалась. Поняла, что не только желанного города Мезени ей не видать, а и села-то Жердь не найти. И правильно поняла, потому что от Жердь-села она уже на пять километров убежала.

Стряхнул я аккуратно муравьев с куртки. Краюху из кармана вынул, под сосной положил. Для старушки-боровушки. Она за хлебом зайца пришлёт. Поклонится мне вслед за угощенье.

Стали мы с девушкой Валей потихоньку спускаться с Горохового угора. Она идёт молча, пугливо озирается. А я песенку себе под нос бормочу:

Посмотрите, люди, Поглядите, добры, Как я гуляю Вдоль по караваю.

Как только мы ступили на лесную тропинку, тут же она обрадовалась и ну нас крутить-вертеть. В лес поглубже заманивает. То подсунет горсть ягоды брусники. То гриб, старик Вахромей в красном треухе, из мха выглянет.

Но я ступаю твёрдой ногой и ни на какие лесные хитрости не поддаюсь. Надо поскорей из чащи выйти, чтобы пугливая Валя не успела снова испугаться. Она следом семенит и в спину мне рассказывает.

Оказывается, она не сестрица-невеста, а школьная учительница Валентина Фоминишна. Везла в школу большой лаковый глобус. Он теперь на быстрой «Заре» плывёт сам по себе в город Мезень. Вместо новой учительницы. А вместе с глобусом уплывает букварь, задачник и книга для чтения с картинками.

– Слыхал я, что в Зарученской школе, в нашей то есть деревне Заручье, учительница нужна,– сказал я, будто никому, а так, деревьям.

– Что вы, что вы,– засмеялась за моей спиной учительница Валя, Валентина Фоминишна,– я человек городской. С деревенскими детьми не умею. И в лесу заблуживаюсь.

И она громко щёлкнула своей городской сумочкой-ридикюлем.

Тропинка петляла, путала, но потом поняла, что ничего у неё на этот раз не получится, и побежала послушно ровной стёжкой прямиком к дому бабушки Нюры Николавны. По пути она задержалась у берёзовой поленницы. А там сидит на кривом чурбаке Вася Дерягин в круглой соломенной шляпе. Сидит он и выводит моими красками на резиновом мяче цветные пятна. Рисует и напевает:

Вот я шёл, вот сыскал

Дорогу сестрицу.

Очень я рассердился на Васю Дерягина.

– Что же ты, Вася, друг мой, краски изводишь? Для того я тебе их подарил, чтобы мячи пачкать? Рисуй на бумаге.

А Вася Дерягин моргнул белёсыми ресницами и упрямо продолжает своё никудышное занятие. Мне неудобно с ним ссориться при посторонней учительнице. Но она вдруг присела на корточки возле него и говорит:

– Можно я попробую? А то у тебя Африка на Америку похожа. И вот уж они вдвоём принялись за мяч. Глобус, догадался я, рисуют. Сбегал я домой, ещё одну кисточку принёс. А тем временем моя дикая знакомая уже совсем освоилась. Склонились они вместе с Васей Дерягиным над разноцветным мячом, вертят его и поют тихонько:

Вот я шёл, вот сыскал

Дорогу невесту.

Рядом с ними на маленькой сумочке-ридикюле, как на подушке, сидит кот Степан и что-то своё мурлычет. А мальчик Вася поднял глаза, моргнул белёсыми ресницами и сказал, будто бы к коту Степану обращаясь:

– Нужно нам с Валентиной Фоминишной в Мезень сплавать. Вещи её учительские сюда, в Заручье, перевезти. Но вот задача:

кто корову нашу Ольку Олёшину дотемна домой загонит?

– Ладно уж,– сказал я,– загоню корову. Она где сегодня, не за Гороховым ли угором?

– Там,– кивнул Вася Дерягин.

Я им махнул рукой и отправился обратно по тропинке. Она тут же повеселела и ну петли выводить. Пусть петляет, всё равно Гороховый угор не обежит. Кто же в лесу мимо каравая пройдёт? И я чуть слышно под нос себе запел:

Я иду, гуляю

Вдоль по караваю…

с. 18
Глаза

Из рассказов дяди Пётры, жителя северной деревни Юрома

Дядя Пётра не робкого десятка. Про него даже можно сказать – отчаянный человек. Ему ничего не стоит в одиночку на Сланцевый карьер завернуть. А ведь все знают, что прошлым летом там рысь видели. Вернее не саму рысь, а её следы. Нет, конечно, не отпечатки ее кошачьих лап. Рысь зверь осторожный. Следов не оставляет. А нашли в карьере дохлого зайца. Как видно, рысь его прихлопнула, а съесть не успела – спугнул кто-то.

Но дядя Пётра, всем известно, и сам не промах. Его с наскоку не возьмёшь. Первым делом он тропинку проверил. Нет ли где дохлого зайца или ещё каких следов рыси. Потом под сланцевый выступ стал и ногой топнул. Это на случай, если рысь вверху, на гребне затаилась. Она прыгнет на звук, да мимо. Дядя-то Пётра под каменным навесом надежно укрыт. Но и тут хитрый зверь не объявился.

Стал тогда дядя Пётра спокойно заниматься тем делом, за которым в карьер пришёл. Отбирал сланцевые плитки поровней и горкой складывал. Из сланца хорошо печь строить. А дядя Пётра как раз задумал во дворе сложить летнюю печь. Чтобы в доме не чадило.

Весь углубился дядя Пётра в работу. Про рысь и думать забыл. И вдруг почувствовал, как ему в спину глаз нацелился. Так и сверлит под правой лопаткой. Дядя Пётра осторожно лопаткой подвигал. Глаз тут же переместился на серёдку спины. Прямо в позвоночник упёрся. И глаз какой-то колдовской. Сразу спина занемела. Дядя Пётра медленно нагнулся будто бы за куском сланца. А сам из-под руки назад зыркнул. Понимал он, что резко двигаться нельзя. Рысь тут же и прыгнет. Согнул он руку крендельком, сам дугой изогнулся и замер. Рассматривает, что у него за спиной творится.

Только ничего не творится. Рысь под сланец замаскировалась. Её и не заметишь. Но глаз-то её звериный глядит! Непонятно откуда, но точно глядит. Дядя Пётра даже представил этот её глаз. Зелёный и в крапинку. А крапинка жёлтая. Частая. Что делать? Спиной-то дядя Пётра видеть не умеет. А в таком скрюченном виде двигаться неудобно. Но ничего не поделаешь. Стал дядя Пётра потихоньку, боком, будто горбун, отодвигаться подальше от глаза. Ногу передвинет и замрёт. Передвинет и замрёт. Так за горелый дуб, молнией расщеплённый, задвинулся. Хотел уже разогнуться и обдумать, что дальше делать. Да так и замер. Глаз теперь переместился в широкую расщелину на верхушке дуба. Да не теперь! Он же всё время там был! А дядя Пётра так глупо попался – сам в лапы к зверю пришёл.

Невидимый глаз шарил по всему телу дяди Пётры, словно примериваясь, куда направить стремительное тело кровожадного зверя. Сразу ли в шею врезаться? Дядя Пётра даже ощутил, как глаз скользнул по затылку, будто перерезал его. А, может, грудь ему разорвать когтями? Но тут уж нет, шалишь! Дядя Пётра лицом к рыси не повернётся! Нельзя зверю глядеть глаз в глаз. Нервировать. Он с испугу уж точно бросится.

Дядя Пётра взмок от напряжения. И согнутую спину заломило. Тогда он медленно поднял руку, стянул с головы кепку и отвёл эту руку с кепкой в сторону. И тут же почувствовал, как спина освободилась от тяжёлого беспощадного взгляда. Глаз переместился на бесчувственную кепку. Так. Теперь осторожно повесить кепку на сук, а самому резко отскочить.

Р-раз! И дядя Пётра ловко откатился от дерева! Спину и грудь больно накололо сланцевым щебнем. Но это пустяки. Главное – не дать опомниться коварному хищнику. Дядя Пётра вскочил на ноги и побежал. И вдруг рысь бросилась за ним. Он явственно слышал её легкую побежку.

– Дядя Пётра! Дядя Пётра! – кричала рысь. – Кепку-то забыл!

