Мане Меерович
На табуретке у кровати
пипетка, кукла, эфедрин,
резиновый цыпленок в вате,
засохший рыжий мандарин.
Играет гаммы дочка Каца
внизу, под слоем кирпичей;
с окошка скучно смотрит кактус,
пылинки плавают в луче.
Скорей, пока никто не слышит,
и доктор вышел в коридор,
к окну с постели, только тише –
и можно выглянуть во двор!
Под снегом спавшие карнизы
уже отмыли зимний грим,
надвинув низко капор сизый,
гуляют голуби по ним.
А высоко, над людным сквером,
барашков белых череда:
они, мохнатые, наверно,
из южных стран идут сюда.
И там, где, утомясь от бега,
ложится стадо на покой,
вокруг него светлеет небо,
и нимб сияет золотой.
И если б смолк дворовый гомон,
не хлопал дверцей самосвал,
и на окне атласный голубь
немного тише ворковал,
то, верно, слышно было б Мане
через оконный переплет,
как в синем небе-океане
пастух задумчивый поет.
Как пламя по шнуру пороховому,
взлетает белка в небо по стволу.
Грозит опасность дереву и дому
и всякому медвежьему углу.
Летит, летит по тополям, по ивам,
сухие искры осыпая в грязь.
Прыжок – и клён застыл беззвучным взрывом,
и жёлтым светом роща занялась.