Мать всегда ставила мне в пример Филиппа. Во всём. Однажды я делал планер, и мне нужен был клей; я полез в кухне на полку и нечаянно разбил две тарелки. Мать тут же сказала, что я неаккуратный, непослушный, взбалмошный и так далее, и что вот Филипп никогда не разбивает тарелки – он такой примерный мальчик. Примерный, вдумчивый, воспитанный, вежливый и так далее.
А между тем Филипп был ни с чем пирог; даже не умел играть в футбол – с мячом он был беспомощен, как пёс на заборе. Целыми днями Филипп пиликал на скрипке – его готовили в великие музыканты. Я не любил Филиппа. Он это прекрасно знал. Да и как его можно было любить?! За что?! Всегда идет по двору со своей скрипкой, намурлыкивает что-то под нос и ничего не замечает вокруг, будто он на небе. Чтобы его опустить на землю, я подкрадывался сзади и хлопал его по плечу.
– Привет, Бетховен!
– Привет, – вздрагивал Филипп.
– Ну как? – усмехаясь, спрашивал я. – Все пиликаешь?
– Пиликаю, – говорил Филипп и робко улыбался.
– Ну пиликай, пиликай, – насмешливо кривился я, а сам думал: «Ну и балбес».
– Настоящий мальчишка должен быть спортсменом, – говорил я Филиппу, – а на скрипочках пиликают только маменькины сынки, разные парниковые цветочки. Неужели не понимаешь, что занимаешься ерундой?
– Понимаю, – улыбался Филипп, – но ничего не могу с собой поделать. Привык уже.
Так и говорил — «привык». Вот чудило!
– Так у тебя вся жизнь пройдет, голова! – возмущался я.
– Что поделаешь, – говорил Филипп и всё улыбался. Это меня уже злило по-настоящему; я готов был на него наорать, но сдерживался и снова начинал терпеливо, доходчиво ему втолковывать, что к чему. А Филипп смотрел на меня и смеялся, как дуралей.
– Ты всё понял? – под конец спрашивал я.
Филипп хохотал и кивал:
– Всё!
Я вздыхал; ну, думал, слава богу, дошло, а на другой день опять встречал его со скрипкой. Как-то я вполне серьёзно сказал ему:
– Может, тебе помочь бросить музыку и научить чему-нибудь другому? Например, играть в футбол?
И Филипп неожиданно оживился.
– Конечно, помоги! Что ж ты раньше не догадался?! Всё только ругаешься!
Я немного растерялся – удивился поспешности Филиппа. Мне даже стало жалко его.
— Ну ты совсем-то музыку не забрасывай, – сказал я. – Играй иногда. Может, из тебя что-нибудь и выйдет.
– Да нет уж! Чего там! Брошу совсем, – засмеялся Филипп. – Футболистом быть лучше, это всем ясно. Только завтра у нас в училище концерт. Отыграю его, и всё.
На следующий день с утра я ходил по комнате и думал: чем бы заняться? Змея делать не хотелось, да и нитки нужно было искать. Рисовать надоело – много рисовал накануне; к тому же карандаши были не заточены. Всё ходил и думал. Но ничего стоящего не лезло в голову, как назло. А тут еще наш кот на полу нахально развалился. Пнул его как следует; засунул руки в карманы; снова хожу, думаю, и всё выглядываю во двор – не вышли ли ребята с мячом. Но ребят почему-то не было. И вдруг пришла мать и сказала, что все ребята давно на концерте в музыкальном училище, и только я прохлаждаюсь дома, потому что я невоспитанный, ленивый, взбалмошный и так далее.
Прибежал я в училище, а там на самом деле все ребята с нашего двора; сидят, слушают, как играет на рояле какой-то мальчишка – запрокинул голову и колошматит по клавишам. Я присел на крайний стул рядом с Вовкой, тоже приготовился слушать, но тут мальчишка перестал мучить инструмент, и все ему захлопали.
Затем на сцене появился Филипп со своей скрипкой и объявил, что сыграет пьеску, которую сочинил сам. Я хихикнул. Все обернулись и посмотрели на меня, но как-то с уважением – наверно, подумали, что уж кто-кто, а я-то знаю, какая это «пьеска». Филипп начал играть. Я отвернулся к окну и стал смотреть на солнце, а оно, словно рыжий проказник, как раз уселось на карниз противоположного дома и прямо-таки расплавляло оградительную решетку и, казалось, вниз сыпятся слепящие искры. Потом солнце немного спряталось за крышу и стало корчить мне рожицы – как бы выманивало на улицу, – «залезай, мол, на крышу, будем пускать зайцев, раскидывать стрелы, слепить прохожих, высвечивать темные закутки…»
Солнце почти скрылось за домом, оставив на небе веер лучей; они вспыхивали у конька крыши и, разглаживая небо, растягивались до самого горизонта; они дрожали и таяли и, точно золотые струны, издавали звуки. Эти звуки заполнили все пространство вокруг меня, и я вдруг стал лёгким, как одуванчик. Оттолкнувшись от стула, я сразу очутился на подоконнике, распахнул окно и… полетел.
Я увидел сверху нашу улицу, двор, наш дом и дом Вовки. «Как жаль, – мелькнуло в голове, — что никто не видит моего полёта. Вот бы ребята позавидовали!..»
Я вернулся в училище, когда солнце совсем исчезло, и на небе потух его отсвет. Как только я опустился на стул, раздались рукоплескания. Я подумал – это приветствуют меня, мой героический полет, хотел встать и поклониться, но вдруг почувствовал толчок в бок. Повернувшись, увидел Вовку.
– Здорово играет Филипп. Как настоящий скрипач! – Вовка толкнул меня еще раз.
Только теперь до меня дошло, что звуки, которые я слышал, были «пьеской» Филиппа. Это его музыка так околдовала меня, что я почувствовал себя летящим. Филипп давно кончил играть, и все ему хлопали, а я все не мог опомниться. Получалось, что в жизни есть вещи не менее интересные, чем футбол, а может быть, даже интересней, важней, захватывающей и так далее.
(Из повести «Солнечная сторона улицы»)
На одно лето мать сняла комнату за городом, чтобы «подышать свежим воздухом и приобщиться к природе».
К посёлку вплотную подступал лес. Как-то я бродил по опушке леса, вдруг слышу – под елкой кто-то скулит. Нагнулся, смотрю – щенок; прижался к земле, трясётся от страха. «Вот дурачок, – думаю, – убежал из посёлка и назад дорогу забыл». Хотел взять щенка, а он царапается, кусается. Еле схватил.