Дядя Пётра остановился, как вкопанный. Оглянулся. Его настигал соседский мальчишка Вася Дерягин.

– Вот твоя кепка, дядя Пётра, – сказал Вася. – Только отцу не говори, что я на Сланцевый карьер хожу. И как ты меня заметил? Я ж в расщелину дуба затиснулся. Ух, дядя Пётра, и хитрый же ты!

с. 10
Рубрика: Бывает же!
Доктор

Один мальчик очень боялся докторов. И был прав. Вот что с ним случилось однажды.

Пришли они с мамой в поликлинику. Только распахнули одну дверь, как оттуда выскочил… тигр! Мама чуть в обморок не упала, а тигр прорычал:
– Не бойтесь, я не доктор!

Подошли они к следующей двери. Только взялись за ручку, как дверь распахнулась, и оттуда выполз… зубастый крокодил!

Мама и ахнуть не успела, как он щёлкнул зубами и просипел:
– Не бойтесь, я не доктор!

За третьей дверью оказался… ужасный носорог!

Мама собралась уже завизжать и позвать на помощь, но ужасный носорог её успокоил:
– Не бойтесь, я не доктор!

К четвёртой двери мама и мальчик подходили с опаской. И не напрасно. Дверь открылась – на пороге стоял… доктор в белом халате и белом колпаке.

– Не бойтесь, – ласково сказал он, – я доктор.

И мама облегченно вздохнула.

с. 24
Доктор

Один мальчик очень боялся докторов. И был прав. Вот что с ним случилось однажды.

Пришли они с мамой в поликлинику. Только распахнули одну дверь, как оттуда выскочил… тигр! Мама чуть в обморок не упала, а тигр прорычал:

– Не бойтесь, я не доктор!

Подошли они к следующей двери. Только взялись за ручку, как дверь распахнулась и оттуда выполз… зубастый крокодил!

Мама и ахнуть не успела, как он щелкнул зубами и просипел:

– Не бойтесь, я не доктор!

За третьей дверью оказался… ужасный носорог!

Мама собралась уже завизжать и позвать на помощь, но ужасный носорог ее успокоил:

– Не бойтесь, я не доктор!

К четвертой двери мама и мальчик подходили с опаской. И не напрасно. Дверь открылась и на пороге стоял… доктор в белом халате и белом колпаке.

– Не бойтесь, – ласково сказал он, – я доктор.

И мама облегченно вздохнула.

с. 48
Живали-бывали

В заручье, крохотной деревеньке, я и не думал останавливаться. Мне надо было в Кимжу, древнюю, в книгах расхваленную необыкновенную Кимжу с деревянным удивительным собором. Я вёз с собой толстый альбом, в который собирался зарисовать все деревянные архитектурные чудеса, какие встречу в пути. А собор в Кимже был, по слухам, чудо из чудес. Всем должно быть ясно, как я туда стремился. И в Заручье попал так, мимоходом. Точнее, мимоплавом: я плыл вниз по реке Мезени на удобном пассажирском судне с утренним именем «Заря».

Завернул я в Заручье за хлебом. Пекарня там знаменитая, и в магазине лежат на полках горячие, с жаркими корочками вкуснейшие ржаные кирпичи. На высоких ступенях магазина, будто грачи в косыночках, сидели старушки и щебетали. Каждая держала банку ли, бидон. А одна даже ведром запаслась. В сторонке примостилась маленькая бабушка. Вокруг неё застыли разнопёрые ребятишки и девчонка в маминых сапогах.

– Живало-бывало жили старик со старухой, – запела бабушка, и ребятишки тут же, как по команде, разинули рты, а девчонка в маминых сапогах даже на корточки присела от внимания.

– И был у них петух Бесоног. Озорной, как бесёнок. А ещё бык – ревун. Ревёт, бывало, бунит – бун-бун-бун. И побрела старуха, случилось, в лес грибов наломать. Ан грибов-то в лесу одна бабка мышья, гриб-дождевик. Что делать? Какой ныне суп старику варить? Она, слышь, из грибов суп-то варить взялась. Ни с чем возвернулась старуха домой. И гадает: разве петуха сварить на обед? Он, бесоногий, по двору всё едино без дела мечется…

С грохотом подкатил к магазину грузовик. Вышел из него лихой шофёр в рубахе-размахайке.

– Привет, – крикнул он, – старушки-вековушки! Чего ждёте?

– А молочка! А сливочек, слышно, привезут, – охотно загалдели старушки.

Шофёр весело подмигнул мне и взбежал по ступенькам, ловко увёртываясь от банок и бидонов. Он крепко стукнул в запертую дверь магазина.

– Рано ещё! – ответила ему дверь сердитым голосом.

– Папирос мне, Феня Петровна! Спешу! – крикнул лихой шофёр и снова заговорщицки подмигнул мне с высоты лестницы.

Дверь помолчала, а потом высунула по локоть округлую руку с пачкой папирос «МОТОЦИКЛ». Шофёр аккуратно взял пачку, ссыпал вместо неё в дверную ладонь мелочи и укатил так же быстро, как появился. Тут я снова поймал голос маленькой старушки:

– А зачем, говорит петух, меня варить? Ты лучше молочка коровьего надои. Деда молоком напоишь. Вот глупый петух! Бесоног и есть бесоног. Разве ж с быка молока надоишь? Он одно знает – бун-бун-бун. А петух своё: какую, говорит, хочешь корову? Бурёху, Пестроху, Черноху? А может, Белоху желаешь? Белую, будто курочка?..

Как раз в этот момент дверь магазина распахнулась, и старухи потянулись в неё вместе с банками, бидонами и ведром.

– Вот и открыли, – прервала себя старушка, – бегите, ребятки.

– Ба-а, Ню-ю… – заныли ребятишки.

– Бабушка Нюра тоже идёт. Вы мне очередь-то займите. А доскажу потом.

Ребятишки захлопнули рты и посыпали в магазин. Девчонка в маминых сапогах загрохала вслед за ними. И я заторопился купить кирпичик обжигающего руки хлеба, пока он не остыл на полках. Но маленькая старушка меня окликнула:

– Паренёк, а паренёк!

Я поразился такому не подходящему ко мне слову. Какой я паренёк? Дядька с примятыми волосами.

– Паренёк, – настаивала старушка. – Ты, гляжу, в пути. Так не запасся ли баночкой? Мне, вишь, сливочек захотелось, а баночку я не схватила.

Баночка у меня оказалась. Полулитровая с крышкой. Нашлась у меня и пачка чаю. Хорошего, московской фабрики. И шоколадная конфета «Ночка» в сумке отыскалась. У бабушки Нюры (я ее стал звать уважительно – Нюра Николавна) в запасе оказался сахар и гранёные стаканы с ложечками. Так и задержался я в Заручье сначала на день, потом ещё на день. Всё думал – погощу немного у бабушки Нюры Николавны, а там – в Кимжу. Но в Кимжу я попал только на следующий год. И не жалею. К тому времени получше рисовать выучился.

– А ты издалека-то? – спрашивала бабушка Нюра Николавна.

– Из Москвы.

– Из Москвы-и? – пела бабушка. – Далёко. Коровёнку или там овец дёржишь?

– Нет, бабушка, не держу.

– А почто? Трава бедна?

– Да, травы не очень…

– А у нас травы-иии, – выпевала Нюра Николавна и восторженно зажмуривалась, – коса застревает. Ты чай-то пей, а остатки не сливай.

– Зачем же остатки? – удивлялся я. – Мы свежего заварим.

– Нет, нет, – упорствовала бабушка, – мне уж остаточков. Вот в эту банку слей.

И я, недоумевая, послушно сливал в банку мутноватый остаток заварки. Бабушка Нюра Николавна уносила банку к себе, а на следующий день повторялось то же. Стесняется баюушка, что ли, свежего чаю попросить? На третий день я не выдержал. Покопался на дне сумки, вынул припасённую на крайний случай пачку лучшего московского чаю. И преподнес ее бабушке Нюре Николавне. Она её взяла, поклонилась деликатно и снова попросила:

– Ты уж как пить-то чай будешь, опитки не сливай. Не забудь. Вот я баночку ставлю.

