– Бабенька, расскажи сказку, – прошу я бабушку Марфу.
– А каку тебе сказку набаить, много я их знавала, да вишь, милок, позабывала. Может, про лесную бабу и про её ребёнка злобёнка Воркотоная сказочку хочешь? Ну, так слушай.
Было не было, быль ли, небыль ли… Да только было это, сердечко моё, со мной, твоей бабушкой, когда я была почти така как ты. Пошли мы с девками по морошку да разбрелись по болоту. Кочка по за кочку, вот уж я и не вижу подружек своих, ягода все крупнее, да все желтее, уж и лукошко полное. Да куда не поворочусь, кругом топь, только впереди узенькая тропочка. Пошла я по ней. Стала подружек кликать, а они не отзываются. Только впереди смотрю: избушка охотничья, не охотничья.
Как зашла я в неё, а там темно, не убрано, кругом паутина да пыль. По всем углам мухоморы развешаны… На печи чугуны все в саже. Она сама, хозяйка, лохмата, да не чёсана, а сын её и того пуще: не мыт, не чесан с самого рождения. Зубами так и щёлкает, того гляди укусит. Но мать его трах в лоб: «Не смей пока её трогать! Я к брату, лесному человеку, на семь дней уйду, день рождения у него, а она тебя кормить, поить да потешать будет, как вернусь, тогда и изжарим». Поняла я, что попала к лесной бабе.
– А он хоть и злобёнок, но все одно ребёнок, – подумала я, – авось да небось как-то обойдется.
Ушла лесная баба, осталась я одна с её сыном Воркотонаем. Как ни страшно, но сон свое дело делает: прилегла я на лавку, да и уснула…
Утром чуть свет встала, а мово злобёнка нет. Избу вымела. Паутину из углов сняла, тесто затеяла. А сама все тру да мою. Светлее стало в избе, а тут уж тесто подошло… Пироги в печь посадила. Слышу, корова ревёт. Ей болтанки наварила, водой напоила. Подоила, а тут уж и пирогами запахло.
За заботами и не заметила, что день к вечеру. Слышу: бежит, свистит, кусты ломит. Моё дитятко влетело, чуть ли дверь с петель не долой. Уж я его кормила-кормила, ключевой водой напоила. Пирогов на неделю напекла, а он их враз – и умял. А потом и говорит:
– Хочу, чтобы ты мне байки да потешки баяла, а не то укушу.
Я ему потешку пропела:
Сенька-везенька,
Вези меня на санках.
Санки – скок
И Сеньке – в лоб.
Да как щелкну злобёночку в лоб, а он – ничего, терпит, только говорит:
– Ещё хочу, ещё сказывай.
– А ну-ка, умна голова, – опасливо придвинулась я к злобёночку поближе, – а ну-ка загану я тебе загадку:
Долга долгушка,
Куда потянулась?
Кабы встала,
Руками до неба достала,
Кабы рот да глаза,
Все рассказала.
Думал-думал малой, да так и не отгадал.
– А вить это дорога. – Смотрю, вроде как в обиде на свою няньку Воркотонай. Тут я ему небылицу припомнила:
Живала-то, бывала,
На босу ногу топор надевала,
Три пары лыж за пояс затыкала.
Пошла возле горы лычко драть,
А там избушка на курьих ножках.
Зашла в избушку:
«Бог на помочь».
Квашня бабу месит,
А баба меня не взлюбила,
Из лопаты печь схватила,
Я испугалась, вскочила,
Из юбки выскочила,
Весь порог вырвала.
Повеселее глядит злобёночек, а я ближе да ближе. Ему-то байку сказывать начала, а сама гребешком его лохмы расчесываю. Он поначалу зубами щелк да щелк, а я тихонько:
Бай-бай-бай,
Коням сено подавай,
Кони сено не едят,
На водичку всё глядят Баю-баю-баю-бай,
Не ходи Воркотонай,
Мою детку не пугай,
Мою крошку не пугай.