– Эх, ты! – сказал отец, когда я появился со щенком. – Какой же это щенок? Это ж лисёнок! Не видишь разве, у него острый нос. А хвост! Ты видел у собаки такой огромный хвост?! Как ты не заметил такую деталь?!
Смотрю я – и правда, хвост-то у моего щенка огромный, пушистый. Я как закричу:
– Вот это да! Лисёнка нашел! Побегу ребятам скажу!
– Постой, – остановил меня отец. – Давай его вначале накормим.
Налили мы в блюдце молоко, а щенок пятится, жмется к стене. Потом все же понюхал блюдце и вдруг начал лакать молоко, да так быстро, что брызги полетели.
На следующий день отец говорит:
– Как же мы назовем лисёнка?
– Рекс! – сразу выпалил я. – Или Смелый!
– Не-ет, – усмехнулся отец, – это ж не собака. И потом он не лис, а лисица. Такая тонкость.
– Тогда Пальма.
– Нет, это не то. Надо какое-то нежное имя, ведь она будет ручная лисица. Вот, может быть, Золушка?
– Золушка! – обрадовался я. – Золушка лучше всего!
Через месяц лисица подросла и совсем освоилась в доме: бегала по комнате и террасе, катала мяч, лаяла, совсем как собачонка. Или усаживалась перед зеркалом и внимательно себя разглядывала.
– Устраивает конкурс красоты! – шутил отец.
Несколько раз я пытался гулять с Золушкой по посёлку, но это были не прогулки, а мучения: поводок ей не нравился, она пыталась его перегрызть, и все время гонялась за воробьями и кошками; к тому же, нас постоянно сопровождала ватага ребят, и Золушка нервничала – просто не знала, куда от них спрятаться. Однажды, во время прогулки, она все-таки перегрызла поводок и убежала в лес. Я расстроился не на шутку и в ту ночь долго не мог уснуть. Но утром вдруг слышу – кто-то скребётся на крыльце. Открыл дверь, а на ступенях Золушка с куропаткой в зубах. Мать сварила отличный суп, но, конечно, половину птицы отдала охотнице.
С того дня Золушка еще несколько раз убегала и каждый раз возвращалась с добычей: то тетерку притащит, то кулика. А потом вдруг объявилась… с курицей – стащила у соседей. После этого позорного случая, «некрасивого события», как выразился отец, мы заперли Золушку в сарае. Долго не выпускали, и она обиделась: подкопала стену сарая и убежала навсегда.
– Досадно, но это к лучшему, – возвестил отец. – Она приняла единственно верное решение. Сам посуди, что за жизнь для лисицы в поселке? Для каждого живого существа главное что?
Я призвал на помощь всю фантазию.
– Еда!
– Свобода! – отец вскинул руку. – Какая еда, о чем ты говоришь?! Свобода главнее всего! А ходить на поводке – это какая ж свобода? Это даже унизительно для лисицы. Она гордая. У нее очень развито чувство собственного достоинства.
В нашем дворе у всех ребят были прозвища. Как правило, их давали по фамилии. Например, Бутылкина Вовку звали Бутыль. Карасева Женьку – Карасик, Доскина Генку – Доска. Но если фамилия была неинтересная, и из нее никак не складывалось прозвище, то давали кличку по виду или по какому-нибудь таланту. Так, длинноносого Филиппа нарекли Дятлом, толстяка Сашку одни звали Пузырь, другие – Толстяк, а фантазера и вруна Юрку – Враль, Загибала, Чудик. Я был самый счастливый – имел больше всех кличек и прозвищ. Во-первых, у меня хорошая фамилия – Смехов. Во-вторых, я от природы рыжий и немного заикаюсь, и у меня огромные, с блюдце, уши, которыми, кстати, я умею шевелить, но, главное – я мог состроить такую физиономию, что все падали от смеха. Ребята постоянно советовали мне выступать в цирке, говорили, что я – прирожденный клоун. Я и сам это знал, и за свое будущее был спокоен.
Однажды в соседний дом переехали новые жильцы, а на другое утро во дворе появился незнакомый мальчишка. Его звали Колька. Вот уж был неудачник так неудачник! Всё имел обыкновенное: простую фамилию – Аникин, обычное лицо с нормальным носом и ушами, и весь он был чересчур нормальный: ни толстый, ни тонкий, не заикался, не картавил, даже соврать ничего не мог. Такой оказался правильный и безликий, какой-то пресный и скучный – он не произвел на нас никакого впечатления. Вернее – произвел унылое впечатление, и мы долго не могли придумать ему прозвище. Я хотел окрестить его Сухарем, но подумал, что он обидится. И вдруг Колька сам начал нам помогать:
– Вообще-то я неплохо катаюсь на велосипеде, люблю петь, у меня есть хомяк, – так и сяк подсказывал, но всё это было не то – всё, что он умел и имел, мы тоже умели и имели. Ну, не хомяка, так попугая или рыбок в аквариуме. Короче, мы измучились с ним, и тогда я спросил:
– А кем ты хочешь стать?
И Колька внезапно брякнул:
– Клоуном.
Вначале мы подумали, что ослышались, или что он так по-дурацки шутит. Но когда Колка повторил свою глупость, сказал, что серьезно подумывает пойти в клоуны, мы схватились за животы и покатились от смеха. Особенно я. Я чуть не лопнул, даже припал к земле и долго не мог отдышаться – такую Колька сморозил глупость. Ведь каждому было ясно: уж если из кого и выйдет клоун, так только из меня. У меня для этого все данные: фамилия и внешность.
Колька невозмутимо подождал, пока мы отсмеемся, потом пригласил к себе домой.
– Садитесь на диван, – сказал. – Я сейчас. – И ушел в соседнюю комнату.
Через некоторое время из той комнаты, шаркая, вышел старичок с красным носом, в очках, в нахлобученной на лоб шляпе: он был в потертой телогрейке до пят и в валенках – не старичок, а карлик, но какой-то грузный, косолапый. Он поздоровался с нами и, кряхтя, проследовал на кухню; вернулся оттуда со стулом и, только хотел на него присесть, как стул сам по себе – каким-то невероятным образом – отъехал в сторону и старичок чуть не упал. Мы впились в необычный «живой» стул. А старичок, нахмурившись, зашел к стулу сбоку и неуклюже прыгнул на него. Но стул опять отъехал, и старичок плюхнулся на пол. Мы прыснули от смеха и хотели ему помочь подняться, но он вытянул вперед ладонь – как бы останавливая наш благородный порыв, и рассердившись, стал привязывать стул к торшеру. Привязал, осторожно сел на него и стал делать вид, что прикручивает к валенкам коньки. Прикручивает, а сам провожает глазами кого-то, как бы конькобежцев – будто он на катке. Покончив с коньками, встал, но его ноги задрожали и разъехались в разные стороны. Мы расхохотались. Старичок снова опустился на стул и пригрозил нам пальцем. И вновь стал рассматривать катающихся. Заметил знакомых, поприветствовал, приподняв шляпу и обнажив седые волосы с лысиной, и вдруг неумело побежал за своими знакомыми, спотыкаясь и отчаянно размахивая руками. Догнал, вцепился в чью-то куртку и дальше покатился, как на буксире. И вдруг скинул валенки, хлопнул в ладоши и сделал сальто. Потом неожиданно скинул телогрейку и… маску, и старичком оказался… Колька.