– Бабушка! – возмутился я. – Нюра Николавна вы моя ласковая, разве мне для вас чаю жалко? Даже обидно.

– Мне-то ладно, – успокоила меня бабушка. – Они, вишь, свежий не берут. Опиточки любят.

– Кто такие? – не понял я, зная уже, что у бабушки Нюры Николавны здесь, в Заручье, никого нет. Все внуки-правнуки разъехались. А родной брат генерал живёт в отставке на Дальнем Востоке. И потом чего это она вздумает брата-генерала опитками угощать?

– Кто такие? – повторил я почти строго.

– А червячки. Я их опиточками подкармливаю. Вот они и приходят, копошатся под окном.

– Кто приходит? Кто копошится? И зачем вам червяки под окном?

– А как же-ии, – запела бабушка Нюра Николавна. – Червячки разведутся. Ребятишки придут покопать их для рыбалки. Они копают-копают, лопочут-лопочут. А я у окошка сяду и слушаю-слушаю, гляжу-гляжу-у. Всё веселее. Одна ведь я. Это хорошо ты заехал. Вот и поговорим когда вечерком.

После того разговора я уже не спешил в Кимжу. «Успею, – думал, – никуда древняя Кимжа от меня не денется».

А когда червяки достаточно напились, наелись спитого чаю и, сытые, стали показываться из земли, набежали деревенские ребятишки с консервными жестянками. Бабушка Нюра Николавна села у окошка, посмотрела-посмотрела на них, послушала-послушала, а потом и сама заговорила-запела: – Бывало-живало жил на свете купец…

с. 46
Закукулено, замумулено; Суп

* * *

Закукулено,
Замумулено,
Заколочено,
Зазамочено.
И у вас
Не хватит мочи
Раскукулить,
Раззамочить,
Если кто-то
Закукулил,
Если кто-то
Замумулил.

Суп

Мешиво
Замешано.
Крошево
Накрошено.
Солью
Припорошено.
В булькало
Положено.
Помешивай,
Помешивай,
А потом
Поешь его.
с. 38
Заячья печка

У дяди Пётры борода не растет. То есть она растет, но он её каждое утро соскребает. Чтобы не росла. Но однажды случилось такое, что и про бороду забыл дядя Пётра. Она тут же и полезла, поползла по щекам. Оказалось, что борода у него сивая. Ни то, ни сё. Но дело не в бороде дяди Пётры, а в метельной бороде Тимофея-полузимника.

Дядя Пётра все приметы знает. От бабки ему это знание досталось. У бабушки присловье имелось на каждый день. Сегодняшний январский денёк у нее назывался Тимофей-полузимник. И точно. Как раз ползимы протекло. Сжился дядя Пётра с глубокими сугробами, поскрипывающими снежными тропинками, со слепыми морозными окнами. О летнем тепле и мечтать забыл. У печки согревался. А тепло дядя Пётра любил и дров не жалел. Чего их жалеть, когда лес рядом и топор под лавкой? Дымная струйка над его домом день и ночь к небу тянулась. Но и поленница, что выше сарая была, уже последними чурочками рассыпалась. Завтра хорошо бы за дровишками сходить.

А ночью приснился дяде Пётре сон. Самый зимний. Будто загасла печь. И вышел из неё Тимофей-полузимник. И что удивительно – сажей ничуть не испачкался. Запихнул Полузимник свою белую бороду в карман шубы и уселся к дяде Пётре на кровать. Тут же ноги у дяди Пётры захолодели, и одеяло поверху ледяной корочкой подернулось, будто река. А Тимофей-полузимник поглядел и сурово молвил:

– Не ходи, дядя Пётра, никуда. Пурга будет.

Голос у Полузимника неожиданно оказался тонкий, птичий. Пока спящий дядя Пётра этому удивлялся, сон его прошёл. Проснулся, глядит, одеяло с него сползло. Босые ноги захолодели. И от печи холодом веет. Тимофею-полузимнику хорошо – ему мороз, можно сказать, брат родной. А дядя Пётра без тепла не может. Придётся идти. Да и до лесу полчаса ходу. Можно по дороге, а лучше через поле прямиком. Там и тропинка проторена. Глянул дядя Пётра на небо. Прислушался к ветру. Чистое студёное небо его успокоило. А ветер и вовсе пропал. Уполз, будто виноватый щенок, волоча за собой хвост снежной позёмки.

Натянул дядя Пётра двойные рукавицы и двинулся через поле. Идёт, посвистывает, а на душе неспокойно. Смутил его ночной визит Полузимника. Да и ветер как-то странно пропал. Не за тучами ли отправился? Опасается дядя Пётра, но идёт. Кусты обходит. Под них сугробы намело! Утонешь. Слыхал он – зайцы в них отогреваются. Потому и зовут эти сугробы заячьими печками. Дядя Пётра даже один такой сугроб на всякий случай ногой пошевелил. Вдруг заяц оттуда выскочит? Но выскочил не заяц, а ветерок. Скользнул белочкой по ногам, валенок запорошил. И улизнул за другой сугроб. Оттуда уже сквозняком дунул. В лицо сухим снегом ударил. Крутанулся вокруг дяди Пётры и подвыл чуть-чуть.

Спохватился дядя Пётра, на небо взгляд кинул. И не увидел неба. Ветер уже и небо запорошил снегом. Огляделся дядя Пётра. Стоит он посреди поля. И катит на него белая туча. По земле идёт. Или уж небо так низко опустилось? Дядя Пётра не медлил. Повернулся и бегом обратно. Добежать бы до дому. И вдруг загудело, завыло. В миг обернула пурга дядю Пётру белым колючим одеялом. Барахтается он, а его всё плотнее и плотнее укутывает. Так плотно укутало, что уж и ветра не слышно. Тишина.

Выставил руки вперед дядя Пётра. Будто на стену боится наткнуться. А перед ним и впрямь стена. Молочная. Молочная стена пурги. И непонятно, идёт ли он к дому или наоборот? Тут он и упёрся во что-то твёрдое. Как будто деревянное. Может быть, дом? Притёрся дядя Пётра к этому деревянному плечом и пошёл, отыскивая дверь. Идёт, идёт, плеча не отрывает. Долго ходил. Голова закружилась. Тогда и понял – вокруг дерева ходит! Неужто в лес забрёл?

Стал дядя Пётра под ногами шарить. Тропинку рукой нащупывать. И тут же нащупал что-то тёплое, живое. Это живое как прыгнет на него. И ну обнимать! Дядя Пётра прихлопнул руками по груди, скрестил их и – вот случай – обнял зайца! Затих заяц у него в руках. Дрожит. А пурга наметает и наметает снег. Не успел дядя Пётра опомниться, а над ним уже снежный горб.

Сколько часов промигнуло, дядя Пётра не помнил, будто продремал всё это время. Только вдруг заяц, что до той поры сидел тихо, как бы и не живой, как сиганёт сквозь сугроб. Дядя Пётра вслед ему сквозь дыру в сугробе глянул. А на дворе уже не Тимофей-полузимник – полузимница Аксенья. Пургу успокоила и расстелила небо, словно синий плат.

Выходит, два дня просидел дядя Пётра в заячьей печке.

с. 10
Лукавая рыба хариус

На Иванов день оводы слетаются. И разбойничают. Литыми пулями впиваются они в тело, кровянят руки, ноги, живот. То и дело на реке слышатся оглушительные шлепки – прихлопываем на себе этих бандитов. А Николаю хоть бы что. Стоит по колено в воде. Застыл с удочкой: хариуса хочет.

На стремнине вода тянется, будто резиновая. Вот-вот, кажется, лопнет натянутая её поверхность, и откроются рыбьи горбатые спины. А пока хариуса я не видывал. Но по имени представляется он мне рыбой большой и тяжёлой. Вон как на середине реки играет! Взовьётся, мелькнёт в глазах серебристым отблеском, и бегут широкие круги. У меня в руках тоже удочка. Хороший прут срезал Николай. И червяка игривого насадил.