Моя деточка уснула,
Моя крошечка уснула.
Уснул мой злобёночек, да и я до зорьки на лавке прикорнула.
Утром встала, корову подоила, тесто затеяла, пыль кругом смела, воды ключевой принесла. А тут и моя лялька проснулась. Сразу же рот шире ворот:
– Есть хочу.
А я ему по калачу, да по лепёшке, да сладкой морошки. Тут он у меня и подобрел вроде.
– Давай, Воркотонайчик, лицо твое умоем, так такой ли славный у нас будешь молодец.
А он ни в какую, верещит и кусается. Но я его всё-таки умыла. Хватил он меня пару раз за палец, но не очень больно, видать, руку, которая тебя кормит, не так легко укусить.
Убежал злобёночек на весь день в лес, а я нашла в пыльных сундуках кумача. Така материя красная, да рубашку спроворить решила. Раскроила на глазок. Шила день до вечера. На себя примеряла. Славная рубашонка вышла…
Где уж бегал ли, гулял ли, малых детушек пугал, но только прибежал мой злобёночек голодный. И опять рот шире ворот:
– Есть давай, да побольше каравай, напои да загадку загани, да сказочку набай, да байку сыграй, а не то укушу.
Смотрю, а он уж за столом почти засыпает. А мне уж к тому времени и совсем не страшен он стал. Накормила его, напоила, сухонького, мягонького мха настелила на полати и стала сказку сказывать. Сама из-под фартучка обновку-то свою и достала, как на него прикинула, куда как мил мой злобёночек стал. Да вроде уж не рычал, а котом заурчал. Понравилась ему моя обновка, и сон долой, вскочил да к ведру берестяному на свое отражение полюбоваться. А я ему:
Байки-побайки,
Матери – китайки*,
Отцу – кумацу**,
Брату – ластовицу***,
Сестричке – пестрички –
Сини рукавички,
Дедке – катанцы,
Бабушке – сапожки
На больные ножки.
– Теперь сказку хочу… – Полез он на полати, а мне долго ли. Сказку, так сказку. И рассказала ему Сказку о Вороне-Вороновиче и Настасье Прекрасной.
(*Китайка – раньше была такая ткань.
**Кумач – красная ткань.
***Ластовица – мужские наплечные украшения).
Так ли было, не так, как кто знает, так тот и бает.
Жили-поживали мужик да баба, и была у них дочка. Да такая славная, такая милая. Настасьей прозывали. Росла она и цвела отцу-матери на радость. А как выросла, так и стали её все звать Настасьей Прекрасной. В царских палатах такой красавицы не видывали. Да случилась беда великая: прилетел Ворон-Воронович и украл Настасью, унёс за три леса, да во четвертый. Мать с отцом от горя все глаза выплакали.
– Ах, кабы она у нас не одна была, а был бы у нее брат, так вступился бы он за нашу ладушку, – сокрушалась мать, да с горя-то плохо видеть стала, споткнула ногу о камень. Подняла его и говорит:
– Был бы у нас сыночек, такой крепкий, как кремень, так постоял бы он за нашу дочечку, – да и бросила камень. Тот упал, в зыбку попал. И в мальчишку превратился. Да такого ладного, что не по дням да по ночам растет, а с каждой минуткой прибывает. К вечеру того дня уж и на ноги встал, а на другое утро у отца доспехи попросил и за сестрой во четвертый лес отправился.
Ворона-Вороновича дома не было, по земле летал, разбой чинил. Смотрит Настасья, какой-то молодец на голубой лошади приехал. А ни у кого больше такой не было – серой-серой, аж голубой – только у её отца. Так Голубихой и звали.
– Кто же ты такой, добрый молодец, уж не тать* ли, отца моего пограбивший?
– Не тать я, дорогая сестрица, а братец твой Крементий, приехал тебя из злого плена вызволять.