Несколько секунд в комнате стояла тишина, – мы не на шутку были ошарашены. Потом ребята опомнились, заохали и заахали, бросились поздравлять Кольку. Все, кроме меня. Мне почему-то стало тоскливо.
Женька был длинный и худой, с удивлённым немигающим взглядом, как будто всё видел впервые. Тысячу раз мы гоняли в футбол между берёз на нашей улице, но он всякий раз вздыхал:
– Ох, ну и берёзы! Во великаны!
Или частенько, задрав голову к небу, бормотал:
– Эх, погодка! Красота! – глубоко вздыхал и закрывал глаза от удовольствия. Это «Погодка! Красота!» я слышал от него каждый день. Даже в дождь и слякоть ему всё было «красота». А овощи, которые мы таскали с огородов, он считал чуть ли не заморскими фруктами.
– Никогда таких не ел! – смаковал какую-нибудь морковь, и причмокивал, и облизывался.
Змей, которого мы запускали, ему вообще казался лучшим в мире.
– Чудо, а не змей! – вопил и весь дрожал от счастья.
Я не любил Женьку – он слишком всем восторгался. И главное, не тем, чем надо. А вот футбол почему-то не очень-то любил и почему-то не ездил с нами на рыбалку. С Женькой я никогда не разговаривал на серьёзные темы – только о погоде.
– Ну, как погодка? – спрошу и усмехаюсь.
– Красота! – заулыбается Женька. – Красота погодка! — и помашет ладонью на раскрасневшееся лицо (если жара невыносимая) или подышит на варежки (если мороз трескучий).
Как-то мы с Вовкой собрались на рыбалку. С вечера, как всегда, накопали червей, положили в садок хлеб, помидоры, огурцы, соль. Только упаковались, вдруг выяснилось – назавтра Вовкину мать вызывают на работу, и Вовке придётся сидеть с младшим братом. Взял я удочки (мы собирались у Вовки), пошел, расстроенный, домой. Бреду по улице и рассуждаю: «Идти на рыбалку одному или нет?» Вроде бы идти надо – целую банку свежих червяков накопали. В то же время одному идти скучно. Иду так, рассуждаю, вдруг навстречу Женька.
– Ого!– говорит и пялит глаза на удочки. – На рыбалку собрался?
– Как погодка будет? – обрезал я его.
– Красота погодка будет! Погодка будет что надо! Вот увидишь!.. Эх, – вздохнул он и поплёлся рядом. – Мне бы с тобой.
– Куда тебе! Мамаша, небось, не пустит!
– Не пустит, точно, – откликнулся Женька. – А знаешь что?.. Я удеру! – он схватил меня за руку, и его глаза совсем полезли из орбит.
Я встрепенулся:
– Как так?
– А так! – воскликнул Женька и, наклонившись ко мне, проговорил заговорщическим голосом: – Ты свистни под нашим окном, когда пойдёшь. Я незаметно и вылезу… Вот только удочек у меня нет. Дашь одну?
Я подумал, что идти на рыбалку с таким мямлей, как Женька, хорошего мало. «Но всё ж вдвоём, – решил. – Говорить с ним ни о чём не буду, а станет мешать – уйду в другое место».
– Ладно, дам, – сказал я. – И смотри! Свистну рано, если сразу не вылезешь, больше свистеть не буду.
– Вылезу, – заверил Женька.
Будильник загремел, когда в открытое окно ещё тянуло сыростью, и в палисаднике зеленел полумрак. Вскочив, я быстро оделся, взял снасти и вышел на улицу. Солнце ещё не всходило, но в берёзах уже кричали птицы. Я направился к дому Женьки. Я был уверен, что он не пойдёт, и спешил в этом убедиться, чтобы потом обозвать его болтуном и трусом. Подойдя к его дому, засунул в рот пальцы и свистнул. Как и ожидал, из окна никто не выглянул. «Дрыхнет, трепач», – усмехнулся я и только хотел свистнуть ещё раз – потрясти воздух как следует, как вдруг из-за угла дома выглянула его голова. Приложив палец к губам, он процедил:
– Тц-ц-ц!.. – и, перешагивая через мокрые от росы цветы, заспешил ко мне. – Я давно тебя жду, – поеживаясь, прошептал. – Только мои уснули, я сразу драпака. В сарае отсиделся, замёрз…
«Надо же!»– удивился я про себя, сунул Женьке одну удочку, и мы повернули к реке.
– Видал, сколько росы?! – подтолкнул меня Женька. – Значит, погодка будет отличная. Ух, и половим! Как ты думаешь, мы много поймаем?
Я только пожал плечами.
Когда мы спустились к реке, уже взошло солнце, и туман над водой стал рассеиваться. Я начал готовить снасть.
– Ух ты! Кто-то рисует водяные знаки! – вдруг громко поразился Женька и показал на зигзаги, которые чертили на поверхности воды плавники мальков.
– Тише ты! Рыбу распугаешь! – прохрипел я и зло посмотрел на «горе-рыболова».
Женька закрыл рот и стал спешно разматывать удочку. Только я забросил снасть, как Женька увидел водомерок, и у него опять вырвалось:
– Ух ты, как конькобежцы!
Я показал ему кулак и, сдерживая голос, бросил:
– Еще слово – и получишь!
Женька смутился и тоже забросил удочку. Минут десять он стоял молча, только таращил глаза по сторонам и строил мне гримасы, как бы говорил: «Видел это?» или «Заметил то?».
«Никак не поймет, дуралей, что это я видел тысячу раз», – усмехнулся я про себя, и в этот момент у меня клюнуло. Сделав подсечку, я потянул удилище, и на песок плюхнулся полосатый окунь. Женька сразу бросил свою удочку, подбежал ко мне и тихо затараторил:
– Ай-я-яй! Ой-е-ей!
Пока он рассматривал окуня, его поплавок задёргался и резко поплыл в сторону.
– Смотри! – я толкнул его в плечо.