Овод ходит вокруг меня, опутывает игривыми нитями полёта. Прицеливается. Мешает следить за бегущим по быстрой воде поплавком. Честно говоря, нетерпелив я. Не могу стоять памятником. То на соседний омуток перебреду. А то и совсем про поплавок забуду. Взгляд мой перебрасывается на дальний берег. Он опрокинулся в реку вместе с чернеющими елями, ладными столетними амбарами, неожиданно возникшим на гребне грузовиком. Высыпают, вываливаются из отражённого кузова доярки, кувыркаются их цветные отражения в воде, чуть ли не на острие ёлок. Скорая вода рябит, рвёт упавший в неё берег, но не сдвинет с места ни грузовик, ни кустик, ни ёлочку. А грузовик сам взревел и укатил, увёз с собой отражение.

– Эгей! – весело кричат доярки. – Не агит ли бригада едет?

– Она! – отзывается Николай, следящий за подводным хариусом.

Пора, пора нам оставлять безнадёжное занятие. Вон уже и Валя помахивает гитарой. Хочется ей спеть дояркам ласковую песню своим суровым голосом. Солнце, светившее всю ночь, всю белую северную ночь, набрало утреннюю силу, греет воду, усыпляет неведомую мне рыбу хариуса. Натягиваются бегущие струйки воды, словно гитарные струны. Звенит река, большая обрисованная берегами гитара.

А хариус? Что ж хариус. Попробовал я его у гостеприимной Ольги. В слабом рассоле плотно лежали небольшие, с ладонь величиной, рыбки. Таял во рту хариус. А во мне звучала тихая мелодия реки, подхваченная гитарными переборами, мычанием сытых коров и разбойным гудением оводов.

с. 62
Моховая папаха

Лето на исходе. На берегах давно уж косы бренчат. Ставят сено в стога. Скоро и печь топить. Бабушка Ирина просит меня проверить трубу.

– Чего мне её проверять? И так вижу, что стоит, не покосилась.

– А ты не ленись. Сбегай на крышу-то, – настаивает бабушка Ирина.

Нечего делать, полез. Заглянул в трубу. Ничего там не видно. Темно. И прошлогодним дымком попахивает. Вечный запах. Домашний, уютный. Слез я с крыши, пошёл за дровами. Попробую затопить печь, дымом трубу проверить.

Сухие дрова быстро разгорелись. Загугукал в печи огонь.

И тут повалил клубами дым. В мгновение заволокло всё вокруг.

Я окошко скорей распахнул. Высунул голову наружу, дышу, откаш¬ливаюсь. Бабушка Ирина вошла и посмеивается.

– Так-то ты трубу проверил?

А я и ответить ничего не могу, рукой дым разгоняю, задымлённой головой трясу. Прогорели дровишки. Печь холодная, а надымила-то! Печника надо звать.

– Какого печника? Ты у меня и есть печник. Полезай снова на крышу.

Я стал упираться. Что без толку по крышам сигать? Всё там в порядке. Тут внутри, в каменном брюхе печки что-то разладилось.

– Эх ты, – сказала бабушка Ирина, – горе-печник. Вон возьми шест с крючком. Повороши в трубе. По весне там галка гнездо свила. Птенцы-то уже выросли, улетели. А гнездо в трубе осело. Забило дымоход. Выволоки его оттуда.

Долго я цеплял разворошенное гнездо. Наконец, выцарапал его. Крепкое, из прутьев сплетённое, мохом утыканное. Будто старая папаха. Теплое местечко выбрала галка для своего дома. Человечье жильё, когда оно дышит, и птицу, и зверя согреет.

с. 50
Мышь и кузнечик

Надо вам сначала сказать, кто такой мой сосед Иван Иваныч. Он учитель ботаники. Добрый, как все добрые учителя, и застенчивый, какими бывают иногда учителя ботаники.

А в это утро с ним приключилась такая история. Как всегда, в половине восьмого утра Иван Иваныч надел своё чёрное строгое пальто и отправился на урок. Выйдя на улицу, он сунул руку в карман за перчатками, но оттуда вдруг выскочил Кузнечик.

– Что вы делаете? – заверещал он. – Вы меня чуть не раздавили!

– Откуда ты попал в мой правый карман? – удивился Иван Иваныч.

– Из левого. Там у вас живёт Мышь, и от неё просто нет покоя!

– А что же делает Мышь в моём левом кармане?

– Грызёт хлебные крошки, которые вы забыли вытряхнуть на прошлой неделе.

Иван Иваныч осторожно пошарил в левом кармане. Оттуда высунулась усатая мышиная мордочка.

– Послушайте! – возмущенно пропищала Мышь. – Если вы приглашаете к себе на обед, то имейте терпение, пока гости наедятся!

На улице шёл дождь. Иван Иваныч раскрыл зонт и стал похож на пиратский корабль под чёрным парусом. Но это только издали. Вблизи сразу было видно его доброе лицо и растерянные глаза за толстыми стёклами очков. Он старательно обходил серые пузырящиеся лужи. Дождь громко барабанил по ребристому зонту.

Из ближайшего подъезда выглянула кошка и облизнулась розовым язычком. Мышь сразу перестала копошиться и хруптеть хлебными крошками.

– Брысь, кошка! – сердито сказал Иван Иваныч.

Кошка вздрогнула от упавшей на голову капли и скрылась в подъезде.

– Не волнуйтесь, – сказал Иван Иваныч левому карману, – я прогнал её.

И Мышь снова весело захруптела в левом кармане пальто, слегка толкая своими быстрыми лапками Ивана Иваныча в бок. А он завернул в магазин. На прилавке лежали жёлтые круги и красные шары сыра.

– Взвесьте мне, пожалуйста, полкило сырных корок, – попросил он.

Полусонная продавщица тут же проснулась и вытаращила на Ивана Иваныча глаза.

– Че-го? – переспросила она.

– Сырных корок или корок от сыра, это всё равно, – терпеливо, по-учительски объяснил Иван Иваныч. – Ведь я могу купить полкило сырных корок, если сыр есть в продаже?

Продавщица, опасливо поглядывая на него, быстро сгребла с прилавка засохшие корочки от сыра и протянула ему пакет.

«Вот чудак!» – подумала она и пожала плечами.

Откуда ей было знать, что у него в левом кармане пальто живёт Мышь.

Дождь кончился. Лужи стали голубыми. В них плавали горелые спички и клочки белых облаков. Иван Иваныч свернул в Парк. Он подошёл к цветочной клумбе и сорвал одну травинку. И тут же перед ним вырос сторож со свистком-улиткой во рту.

– Извините, – сказал Иван Иваныч, – но я сорвал только одну травинку.

– Штраф! – рявкнул сторож.

Иван Иваныч молча заплатил штраф, сунул травинку в правый карман и зашагал из Парка.

– Чудак! – пробормотал сторож.

Он ведь не знал, что у Ивана Иваныча в правом кармане живёт Кузнечик.

с. 4
Отмычка

Прошел слух, что в городе появился злодей, который умеет открывать любые двери за две секунды. Забеспокоились граждане. Всполошилась милиция.
Начались поиски преступника. Наконец он был пойман. Злодеем оказался маленький мальчик. Он сознался, что пользовался особой отмычкой.
– Отвечай, какая такая у тебя отмычка? – грозно спросили его.
Мальчик потупился и прошептал:
– Вежливое слово.
– Какое такое слово? – спросили этого хитреца.
– Пожалуйста, – сознался мальчик.
Проверили. И оказалось, что и впрямь перед вежливым словом открываются любые двери.

с. 35
Певчая птичка (об Эмме Мошковской)

Бывают такие певчие птички, которым все нипочем. Холодно, а она чирикает. Дождь, мерзкая погода, а она знай чирикает. Ее посади в клетку, она и там беззаботно чирикает. Что и как она чирикает, безразлично. Главное, чирикать, чирикать и чирикать.

Со стороны Эмма Мошковская могла показаться такой певчей птичкой. Тем более что по профессии она и была певицей. Да и стихи ее, казалось, лились на бумагу слово за словом, строка за строкой сами собой. Эмма писала много и, на первый взгляд, легко. На самом деле и жизнь у нее была не сладкой, и уж беззаботной певчей птичкой никак ее не назовешь. Просто все стихи Мошковской, даже не совсем удачные, всегда были настоящей поэзией, которую вдыхаешь, как воздух.

Есть такой писательский дом творчества «Малеевка» в Рузе под Москвой. Там вдоль дубовых аллей по засыпанным желудями дорожкам много лет тому назад мы частенько прогуливались с Эммой. Она, еще сравнительно молодая, тогда уже была очень больна. И мы как раз говорили о «птичках». Эмма жаловалась, что ей трудно писать что-то новое, мешает болезнь. И она просто-напросто пытается дописать недоконченные строчки брошенных стихотворений. Ведь она, эта певчая птичка, не могла не петь! И тогда я на ходу, ей в утешение, стал выдумывать теорию о том, что каждому отпущено столько, сколько отпущено. И всю жизнь мы выпускаем этих дарованных нам «птичек» на волю.

Счастье, если она успела выпустить их всех до одной. Она смеялась над моей доморощенной теорией, и мне казалось, что удалось отвлечь ее от мрачных мыслей. Но вдруг Эмма сказала:
– Завтра уезжаю.

А ведь оставался еще месяц ее житья здесь! И вот наутро приехала машина. Грустная Эмма Мошковская в большом берете, который был так ей к лицу, стала прощаться. Мы, несколько ее друзей, вываливших на ступеньки дома, старались веселить ее, как могли. Но шутки получались печальными и неудачными, словно все что-то предчувствовали. И тогда Эмма своим мелодичным голосом произнесла:

Что вы смеетесь?
Что вы смеетесь?
Ведь я уезжаю,
А ВЫ остаетесь!

И тут же, изменив интонацию, закончила то последнее стихотворение, которое я от нее услышал:

– Что мы смеемся?
Что мы смеемся?
Ведь ТЫ уезжаешь,
А мы остаемся…

И верно. Мы остались, а ее вскоре не стало.

с. 6
Перепёлка

История о перепёлке начинается с инжира. Спелый тёмно-синий плод, лопнувший в твоих руках, похож на вечернее небо, в котором взрывается хлопок салюта. Праздничный плод. Нет, по-моему, подобных. Поспорить с ним может разве такой же диковинный гранат. Но гранат привозят и на север, а инжир, если ты не был на юге и не стоял под корявым инжирным деревом, и в глаза не увидишь. Его нежная липкая шкурка мгновенно рвётся и слезает клочьями, как кожица мелких золотистых копчёных рыбок, что горками лежат на любом приморском базаре.

Стоять под инжирным деревом и ловить в ладони падающие плоды с толстым отмершим черенком – это целое искусство. Вот летит грушевидный плод тебе прямо в сложенные ладони, он уже в воздухе начинает раскрываться, и в момент его соприкосновения с ладонями ты должен как бы почувствовать инерцию его движения и создать ему иллюзию продолжающегося падения, мягко, но сноровисто опуская лодочку ладоней с пойманным инжиром почти до самой земли. Только тогда спелая ягода инжира не лопнет окончательно и не зальёт твои руки густым липким соком, перемешанным с крохотными маковками семян, которые так чудесно хрустят на зубах, когда выедаешь мякоть из раскрытого бутоном плода.

Я стоял под низким инжирным деревом, а легкий Гурам ползал по узловатым его веткам и, осторожно касаясь пальцем места сопряжения короткого черенка с веткой, освобождал для полёта очередную бомбочку инжира. Я ловил его описанным выше способом и нежно укладывал в деревянную долблёную миску. Снизу мне были хорошо видны созревшие, словно немного ожиревшие и лоснящиеся плоды, а сверху Гураму мешали широкие разлапистые листья инжира.

– Притаились, как перепёлки в ночной траве, понимаешь, – сказал Гурам. – Ты ловил перепёлок ночью? Нет? Обязательно надо. Я научу тебя.

Этих сереньких или даже рябоватых птичек, связанных за ножки гроздями, продавали у подножия Бараньего холма жестокие абхазские мальчишки, а не менее жестокие (да, пожалуй, и более) отдыхающие покупали эти мелкотрепещущие и бессильно закрывающие глаза комочки «на попробовать». Я один раз купил связку из трёх перепёлок и попытался их выпустить. Они долго сидели на моих сдвинутых ладонях, сизоватые, словно инжирины, а когда я их подкинул, стремительно врезались в пыльную бегущую вверх дорогу почти у моих ног и затихли. Притаились. Странные птички. И ловят их тоже странным образом.

К охоте мы готовились целый день. Сначала сооружали фонарь. Это продолговатый фанерный ящичек с выдвигающейся вверх пенальной стенкой. Внутри ящичек, как короб фокусника, имеет систему косых разделяющих и пересекающихся перегородок, поставленных с такой целью, чтобы направить свет от стоящей на дне свечки в открывающуюся стенку.

Потом мы месили, лепили и пекли хачапури – лепёшки с дном из жёлтого сыра. Ещё мы сплели из мелкоячеистых сетей каплевидные мешочки и привесили их к поясу. Гурам умел каждому делу придать таинственность и значительность. Я помогал ему, но чаще стоял рядом, затаив дыхание. Я столько раз и так долго затаивал в этот день дыхание, что к вечеру запыхался, будто бегал на марафонскую дистанцию несколько часов подряд.

И вот наступил вечер, он упал мгновенно, удивительно беззвёздный и безлунный. Но Гурам не торопился. Мы уселись на чурбаки под окном дома и в квадрате падающего оттуда света занялись давно намеченным делом – переводом, вернее, составлением подстрочника сказки Акакия Церетели «Летучая мышь». Гурам, естественно, прекрасно знал грузинский, знал чуть ли не всю грузинскую поэзию. Но русский язык Гурама был лишён падежей, склонений, спряжений, родов и чисел, не признавал никаких согласований и имел фантастический набор слов. Та фраза Гурама, которую вы прочли вначале, сконструирована мною из такого невероятного словесного узора, что я не в силах его воспроизвести.

Можете себе представить, как мы переводили. Но эта работа – сто стихотворных строк – доставляла нам обоим истинное удовольствие, хоть и растянулась на целый месяц.

– Мишь, – говорил Гурам своим мелодичным густым голосом, – не пошел, нэт, он, как питица, что сделал?

– Полетел, – говорил я.

– Нэт, – раздражался Гурам, – зачем русский не знаешь? Мишь чивирикнул. Вот! А здесь у Акакий наш грузинский слово. Не могу сказать.

– Попробуй, попробуй, – умолял я. – Ну, любое слово скажи. Я догадаюсь.

– Мишь… – И Гурам надолго наморщил лоб. – Нэт в русский язык такой слово. Инжир, когда я пускал тебе, что делал?

– Летел, – гадал я. – Отрывался. Лопался. Падал!

– Вот! Мишь падал. Разве есть такой слово и в русский язык? Э, ваш язык тоже богатый. Есть слово «падал».

И Гурам недоверчиво крутил головой. В глубине души он наверняка был уверен, что я придумал это слово, чтобы хоть как-то поддержать стремительно падающий престиж русского языка.

Но вот наступил тот час, который Гурам выбрал для начала охоты. Мы взяли фонарь, хачапури, завернутые в полотенце, длинные палки, сетчатые мешки и отправились к подножию Бараньего холма. Но вернее всего он назывался Бараньей горой.

Мы шли бесшумно. Гурам дал мне свои старые чувяки из воловьей кожи, и у меня появился крадущийся лисий шаг. Я давно заметил, что обувь совершенно меняет человека. Ничто – ни среда, ни горе, ни счастье, ни возраст не могут так сразу изменить и внешность, и характер, как обыкновенные, скажем, солдатские сапоги или домашние тапочки.

Описывать южную ночь совершенно невозможно – она банальна. И вообще юг банален в своей видимой идеальности, в своей броской и законченной красивости. В нём – симметрия и равновесие. Его дикость театральная. Итак, стояла оперная ночь, словно бы намалёванная опытной рукой театрального декоратора.

И шаг мой в чувяках Гурама был чуть-чуть театральным. Да и сам я чувствовал себя участником хорошо отрежиссированного действа. Гурам, как настоящий режиссёр, расставлял мизансцены.