Женька метнулся к удилищу, схватил его обеими руками и попятился от воды. Он семенил до тех пор, пока на мелководье не плеснуло, и в песке не затрепетал небольшой голавль. Бросив удилище, он подбежал к рыбе, схватил её и, прижав к животу, затанцевал от радости. Он успокоился, только когда я стукнул его меж лопаток; тогда снова взял удочку и притих.
Солнце поднялось выше, и по воде прямо на нас, точно расплавленное золото, побежала слепящая полоса; у наших ног она обрывалась в прыгающие блики. Женька опять засиял, растянул рот в улыбке.
– Чудо! Настоящее чудо! – забормотал.
«Вот олух, – злился я. – Солнце, что ли, никогда не видел? Где там чудо?.. Всё такое обычное».
Через час я поймал ещё трёх окуней и одну плотвичку. Женька выудил крупного ерша; каждую мою рыбу он встречал восторгом, рассматривал и так и сяк, щелкал языком, а отцепив своего ерша, сказал:
– Спасибо, что взял меня на рыбалку… И вообще, здорово, что я убежал!
Стало припекать. Потянул ветерок. На другой стороне реки закружил коршун.
– Высматривает мышь на земле? – тихо спросил Женька, но я ничего не ответил.
После рыбалки, не переставая улыбаться, Женька сказал:
– Давай пойдём через лес? Мои всё равно уже встали, всё равно мне влетит. Пойдем, а?
Дорога через лес была длиннее, но зато по пути можно было набрести на куст малины или россыпь ежевики.
– Ладно, пойдём, – нехотя согласился я. – Только не скачи, как козёл. Иди спокойно!
В лесу было ещё холодно, и от деревьев падали длинные тени. Вначале мы прошли редкий осинник, в котором бродили овцы и щипали тонкую траву. Потом вступили в сосновый бор с высокими замшелыми отводами.
– Какой-то сказочный, совсем сказочный лес, – тихо повторял Женька. – Наверное, в нём полно разных леших?
Я презрительно фыркнул, и Женька стушевался, покраснел.
…Через два дня мы рыбачили с Вовкой. Как всегда, Вовка удил сосредоточенно, молча; сидел, впившись в поплавок, и только подсекал. Он вытаскивал одну рыбину за другой, деловито снимал с крючка и, опустив в садок, наживлял нового червя. Он поймал штук двадцать рыбин, а у меня что-то ловля не клеилась. Вначале я засмотрелся на восходящее солнце и на множество маленьких солнц в каплях росы, в мокрой листве, в ракушках, в паутине. Потом стал разглядывать распускающиеся цветы, из которых вылетали жуки, и ласточек, проносившихся над водой, и высокие кучевые облака, похожие на белый каракуль.
Я знал только трех людей, которые на вопрос «как дела?» всегда поднимали большой палец. Первым был столяр дядя Матвей. Его мастерская находилась в подвале нашего дома; к ней вела скрипучая деревянная лестница со стертыми ступенями; из подвала пахло столярным клеем и свежей стружкой. Каким-то загадочным образом, даже в пасмурные дни в подвале было светло, а уж в солнечные – подвал просто затопляли слепящие волны, и в них плавали верстак, рубанок, деревянный молоток и спирали стружек, и сам дядя Матвей – он работал и улыбался тайным мыслям.
Дядю Матвея называли Художником – он делал старинную мебель с инкрустациями и завитушками и вкладывал в работу всю любовь к дереву. Теперь, когда смотришь на его мебель, думаешь о том, что человек, который делал такие вещи, жил интересно и весело.
Вторым был рыжий кочегар на Соловецких островах. Мы покуривали на его допотопном, прокопченном пароходе, размышляли о жизни и он сказал: «Быть счастливым так просто – не надо желать того, чего нельзя получить». Я-то знал – с этим никогда не соглашусь, но кочегар был по-своему счастлив; он побывал во многих странах, вечно находился в пути, но не хотел менять свои скитания на городскую жизнь в «коробке».
Третьим был мой отец.
Я любил катить железное колесо каталкой или идти вдоль забора и палкой трещать по рейкам. Любил грызть сосульки, играть в ножички и кричать в пустой бочке. Любил арбузы, семечки от тыквы и, когда жарко, любил залезать в ручей – становилось прохладно и спокойно. Любил полевую сумку, потому что в ней много отделений, любил подставить ладонь под струю воды из колонки и брызгать. Любил свистеть, засунув в рот пальцы и любил мандарины – они пахнут Новым годом. Еще я любил вертеть на полу раскрытый зонт, как юлу, любил гудеть в водосточную трубу и смотреть, как пыхтит каток, разглаживая асфальт. Любил пыльные чердаки с косыми лучами солнца и любил слушать шум дождя на крыше – казалось, там расплясались какие-то беспечные танцоры.
Еще я любил стрелять косточками от вишни и палкой с пластилином доставать монеты из фонтана. И любил подавать инструмент дяде Матвею, когда он работал. И любил всех дворовых собак. И очень любил свою мать… Но особенно любил отца – горячо, безудержно.
Отец постоянно ездил в командировки – то на один завод, то на другой; все время мы с матерью его провожали и встречали. Зато, когда он бывал дома, наступал праздник. Я просыпался от смеха в комнатах, отец шагал взад-вперед, что-то рассказывал матери, смеялся и пел. Он всегда был в приподнятом настроении. Наверное, иногда ему становилось плоховато и наверняка он иногда грустил, но этого никто не видел. Поэтому все считали отца счастливчиком. И он так считал тоже. «Я, в самом деле, счастливый, – говорил мне. – Не потому, что во всем везет. Нет! Просто я знаю, чего хочу, и люблю свою работу, и у меня есть настоящие, преданные друзья, и есть мама, и ты». Меня-то отец любил больше всех – я знаю точно. Даже «любил» – не то слово. Отец просто не мог жить без меня, а я без него – и подавно.
Когда отец возвращался из командировки, мы с ним не расставались ни на минуту: играли в чехарду, строили в ручье запруду и пускали бумажные корабли; или гоняли в футбол или запускали змея и посылали к нему письма. Или усаживались на диван, отец обнимал меня и рассказывал захватывающие истории. Он знал их огромное множество, ведь он столько ездил по разным местам.
Все свое детство я ждал отца. И всю свою юность. С отцом было легко, интересно и весело; он сразу ставил все на свои места и заражал меня оптимизмом. И сразу неудач становилось меньше, а те, которые и были, казались мелкими, чепухой.
Я и теперь жду отца, хотя его уже давно нет.
У отца было редкое качество – он искренне радовался успеху других и, как никто, восхищался работой мастеров. Однажды дядя Матвей сделал нам полку; отец прибил ее на стену, сел напротив, подозвал меня.