В полной темноте он останавливался и щупал воздух. Я должен был стоять в это время, как вкопанный. Потом Гурам находил опять же ощупью под ногами камешек, кидал его в темноту, и вдруг к нам возвращался короткий «чвок!» утонувшего голыша.

Впереди был ручей. Гурам нащупывал моё плечо и поворачивал мена на сто восемьдесят градусов. Мне казалось, что мы теперь идём домой, но нет, ничего подобного – ноги ощущали начало крутого подъёма. Совершенно превратив меня в марионетку, Гурам делал со мной, что хотел. Он зажимал мне рот уксусной шашлычной рукой, давил на шею и пригибал к земле в тот момент, когда в меня вот-вот должен был вонзиться корявый сук кизила. Он даже нагибался и переставлял мои ноги, давая им новое направление. Все это делалось для того, чтобы не будить чутко спящих в траве перепёлок.

Начиналось самое главное. То, ради чего мы и потратили целый день и полночи: ловля перепёлок. Со всеми предосторожностями, как беглый каторжник, Гурам, укрывшись полой плаща, зажёг свечу в фанерном фонаре и затулил крышку-стенку. Теперь фонарь стал похож на голову огнедышащего дракончика с закрытой пастью. Сквозь узкие щели между стенками, словно из щербатого рта дракончика, пробивались дистрофические лучики. Гурам зачерпнул пальцем натёкшего парафина и тщательно замазал малейшие щелочки. Теперь света на стало видно, но всё же чувствовалось, как он мелко пульсировал внутри фонаря, слышно было, как вздыхала и потрескивала свечка. Фонарь не освещал ночь, а как бы чуть прореживал густую вязкую темь. Словно выдернули из непроницаемого полотна ночи самые чёрные нитки, и прореженная ткань облегчилась, стала прозрачной и более воздушной. И сквозь неё начали просачиваться запахи. Тревожащий больничный запах моря, запах земли, пронизанной и удобренной ароматическими кореньями, горький звериный запах налетающего с вершины ветерка, мне даже казалось, что пахнуло сырой свежестью от мерцающей полосы тумана, валиком лежащего между угадывающимися дальними вершинами гор.

В нашей пьесе наступило время распределения ролей. Мне была отведена пустячная, как я полагал, роль фонарщика. Гурам взял себе, воспользовавшись режиссерской властью, главную роль вперёдсмотрящего. Потом уж оказалось, что тщеславный Гурам не довольствовался одной, хоть и главной, ролью, а присвоил себе и все остальные. Он был шагальщиком, щупальщиком, кидальщиком, замиральщиком, рычальщиком и, наконец, падальщиком-ловильщиком. Вдобавок он успевал грозным шепотом хыкать на меня, давая сигнал к действию. А как же мы действовали?

Гурам двигался впереди и ощупывал дорогу палкой. Иногда он замирал и останавливал меня, идущего следом, протянутой назад рукой. И вдруг гортанно выдыхал воздух: кхак! И в то же мгновение я должен был резко приподнять скользящую крышку фонаря. Острый луч света вонзался в траву и тут же расплющивался в неверное пятно, растекающееся в темноте, как лужица апельсинового сока.

И вдруг в этом сгустке света, разреженном по краю, среди вставших дыбом алебастрово застывших травинок я замечал пёстрое, живое, затаившееся и от этого ещё более живое, пятнышко. Скорее, не пятнышко, а кулачок, судорожно сжавшийся, замерший живой кулачок. На какую-то долю секунды Гурам опознавал его раньше меня и стремительно падал в траву. В руках у него оказывалась полусонная перепёлка. Её тонкие, похожие на сухие вишнёвые веточки, ножки судорожно пытались раздвинуть решётку железных пальцев Гурама, а глаза в это время были закрыты, будто бы затянуты тонкой дрожащей плёночкой. Вдруг, представлялось мне, бедная перепёлка не проснулась ещё, и ей кажется, что она видит кошмарный сон? Интересно, видят ли сны птицы? Забавно было бы описать сновидения существ, живущих, предположим, в одной комнате, спящих одновременно и реагирующих во сне на одно и то же событие, происшедшее накануне днём. Сон собаки, котёнка, канарейки, ребёнка, паучка, мухи, комара, может быть. А если уж затевать сказку, то и стола, шкафа, шлёпанцев, часов, чистого листа бумаги и графина с засохшим букетом, и даже улитки внутри него.

Пойманная перепёлка засовывалась в сетчатый мешок у пояса, и поиск продолжался. Мы обошли весь склон Бараньей горы несколько раз. Пять или шесть птичек обречённо затихли в своей верёвочной клетке. Свечка в фонаре оплыла и прерывисто дышала, то глотая кинжальчик пламени, то отпуская его от обуглившегося фитилька. И тогда взлетающий лепесток пламени был похож на мотылька, примеривающегося к тонкой сухой былинке. Наконец, этот бледный мотылёк снова соприкасался с фитильком и превращался в хищное лезвие миниатюрного абхазского кинжала. А ночь иссякала, как наша свечка. Светлело медленно и очень картинно. Будто и впрямь поднимают занавес в театре, постепенно прибавляя свет в софитах.

Сначала обозначились наши тени. Они ещё были нереальны, но уже стлались по земле, обозначая её неровности, выпуклости, её фактуру. Потом обрисовались горы, и только на фоне их картонного плоского силуэта стало заметным посветлевшее небо. Туман, отдавший большую часть тяжёлой влаги траве, деревьям, пополз вверх, поспешая присоединиться к вдруг показавшимся из-за гор облакам. Мы сели и преломили свои хачапури.

– Гурам, – сказал я осторожно, – пора выпускать перепёлок.

Он странно посмотрел на меня и раскрыл свою сумку. Я вынимал птичек по одной и швырял в бледное небо. Они летели по прямой и почти мгновенно утыкались в крутой склон горы. И снова наивно затаивались.

– Мало благородства поймать, потом выпускать, – сказал Гурам. – Не ловил бы тогда.

И во фразе этой не сделал ни одной ошибки.

с. 6
Родные места

Далеко на севере, за городом Архангельском, протекает спокойная студёная река Мезень. Неспешно несёт она тяжёлые воды к Белому морю. По-над высоким красным берегом её – ладно срубленные амбары и баньки, поднебесной высоты лиственницы и выбегающие на гребень одна за другой деревеньки. Крепкая Юрома. Просторная Палуга. Старинная Кимжа. Тихое, приветливое Заручье.

Летом езжу я туда, записываю северные песни, рисую старинные дома. А приехав, первым делом навещаю старого деда Мартына. Ему девяносто лет, и он знает все поморские сказки и присказки.

И на этот раз переоделся я с дороги, чаю напился – и скорей к деду Мартыну. Но дома его не застал. Он хоть и старый, но любит разъезжать по соседним сёлам, где у него все до одного родные и знакомые.

Зато встретил я по дороге мальчика Васю Дерягина. Он хоть и молодой, десятилетний, но из дому отлучается редко. Ему за коровой надо присмотреть, и за водой сбегать, и по хозяйству матери помочь.

Она почтарша. У неё своя работа – письма штемпелевать, на телеграфном аппарате срочные телеграммы отстукивать. И мало ли чего ещё!

Вася пошёл меня проводить. Ему всё равно надо было за деревню, на Горохов угор – корову на выпас гнать. Она рыжая, красивая, а глаза у неё зелёные, как у козы. Зовут её Олька Олёшина. Потому что отец её бык Олёша.

Погода в тот день была настоящая северная. Дул с реки сельдяной ветер сиверко, нагоняя на небо тучи, а в реку Мезень – мелкую рыбу сельдь из Белого моря. Лиловые тучи бежали так низко, что казалось, вот-вот пропорют себе брюхо о верхушки острых лиственниц.

Избы на обрывистом берегу стояли чёрные от долголетних дождей и непогоды. Окошки у них высоко прорезаны под самую крышу, а сами они на высоких подклетях, чтобы не заносил снег. Интересно мне стало запомнить эти необычные северные избы. Чёрные на красном обрыве.

Я вынул из кармана блокнот, уселся на бревно и стал для памяти делать быстрые рисунки – зарисовки.

Мальчик Вася Дерягин так и застыл за моим плечом. Нарисовал я деревенскую улицу. Хотел сунуть блокнот в карман. А мальчик Вася Дерягин меня остановил.