– Полюбуйся! Не полка, а произведение искусства. Матвей Петрович не просто художник, он – виртуоз. Яркий человек. Яркий и не шумный. Спокойно делает свое дело. Мы с тобой не смогли бы сделать такую полку никогда. Как бы ни пыжились… Вот так и нужно работать. Нужно делать или прекрасные вещи или не делать никаких. Не так важно, кто ты: столяр, инженер, живописец, куда важнее – отношение к работе. Ты должен быть прежде всего мастером своего дела. Такая немаловажная деталь.
Эту премудрость я не смог постичь.
– В сущности, – продолжал отец, – ценить мастерство очень просто: хорошая вещь та, на которую никак не насмотришься, и хороший кинофильм – когда выходишь из зала и становится грустно, что расстался с героями фильма…
Эта премудрость до меня более-менее дошла.
– И еще я думаю вот о чем, – отец расходился все больше. – Умирает гений, и все говорят: «Мы были его друзьями». Но почему среди друзей не видят гениев?.. Матвей Петрович не просто художник, и даже не виртуоз, он – гений чистейшей воды! Гений по дереву!
Эту премудрость я понял четко и, отягощенный новыми знаниями, долго не мог подняться с дивана, а отец, после столь длинной речи, подошел к сундуку и достал свой музыкальный инструмент – трубу. Он всегда, когда волновался, играл на трубе; музыка на него действовала умиротворяюще. Отец играл всего две мелодии, и только при мне и матери, и никогда – при посторонних. «Я всего лишь любитель, – говорил, – играю для души». В тот момент его душа была переполнена возвышенными чувствами.
Всякий раз, когда отец играл на трубе, наша комната наполнялась приглушенными витиеватыми звуками: они напоминали журчанье воды у колонки – та вода по деревянному желобу стекала в ручей, который заканчивался ярко зеленым болотцем с острыми травами; из болотца вытекал второй ручей – он впадал в Москву-реку… Слушая звуки трубы, я шел по ручью, плыл в реке, и как-то само собой, миновав огромное пространство, уже на пароходе бороздил океанские просторы, посещал далекие страны… Удивительный инструмент труба!
Отец играл легко, без напряжения; со стороны казалось, подуй, и у тебя получится не хуже, но когда я пытался что-нибудь сыграть, у меня ничего не получалось. Я дул изо всех сил, но вместо звуков из трубы вырывались хрип и стон.
До сих пор я отношусь к трубе с почтением. Ее звуки моментально поднимают настроение, если взгрустнулось, и наоборот – заставляют погрустить, если слишком развеселился.
Снова наступила осень; за окном в голых прутьях засвистел ветер. Однажды в окно я увидел: двор пересекает Вовка и высокий летчик на костылях. Это был Вовкин отец, я узнал его сразу, по фотографии.
Вовкин отец приехал из госпиталя. Его звали дядя Коля. Теперь Вовка целыми днями без умолку рассказывал нам о подвигах своего героического отца. Сам дядя Коля оказался молчаливым, замкнутым, с глухим голосом: на кухню заходил редко, а если и заходил, о войне не рассказывал. От вопросов жильцов отмалчивался.
– Что рассказывать-то! Погибли самые лучшие, самые смелые, талантливые…
Но со слов Вовки до нас все-таки дошли кое-какие обрывочные сведения. Я запомнил одну историю.
Немцы подбили наш танк и побежали к нему, чтобы взять танкистов в плен. А танкисты отстреливаются, и прямо под огнем ремонтируют покореженную гусеницу. Немцы уже подбежали, совсем взяли танк в кольцо. И вдруг сверху на них спикировал наш «ястребок». Стал кружить вокруг танка, обстреливать немцев из пулемета. Немцы залегли, тоже открыли огонь по истребителю, и попали в бензобак; вспыхнул «ястребок» и рухнул на землю. И к нему сразу бросились немцы. Только танкисты уже починили танк и, разгоняя немцев, подкатили к горящему самолету; вытащили из кабины летчика и укатили к своим. Тем летчиком был Вовкин отец.
После Вовкиных рассказов я пытался представить, как воюет мой отец, но как ни силился, у меня ничего не получалось. Почему-то я никак не мог представить отца стреляющим из винтовки, в атаке, в рукопашном бою… Передо мной возникали совершенно другие – мирные картины: отец у телескопа, на рыбалке, в лесу, рассматривающий травы и насекомых. Я вспоминал, как мы строили дворцы из глины, как однажды с получки отец купил на птичьем рынке несколько клеток с щеглами, приехал в поселок и выпустил птиц…
…Мне никак не верится, что мой отец никогда не вернется. После войны прошло много лет, я давно стал взрослым, но все еще жду отца. Мне кажется, когда-нибудь наша дверь распахнется, и он войдет, молодой, загорелый и веселый, и наша комната снова наполнится смехом, и мы, как прежде, отправимся на рыбалку, а потом построим яхту, чтобы путешествовать.
…Я вижу, как отец идет с работы, и ветер раздувает его пиджак. Он идет по солнечной стороне улицы, машет мне рукой и смеется.
Вижу отца у окна нашей комнаты. Он курит трубку, разговаривает с кем-то на улице, и щурится от солнца, и смеется.
Сохранилась только одна фотография отца. Он стоит у озера; одна рука в кармане брюк, другая заложена за борт пиджака. Отец небритый, в каких-то смешных коротких брюках, а очки на самом конце носа, вот-вот упадут. На фотографии отец тоже смеется.
Однажды в наш двор вкатилась тележка старьёвщика. На тележке лежали сломанные зонты, битые пластинки, разное тряпье. Как только тележка загромыхала во дворе, ребята помчались к ней со всякими безделушками. Еще бы! В обмен на какую-то ерунду старьевщик давал удивительные вещи: надувные шары, которые пищали «уй-ди», «уй-ди», бумажные очки с цветными пленками и бумажные мячи на резинках.
Я тоже бросился искать у нас какую-нибудь штуковину. Перерыл все закутки, но нашел только старый атлас, и за него получил надувной шар.
Вовка с сестрой принесли сломанную пластмассовую линейку и тоже стали обладателями шара. Витька-Гусь отдал дырявый чемодан и получил за него шар, мячик и цветные очки. Некоторые взрослые приносили разный хлам, клали на тележку и взамен получали несколько копеек. Гусакова притащила старые ботинки и драную сумку; старьевщик вручил ей целый рубль.
Когда тележка доверху наполнилась вещами, старьевщик перевязал вещи веревками и покатил со двора. В это время из общежития выбежала Лика с чайной чашкой и крикнула: «Дяденька, подождите!» – и побежала за старьевщиком. Она уже почти догнала тележку, но вдруг споткнулась и упала. А когда поднялась, от чашки остались одни осколки. Лика посмотрела на нас с Вовкой и заплакала. Мы подбежали к ней, стали успокаивать: говорили, что наши шары будут общими, будем надувать их попеременно. Но Лика нас не слушала, и плакала все сильнее. И вдруг к ней подошел старьевщик и протянул цветные очки. Лика перестала плакать и покачала головой. Но старьевщик сам надел ей очки и шепнул что-то на ухо. И Лика засмеялась, потом снова заплакала и снова засмеялась, сквозь слезы. А старьевщик сунул Лике в руки еще надувной шар, помахал нам рукой и покатил тележку со двора.
Теперь, когда я слышу разговоры – каких людей больше: хороших или плохих, почему-то непроизвольно вспоминается этот старьевщик. И отец. Ведь он был уверен – хороших людей гораздо больше, чем плохих.
Случалось не раз – родственники подарят мне какую-нибудь штуковину, а я возьму и обменяю её на что-нибудь у приятеля; а потом вещь приятеля ещё раз обменяю. Мне всё быстро надоедало – я любил разнообразие. Часто даже было всё равно, что на что менять, лишь бы поменяться; мне нравился сам процесс обмена – он напоминал игру в «кошки-мышки». Так однажды я обменял фильмоскоп на книгу, потом книгу – на увеличительное стекло, а стекло отдал Юрке за снежную бабу, которую он слепил во дворе. Но на следующий день была оттепель, баба развалилась, и я остался ни с чем. Тогда я понял, что обмен бывает выгодный и невыгодный. Выгодный – это когда обменяешь какой-нибудь карандаш на воздушного змея или на билет в цирк. А невыгодный — когда отдашь, например, краски за конфету, а конфету не обменяешь, а просто съешь. Это очень невыгодно. Когда я это понял, то решил делать только выгодные обмены. Как-то пришёл к Вовке и говорю:
– Давай меняться! Я тебе рогатку, а ты мне коньки.
– Ты что? Спятил? – чуть не заорал Вовка. – Какую-то рогатку на коньки!
– А что? – говорю. – Коньки – это так себе! Все время бегай да бегай, ещё упадёшь да разобьёшься. А рогатка – это ценная вещь! Это оружие! Можно подстрелить кого-нибудь.
– Не втирай мне очки! – говорит Вовка. – Думаешь, я совсем дурак?
– Никакие очки я тебе не втираю, – говорю. – Коньки нужны только зимой, а зима скоро кончится. А вот рогатка нужна и зимой, и летом – оружие на все времена года, учит меткости и ловкости.
– Всё равно не буду, – говорит Вовка. – Вот на твой мяч давай! На мяч — пожалуйста, а на рогатку ни за что!
– Нет, – говорю, – мяч мне самому нужен.
– Как хочешь! – говорит Вовка и поворачивается.
– Постой! – говорю. – Ладно, давай на мяч. «Все равно, – думаю, – выгодно. Мяч-то у меня старый, а коньки новые».
Обменялись мы с Вовкой. Взял я его коньки, вышел во двор. «На что бы их обменять, – думаю, – повыгодней?!» Хорошо бы на лыжи, а лыжи потом на велосипед, а велосипед на мотоцикл. Вот здорово было бы. Помчал бы куда-нибудь!» Иду так, размышляю, фантазирую. Вдруг навстречу Генка с санками. Только я раскрыл рот, чтобы предложить ему обмен – коньки на санки, как Генка говорит:
– Давай меняться!
– Что на что?– спрашиваю.
– Твои коньки на мои фантики!
От неожиданности я даже немного побледнел. «Вот ловкач, – думаю. – Считает меня совсем ослом. Ну, погоди! Я тебя перехитрю!»
– Давай, – говорю. – Только дай мне в придачу санки.
– Ладно, – говорит Генка. – Дам. А ты мне тогда к конькам прибавь свой фотоаппарат.
Я совсем обалдел. «Ну и хитрец!»– думаю, но не показываю вида, что понимаю, как он меня дурачит.
– Хорошо, – почти спокойно говорю. – Только ты отдай мне ещё и свой велосипед.
Генка замолчал, а потом вдруг рассмеялся.
– Знаешь, – говорит, – я передумал меняться. Я тебе просто подарю фантики. Просто подарю, и всё. У меня сегодня хорошее настроение, всем хочется делать приятное.
Я усмехнулся и про себя подумал: «Хорошее настроение! Приятное! Как же, как же. Так я тебе и поверил! Уж ты подаришь фантики просто так, ни за что. Здесь явный подвох. Хочет меня облапошить по-крупному». Но я опять-таки решил притвориться, что ничего не понимаю, не улавливаю его хитрованского плана.
– Ладно, – говорю. – А я тебе дарю коньки. – Говорю, а сам думаю: «Ну, что теперь придумаешь?» Но Генка вдруг поджал губы.
– Нет, коньки – это дорогая штука! Это я взять никак не могу.
– Ну что ты, – усмехаюсь. – Бери! Они мне вовсе не нужны. Я уже накатался вдоволь. Меня от них просто тошнит.
– Нет, нет, – упирается Генка. – Не могу! Купить – ещё туда-сюда, но взять как подарок – не могу. Это выше моих сил!
– Да бери, – говорю. – Вот чудак! – Я почти сунул ему коньки в руки.
Генка помолчал, потом вздохнул.
– Ну уж ладно, уговорил. На фантики и давай коньки.
Я любил фотографироваться. Увижу на улице фотографа и иду за ним. Станет фотограф снимать какой-нибудь памятник, а я – раз! – и встану около памятника в выигрышной позе. Или фотографируются какие-нибудь туристы, а я растолкаю их и встану впереди. И туристы ничего, улыбаются только. Иногда, правда, прогоняли. Но тогда я заходил к ним со стороны, пристраивался сбоку, и выглядывал. «Может, получусь где-нибудь в углу», – думал.
Долго я просил мать купить мне фотоаппарат, но она не покупала. «Учишься плохо, – говорила. – Вот когда исправишь все тройки, тогда куплю».
Засел я за учебу, много троек исправил, только по пению никак не мог.
– Да-а, эту тройку ты, наверное, никогда не исправишь, – вздохнула мать и на другой день купила мне фотоаппарат «Любитель».
Зарядил я в камеру пленку – целых двенадцать кадров, «вот поснимаю!» – думаю. Вначале снял себя в зеркале. Потом навел объектив на диван, укрепил камеру книгами и к спуску привязал бечевку; сел на диван и дернул. Затем ещё раз.