– Здорово! – говорит он, поокивая. – А этот дом, что с краю нарисован, моей бабушки Федоры Филипповны.

Вырвал я листок с рисунком из блокнота и протянул своему приятелю Васе Дерягину.

– Бери,– говорю,– бабушке Федоре подаришь.

Пошли дальше. Очень мне понравились поленницы, что вдоль улицы стоят. Аккуратные, кругляш к кругляшу. И крышей дощатой накрыты. Ни дождь их, ни снег не достанет. Будут к зиме сухие дровишки. Стал я поленницу рисовать.

– Похоже, – говорит Вася.– Да только кота забыли пририсовать.

– Не успел я его, Вася, нарисовать. Убежал он.

– Вдогонку пририсуйте.

Ладно. Пририсовал я кота.

– Мой это кот! Степан прозывается! – обрадовался Вася.

с. 36
Сколько нужно ног

Некогда, негде жил некоторым образом некий Пес. Всего у него хватало. Даже кое-чего был излишек.

– Излишек чего? – спросите вы.

Отвечу:

– Кое-чего, то есть ног. Их было у него пять. Можете себе представить, какое это неудобство! Когда он, например, подходил к столбу, то никак не мог решить, какую ногу следует задрать. Да и соседские псы посматривали на него с подозрением и, того и гляди, могли задать хорошую трепку за лишнюю ногу. А что в этом хорошего?

Кончилось тем, что Пес отправился в собачью больницу, которая называлась почему-то ветеринарной. Там, как он и ожидал, его встретили с удивлением.

– Смотрите, какой странный Пес! – кричали ветеринары и собаки. – У него всего пять ног! В с е г о пять! Эй, ты, где же твоя шестая нога? Куда ты ее задевал?

И тут пятиногий Пес огляделся вокруг. Он увидел, что у всех собак здесь по ШЕСТЬ ног!

– Такого не бывает! – воскликнул Пес.

К нему подошел старый мудрый заросший бородой Ризеншнауцер и гавкнул:

– Откуда ты знаешь, что бывает и чего не бывает? Разве ты видел ВСЁ? Всё на свете? И почему четыре ноги тебя устраивают, а пять или шесть уже много?

с. 29
Слоны и верблюды
Шагают верблюды,
Седые верблюды
У нас в переулке
И ночью, и днем.
Шагают и думают:
«Как мы отсюда
До жаркой, далекой
Пустыни дойдем?»

А рядом с верблюдами
Медленно, чинно
Шагают по снегу
Большие слоны.
Шагают и думают:
«Ноги и спины
Мы уберечь
От простуды должны».

А мимо слонов
И верблюдов
Прохожий
Шагает и думает:
«Ну и зима!
На белых верблюдов
Сугробы похожи,
На белых слонов —
Городские дома».

с. 57
Соленая ладошка

Грузовик подбрасывало на ухабах. Мы взлетали на скамейке вспугнутыми воробьями. Между ёлками мелькали проплешины, подёрнутые седыми мхами, будто снежными заносами. Вдруг на развилке грузовик резко затормозил. Ольга, наша провожатая из соседней деревни, выскочила из кабины на дорогу. Под ногами у нее растекалась сизая грязь. Широкая эта лужа бухтела и пузырилась, словно каша на плите. Вылезать из кузова не хотелось.

– Давайте, давайте, – скомандовала Ольга. – Знатное место вам покажу.

Где оно, знатное это место? Неужто нужно шлёпать по этой жиже? Но послушно мы сгрудились у борта машины.

– Вот, – сказала Ольга, – гляньте сюда.

И она широко обвела рукой хлюпающую жидкую грязь. Ничего особо привлекательного. Разве что грузовик сядет здесь по самые рессоры.

Ольга осторожно прошла, высоко поднимая ноги в резиновых сапогах, в самую середину кипящей лужи. Здесь жижа вздувалась под мелкими ударами упругого кулачка, бьющего изнутри и разрывающего сизую поверхность. Зеркальцем блеснула чистая ладошка воды.

Ольга зачерпнула из этой ладошки и поднесла ко рту.

– Ух, солоно! – засмеялась она.

Мы трое журавлями прошагали к ней и тоже зачерпнули водицы. Она оказалась действительно солёной и неожиданно приятной на вкус, мягкой.

– Солёный ключ, – сказала Ольга. – Когда-то здесь навес стоял. Желоб жестяной тянулся. Родник солёный бьёт из земли. Целебная вода. Скот сюда специально гнали. Солёный ключ от любой болезни вылечивал, говорят. Сок земли.

– А теперь что ж?

– Забыли, затоптали. Без человека и родник не пробивается.

Она стряхнула капли солёной воды и пошла к машине. А я зачерпнул ещё. Умыл лицо. Потом долго ещё облизывал солоноватые губы. Думал, что не забуду уж никогда мягкий вкус Солёного ключа. Ан нет, позабыл. Зато в глазах стоит крохотная ладошка чистой воды, не поддающаяся обступившей её вязкой тине.

с. 42
Страшная история о том, как Балл меня взрывал

Георгий Александрович Балл, мой старший товарищ, написал вместе с чудесной писательницей Галиной Демыкиной одну из моих самых любимых книг – сказку «АЛОШКА». А кроме того, он избавил меня от двух ужасных заблуждений.

Еще мальчишкой я был уверен, что вещество с непонятным длинным названием НИТРО-ГЛИЦЕ-РИН закладывают во все, что взрывается – в мины, снаряды и бомбы. А еще точно знал, что никогда не научусь ездить на велосипеде. Эти мои заблуждения, а вернее, иллюзии длились до тех пор, пока я не познакомился с Баллом, которого вскоре стал звать по-дружески Жора.

Однажды у меня случилась бессонница. Целую неделю я не мог заснуть на левом боку. И тут появился Жора Балл.

– Ага! – сказал мой старший многоопытный друг. – Нелады с сердцем. Пей… – и он назвал то самое взрывчатое вещество – НИТРО-ГЛИЦЕ-РИН.

Я изложил ему мою теорию насчет мин и снарядов. Но мой старший и мудрый товарищ только посмеялся и показал махонькую пробирочку с крохотными шариками.

– Во-первых, они не взрываются, – успокоил меня он, – во-вторых, от них и следа не остается в крови через десять минут, в-третьих, попробуй – сладкие. А, в-четвертых…

Но мне, сластене, понравилось его «в-третьих» и, не дослушав, я поспешил домой лакомиться мелкими шариками. И не пожалел. Крохотульки оказались такими сладкими, что я стал их глотать, как конфетки, раз десять в день. Через неделю я уже засыпал на любом боку, но на больничной койке. Меня привезли с подозрением на сердечный приступ.

К счастью, врач оказался не менее многоопытным и мудрым, чем мой старший друг Балл. Он быстро выяснил, что у меня какой-то ложный НИТРО-ГЛИЦЕ-РИНОВЫЙ синдром. Или что-то вроде этого. Иными словами, я переел этих крохотных шариков и впрямь начинил ими себя, как мину. Перед тем, как выпустить на волю, меня опутали проводами и посадили на стационарный велосипед. Я крутил педали с разной скоростью, а всевозможные датчики показывали работу сердца. Все оказалось в порядке. Особенно восхитило врачей мое умение крутить педали.

Я вышел из больницы и увидел мальчишку на велосипеде. Нет, нет, я не просил его дать прокатиться. Но теперь уж точно знал: коли придется сесть на велосипед, я не подкачаю! Правда, пока не довелось.

Многого еще в жизни я не умею и не знаю. Но у меня есть старший многоопытный, многознающий и многоумеющий друг Георгий Александрович Балл. На него я и надеюсь.

Да, чуть не забыл. Потом уж я узнал, что хотел сказать мне Жора Балл:

– В-четвертых, любое лекарство надо принимать ТОЛЬКО по назначению врача!

Леонид Яхнин

с. 22
Ток-ток-стукоток

Опустилась под берега, обмелела Пинега. Что за речка? Курица перебредёт. Над песчаным дном – на ладонь воды. Легко нести такую воду реке, течение так и тянет.