– Что ж ты пленку зря тратишь? – сказала мать. – Ну снял себя один раз, ну два – хватит. Пойди на улицу, сними приятелей, пейзаж какой-нибудь.
Вышел я на улицу, а там – ни одного приятеля. И пейзажа никакого нет. Одни дома и заборы. Пошел по улице. «Что бы, – думаю, – снять такое, поинтересней?» Дорогу перебежала кошка. Я её – раз! – и щёлкнул. К булочной подкатил фургон с хлебом. Я и его запечатлел. Потом снял точильщика, ларёк, дерево. Иду так по улице, снимаю всё, что попадется в поле зрения. Вижу – стоят две старушки, беседуют о чём-то. «Что если их снять? – подумал. – Вид у них смешной, старомодный». Подошёл и говорю:
– Бабушки! Я хочу вас сфотографировать. Встаньте, пожалуйста, поближе и повернитесь.
– С величайшим удовольствием! – сказала одна старушка, достала зеркальце из сумки и стала прихорашиваться.
– Фотографироваться – моя страсть, – проговорила вторая бабуся и поправила шляпку. Затем они прижались друг к другу и заулыбались. Я навёл фотоаппарат и щёлкнул.
В этот момент мимо прошёл какой-то рабочий с ящиком инструмента. «Групповой портрет – вот что надо сделать!» – мелькнуло в голове. Я догнал рабочего.
– Понимаете, – говорю, – я снимаю прохожих. Интересных людей. Не могли бы вы встать на минутку рядом с этими бабушками.
– Нет вопросов, – пробасил рабочий. Подошел к старушкам, хотел обнять их, но передумал; одернул комбинезон, вытянулся и застыл с каменным лицом.
– Пожалуйста, улыбайтесь, – сказал я ему.
– Изобразите радость жизни, – поддержала меня одна из старушек.
Рабочий не успел изобразить радость – появилась ватага студентов, они шли, размахивая книгами, рулонами бумаги. – Пристраивайтесь! – обратился к ним рабочий. – Здесь бесплатно всех снимают.
– Это идея! А почему бы и не увековечиться?! Может, попадем в хронику! Классно мыслишь юный фотограф! – загалдели студенты и обступили рабочего со старушками. И только я собрался нажать на спуск, как между студентами вынырнул какой-то мальчишка и встал перед объективом. Да ещё в выигрышной позе!
– А ну, отойди! – крикнул я. – Весь вид портишь!
– Пусть стоит! – бросил рабочий.
– Сфотографируй мальчика тоже! – сказали старушки.
– Щёлкай, чего там! – закричали студенты. – Всё равно не получимся.
Я навел фотоаппарат и щёлкнул.
– Спасибо, мы получили огромное удовольствие! – сказали старушки и отошли.
– Будь здоров! – махнул рукой рабочий.
– Пришли карточки! – крикнули студенты, убегая. Остался только мальчишка. Он долго рассматривал фотоаппарат, потом шмыгнул носом.
–Дай сделать один снимок!
– Ишь, чего захотел! – пробурчал я. – Лезешь, куда тебя не просят, да ещё – дай ему поснимать. Много хочешь. Слишком много! Ты и так уже испортил мне настроение.
– Всего один снимок, – продолжал канючить мальчишка.
– Не дам! Да и кадров мало осталось, – я развернулся и пошел по улице. Настырный мальчишка поплелся за мной.
– Ну, может дашь снять?! Разочек, а? Сделаю хороший снимок.
Я усмехнулся.
– Хороший?! Разочек?! Ну ладно, так и быть. Сейчас ещё кое-что сниму, если останется кадр – дам. Посмотрю, какой ха-роший сделаешь!
В камере неснятых оставалось три кадра. Я быстро сфотографировал рисунки на заборе и чье-то брошенное колесо с каталкой, и протянул фотоаппарат мальчишке.
– Ну на! Только давай быстрей – у меня мало времени. И ерунду всякую не снимай!
Мальчишка обрадовался, взял фотоаппарат, стал вертеть головой по сторонам, искал, что снять. Я стою рядом, посмеиваюсь.
По улице проехал самосвал с песком. Мальчишка не снял, растяпа. Низко пролетел голубь – он его вообще не заметил. Всё вертится, чего ищет – сам не знает.
– Давай быстрей! –тороплю его.
– Сейчас, сейчас, – бормочет и все крутится на месте, как юла. И вдруг подбежал к газону, нагнулся и стал наводить объектив.
– Не вздумай снимать цветочки! – почти рявкнул я. Но он уже нажал на спуск. Я подскочил, выхватил у него фотоаппарат и процедил:
– Так и знал! Только кадр испортил!
– Много ты понимаешь! – заносчиво откликнулся мальчишка и перешел на другую сторону улицы.
Когда я проявил пленку, она вся оказалась тёмной; в кадрах еле различались предметы. Рисунки на заборе пропали, колесо и каталка слились с асфальтом. Кошка вышла без хвоста, от фургона виднелся один номер, групповой портрет не получился вообще – так, какое-то серое бесформенное пятно. Одиннадцать кадров были тёмными и расплывчатыми, и только один, последний – светлым и чётким. В кадре на тонких стеблях, как на нитках, стояли пушистые шары одуванчиков. И в воздухе замерла стрекоза, словно маленький вертолёт над аэродромом-листком.
В комнате у моей бабушки висела икона. По вечерам бабушка молилась и просила Бога послать здоровье всем родственникам, особенно мне, который, по её мнению, был самым слабым.
– Бог всё может, – говорила бабушка.
– Если он может всё, почему ты не попросишь, чтобы он прислал нам денег? – спрашивал я, озабоченный тем, что наша семья жила в постоянной нужде.
Бабушка уклонялась от ответа или начинала туманно объяснять. Очень туманно. Потому я и не верил в Бога. Но однажды шёл по берегу реки, рассматривал следы птиц на песке, разные спиральки, галочки, точки и лесенки. «Эх, – думаю, – послал бы сейчас Бог двадцать копеек. Сходил бы я в кино или купил бы мороженое». И только об этом подумал, смотрю – передо мной лежит монета.
– Чудеса, да и только! – сказал я домашним, показывая монету.
Мать неопределенно хмыкнула. Отец съязвил:
– Беги туда, ищи ещё, монеты обычно валяются кучно.
А бабушка сказала:
– Ничего удивительного. Бог выполняет многие просьбы, но не все. Естественно, не все. Иначе некоторые обленились бы вконец.
В другой раз мне надоела осенняя слякоть, и я попросил Бога сделать зиму. Просто так произнёс эту просьбу вслух, не очень-то надеясь на волшебство. И вдруг – к вечеру ударил морозец, грязь на дороге закостенела, и в воздухе закружили крупные снежинки.
– Чудеса, да и только! – сказал я домашним. – Это я попросил Бога сделать зиму.
– Знаю! – бросил отец. – Он мне уже сообщил.
Мать посмотрела на меня, как на закоренелого вруна и хмыкнула вполне определенно. А бабушка сказала:
– Возможно.
В тот же день в моей голове родилась необычная мысль:
«А что если Бог летает над домами и мучительно разгадывает наши желания и мечты?!» Чтобы Всевышний не тратил время на разгадки, я решил написать свои желания на клочке бумаги и прикрепить его где-нибудь перед домом на видном месте.
В то время я хотел завести собаку – это было моей заветной мечтой, которую отец постоянно разбивал.
– Плохо учишься! – говорил. – Не купим!
«Ну и не покупайте, – подумал я, когда в моей голове родилась необычная мысль. – Не покупайте! Бог пошлет». Я написал записку: «Бог! Мне нужен щенок» и прикрепил её на калитке. На следующее утро чуть свет выбежал из дома и не поверил своим глазам – около забора сидел щенок. Это уже были далеко не простые чудеса – Бог явно прочитал мою записку. К сожалению, в тот же день щенок сбежал от меня, но этот случай настроил меня на серьезный лад. Я составил большой список необходимых мне вещей: подзорная труба, граммофон, перочинный нож с десятью предметами… Целую неделю список висел на калитке, то и дело к нам заходили всякие любопытные и спрашивали:
– Эти, написанные вещи, продаются? Какова их цена?
Мне приходилось объяснять, для кого висит список. Некоторые относились к моим словам с пониманием, но некоторые недоверчиво улыбались, едко хмыкали и тем самым только злили меня.
Целую неделю висел список, но Бог так и не выполнил ни одной из моих просьб. Разумеется, я на него обиделся и перестал писать записки.
К этому времени я уже нахватал столько троек, что отец со мной не разговаривал, а мать запретила гулять на улице. И всё из-за Бога! Ведь я только и думал о подарках с неба, а не о каких-то там уроках! В конце концов, засел я за учебники, стал исправлять одну тройку за другой. Чем больше в дневнике появлялось четвёрок, тем чаще отец похлопывал меня по плечу и обещал подарить одну «штуку», а мать всё настойчивее повторяла:
– Иди погуляй! Совсем без воздуха сидишь! Весь зелёный стал!
Когда я исправил все тройки, отец подарил мне – не подзорную трубу, конечно, но пенал – тоже достаточно ценную вещь. Мать сшила мне шорты, чтобы я не просто гулял по улице, но еще и бегал, «закалялся на свежем воздухе», – как она выразилась.
Я закалился хоть куда – никакие простуды меня не брали. И вот в этот самый момент я понял – всего можно добиться, если очень сильно захотеть и потрудиться. Мне даже стало немного стыдно за прежнее безделье и ожиданье «божьих подношений». Закалённый и ловкий, я почувствовал, что всё могу! Могу побороть свирепого хищника, справиться с вооруженным бандитом. Сила придала мне уверенность: я ходил по улице расправив плечи, сжав кулаки – этакий добрый молодец, готовый в любую минуту прийти на помощь попавшим в беду. Мне постоянно хотелось кого-то спасти, кому-то сделать что-то доброе. Я вообразил себя – не Богом, конечно, но уж волшебником точно. Только мне почему-то не везло в моих волшебных делах. Как-то заметил – в стакан киселя упала пчела. «Освобожу её, – подумал, – покажет мне пчелиное гнездо с медом». Приподнял сластену за крылышко, а она внезапно ужалила меня. Потом решил избавить от привязи Юту, собаку соседки Надьки. «У собак хорошая память, будет меня защищать», – подумал и потянул Юту за ошейник, но она не поняла моего благородного порыва, вцепилась в мою рубашку и чуть не порвала.
– И почему так получается? – поделился я своим невезением с бабушкой.
Она усмехнулась:
– Ты делаешь добро, но прикидываешь, что за это получишь. Так нельзя! Это не добро! Добро должно быть бескорыстным. Вот если бы ты помогал людям, и при этом ещё оставался невидимкой! Тогда было бы совсем другое дело. Святое дело. Ты стал бы настоящим волшебником!
После этого разговора я вышел на улицу и, стараясь быть невидимым, направился вдоль забора. «Чего бы такое сделать доброе? – думаю. – Какое-нибудь святое дело. Сделаю, и быстро исчезну». Как назло, на улице никаких дел не было, и никаких записок не заборах не висело. «Хоть какая-нибудь старушка появилась бы, что ли, – подумал я. – И в руках несла бы две тяжелые сумки. Одну внесла бы в дом, а другую оставила у крыльца. Я незаметно внес бы в дом вторую сумку и исчез… Чудеса, да и только! – воскликнула бы старушка».
До вечера ходил по улице, но так и вернулся домой, не сделав святого дела.
А на следующий день у Надьки пропала Юта. Ребята обежали все дворы, облазили все закутки, собаки нигде не было. Я подождал, пока ребята и зареванная Надька разбрелись по домам, и вышел на улицу. Легкой, пружинящей походкой, совершенно невидимый, я прокрался мимо домов, словно тень скользнул на соседнюю улицу и очутился около магазина. «Там подвал, и Юта вполне могла в него провалиться, – размышлял я. – Во дворах её нет, значит, там, в подвале». Чутьё волшебника-невидимки меня не подвело. Я только заглянул в проем фундамента и сразу увидел её, Надькину Юту. Она тревожно смотрела на меня и жалобно скулила. Спустившись в подвал, я увидел – лапы собаки зажаты ящиками из-под фруктов. Раскидать тяжёлые ящики в полутёмном подвале оказалось не так-то просто, но я всё же справился с ними и освободил бедолагу. Юта сразу бросилась лизать мне руки. «Понимаешь, – как бы говорила, – за кошкой погналась и вот… угодила в этот сырой и страшный подвал».
Задворками, незаметно для всех прохожих, я провел Юту к дому Надьки и привязал за перила крыльца; сам спрятался за водосточной трубой, как и подобает волшебнику-невидимке. Некоторое время Юта нетерпеливо топталась на крыльце, потом начала лаять, царапать дверь. Надька выбежала из дома, расплылась в улыбке, обняла собаку, поцеловала прямо в морду.
– Юта, дорогая! Где же ты была?! – бормотала Надька, вне себя от радости, и вдруг выпрямилась. – Но кто же тебя привёл и привязал?! Чудеса, да и только! – Надька задумалась, потом выдохнула: – А-а, волшебники, точно! Ведь я же их просила!..