А с берега, из деревни, доносится ток-ток-стукоток. На этот стукоток я и пошёл. Но как подошёл ближе к дому большому, почерневшему от времени и дождей, так меня и оглушило: бум! Будто великан по железной крыше – бум-м! Сначала он как бы прилаживался дробной стукоталкой, а потом со всего маху и бумкнул. От такого удара дом в землю по брови уйдёт. Но где тут железная крыша? И где тот великан?

А вышел из-за дома обыкновенных размеров человек, пожалуй, пониже меня. Тут он живёт, тут и лодки ладит. Лодейный мастер Иван Васильевич. По-за домом на деревянной колодке, будто сапог, растянута у него лодка из жести – шумка. Гремит она, шумит под молотком. Склёпана из нескольких листов. Перевёрнутой десятиметровой акулой лежит. Лодка мне нужна, но не эта акула.

– Раньше осиновки ладил, долбёнки, – говорит Иван Васильевич. – Лёгкие лодки, ходкие. А перевернётся – не утонет.

Обхлопал я ладонью гудящую шумку. Сколько же дней её клепать-собирать?

– А месяц. День в день с утра до вечера.

– Ну, работка! Небось, дорого берёте?

Иван Васильевич смутился, пожал плечами.

– У кого как, – говорит. – Рубликов тридцать, а то и пятьдесят. Ну, конечно, если материал свой дадут. Да я и мало их уже делаю. Пенсии хватает. И силы уж не те. Разве что кто-нибудь попросит. Здесь все свои. Как откажешь?

Походил я по мягким стружкам вокруг лодки. За такие малые деньги неловко и просить старого человека работу делать. А он словно угадал.

– Всю, – говорит, – жизнь работал. Что ж, теперь бросать? Стыдно не работать.

Стыдно не работать! Вот как сказал. Эти простые слова мне теперь как лодочка, на любой глубине и быстрине вынесут. Стыдно не работать.

Глянул я на обмелевшую реку с высоты и замер. Была река совсем плоская, на этой речке ехать на палке, на шесте. И вдруг отразились в ней облака. Ухнуло небо в тёмную воду. И обнаружилась космическая глубина. Как в словах лодейного мастера Ивана Васильевича.

с. 52
Рубрика: Бывает же!
Три четверти короля

Жил-был король. Правда, не целый, а только три четверти. Три четверти короля. Прибавить бы ему всего одну четверть, и стал бы он полным королём. А три четверти короля – это ещё не король. Это всего лишь три четверти короля.

Где же ему достать одну четверть? Да и есть ли где-нибудь четверть короля? Если и найдётся король, так уж во всяком случае целый и ни четвертушки больше. А целый король ни за что не даст отломить от себя одну четверть. Каждому понятно – отдай одну четверть, сам с тремя останешься. А три четверти короля – это уже не король.

На счастье, нашёлся в одной неблизкой стране счастливый король с половиной. А король с половиной – это уже больше, чем просто король. Это полтора короля.

– Уважаемый король с половиной, – сказал три четверти короля, – не могли бы вы уделить мне от вашей половины одну четверть?

– С удовольствием, – сказал король с половиной. – Надоела мне целая половина. И потом, четвертью больше, четвертью меньше, какая разница?

Три четверти короля взял у короля с половиной одну четверть и стал целым королём. А король с половиной стал королём с четвертью, что всё равно больше, чем просто король.

Так что, если кому-то не хватает всего одной четверти до короля, то милости просим. Но ни четвертушки больше! Не рассчитывайте!

с. 22
Рубрика: Бывает же!
Шапка

Один человек так всегда спешил и суетился, что в спешке потерял голову. Но он даже не заметил этого, потому что ведь главное — ноги. Туда забежит, сюда заскочит, там побывает. Спешить, бежать и суетиться можно и без головы. Так бы и жил этот человек спокойно без головы. Но вместе с головой пропала и шапка. Новая, дорогая.

Пришел человек домой, снял пальто, хвать, а шапки-то и нет! Кинулся искать свою шапку этот человек. Кого ни спросит, никто не видел. А сам никак не может вспомнить, где и когда шапку с головой потерял. По правде говоря, без головы это трудно сделать.

Пришлось покупать новую шапку. Только и здесь беда. Не на что примерить её. С тех пор человек тот ходит без шапки и в снег, и в дождь, и в зной. Впрочем, это ему не мешает, потому что коли нет головы, так и нечего прикрывать от дождя, холода и жары.

с. 54
Эдвард Лир — Юная леди из Ниццы; Угрюмый молчун из Бомбея; Один господин из Гаити; Отправился джентльмен в Пулу; Леди жила в Лиможе; Смешная девица из Турции

Дорогие читатели! Конкурс лимериков продолжается, но в этом номере мы решили вам показать, как это делают мастера. Итак, мастер-класс.

Эдвард Лир

Перевод с английского Леонида Яхнина

* * *

Юная леди из Ниццы
Любила на месте крутиться.
Крутилась, крутилась,
И в землю ввинтилась
К ужасу жителей Ниццы.

* * *

Угрюмый молчун из Бомбея
Болтал и болтал, не робея:
– Бом-бом, барабам!
Там-там, тарарам!
Ну и болчун из Момбея!

* * *

Один господин из Гаити
Всем говорил: «Извините!»
Жукам и травинкам,
Шнуркам и ботинкам
Кивал господин из Гаити.

* * *

Отправился джентльмен в Пулу
И выудил в речке акулу.
Злодейка акула
Ему подмигнула,
Сказавши: – Не ездите в Пулу!

* * *

Леди жила в Лиможе,
Носила сапожки из кожи.
А кроме сапожек
Держала сто кошек
Богатая леди в Лиможе.

* * *

Смешная девица из Турции
Очень любила настурции
И за обедом
Букет за букетом
Съедала девица из Турции.
с. 64
Эх, чудак!

Ивана Иваныча Грифеля все называют чудаком. Но сами посудите, какой же он чудак? Однажды Иван Иваныч, идя по улице, по привычке сунул руку в карман пальто. Оттуда выскочил кузнечик.

– Что вы делаете? – заверещал он. – Вы меня чуть не раздавили!

– Откуда ты попал в мой правый карман? – удивился Иван Иваныч.

– Из левого. Там у вас живет мышь, и от нее просто нет покоя.

– А что же делает мышь в левом кармане моего пальто?

– Грызет хлебную корку, которую вы забыли вытряхнуть на прошлой неделе.

Иван Иваныч осторожно пошарил в левом кармане. Оттуда высунулась усатая мышиная мордочка.

– Послушайте! – возмущенно пропищала мышь. – Если вы приглашаете на обед, то имейте терпение, пока гости наедятся!

Пошел дождь. Иван Иваныч раскрыл зонтик и стал похож на пиратский корабль под черным парусом. Но это только издали. Вблизи сразу было видно его доброе лицо и растерянные глаза. Он старательно обходил серые пузырящиеся лужи. Дождь громко барабанил по зонту. Иван Иваныч завернул в магазин. На прилавке лежали желтые круги сыра.

– Взвесьте мне, пожалуйста, полкило сырных корок, – попросил он.

– Что-что? – не поняла продавщица.

– Сырных корок или корок от сыра, все равно. Ведь я могу купить полкило корок от сыра, если сыр есть в продаже?

Продавщица быстро сгребла с прилавка засохшие корочки от сыра и протянула ему пакет.

– Эх и чудак! – проговорила она ему вслед и пожала плечами.

Откуда ей было знать, что у него в левом кармане пальто живет мышь?

Дождь кончился. Лужи стали голубыми. В них плавали горелые спички и клочки белых облаков. Иван Иваныч свернул в парк. Он подошел к цветочной клумбе и сорвал одну травинку. Тут же перед ним вырос сторож со свистком-улиткой во рту.

– Извините, – сказал Иван Иваныч, – мне очень нужно две-три травинки. А штраф я готов заплатить.

Он сунул травинку в правый карман и зашагал из парка.

– Эх и чудак! – подумал сторож и выронил свисток изо рта. Он же не знал, что у Ивана Иваныча в правом кармане пальто живет кузнечик.

Но вы-то знаете и потому, надеюсь, не станете называть его ЧУДАКОМ?

с. 16