Заплакала Настасья и говорит:
– Напрасно только голову сложишь. Мне ты не поможешь. Езжай лучше домой, да будь отцу-матери на старость утешением.
Но не послушался её молодец, остался дожидаться Ворона-Вороновича. А он тут как тут:
– Фу-фу, что-то человеческим духом пахнет.
– Налетался по белу свету, вот тебе всё и чудится человечий дух.
Но Крементий был не из пугливых. Вышел он к Ворону-Вороновичу и говорит:
– Вот он я – человек и есть. Приехал за сестрой своей.
– Такому гостю я всегда рад. Топи, Настасья, баню, пойдем мы с твоим братом париться.
Пошли они париться, а Ворон-Воронович стал его хлестать веником железным, да так и захлестал. Потом окатил холодной водой, да оборотил опять в камень.
Мать с отцом и вовсе все глаза выплакали. Однажды мать сослепу обожгла руку:
– Ах, кабы нам сыночка быстрого, как огонь, уж он-то вызволил бы сестрицу с братцем из беды.
Только успела промолвить, как в зыбке кто-то загулил, загомонил.
– Старый, глянь, какое счастье, сыночка нам Бог дал.
Стал расти сыночек не по дням, не по часам, а по минутам. На закате солнца на Голубихином жеребёнке, таком же голубом, как мать его, отправился к Ворону-Вороновичу.
И повторилось все сначала. Опять перехитрил Ворон-Воронович Огнивка. Повел его в баню да и окатил холодной водой, и превратил его в крохотный огонек.
Тут уж отцу-матери Настасьиным никакой надежды. А в глазах уж белый свет чуть брезжит. Только-то и видят, что яркий луч солнечный.
– Ничего, видать, сильнее солнышка нашего нет, – молвила мать-старушка. – Кабы нам такого сыночка сильного, быстрого, жаркого и неуловимого.
Только вымолвить успела, как со стенки соскользнул луч, да по половице прямо к материнским рукам – маленький мальчик. Пока от стенки добежал, добрым молодцем стал:
– Здравствуй, маменька, я твой сынок Луч-Лукьян. Накорми, напои да на правое дело спроводи.
Тут бедная мать в слезы:
– Не пущу я тебя, одна ты моя надежда, услада на старости лет. Кто нам с отцом глаза закроет? Не бросай ты нас старых, догляди до смерти.
Но отвечает Луч-Лукьян, поклонившись до полу:
– Не останавливай меня, матушка, дозволь в путь идти, на счастье-удачу благослови.
Что ж делать: окрестила его мать, отпустила с богом. Сел он на коня и полетел быстрее света выручать сестрицу с братцами.
А Ворон-Воронович на сосне сидит, да усмехается:
– Еще один братец пожаловал, что ж, Настенька, топи баню, посмотрим, на что этот богатырь способен.
Да рано он похвалялся, да рано усмехался. С Ворона-Вороновича уж пот градом валит, с Луч-Лукьян просит жару подбавить. С Ворона-Вороновича черная сила темными потоками сбегает, а Луч-Лукьян красотой и силой сияет. Так и не вышел Ворон-Воронович из бани.
Луч-Лукьян забрал Настасью Прекрасную, а братцев Крементия и Огнивка росой рассветной обдал, ожили они, и приехали все в отчий дом. Мать с отцом на радостях прозрели и помолодели. Вот стали все вместе жить-поживать, добра наживать, добрым людям на радость, злым – на покор.
Глядь, а мой Воркотонай не спит, глазёнками в потолок уставился, бровки хмурит. Видать, думу каку-то думает.
– Расскажи мне ещё небылицу, – просит.
– А вот изволь тебе небылицу:
Туручки-туручок,
Едет мужичок.
Санки тоненьки,
Оглобельки маленьки,
Хомут не свой:
«Поезжай, не стой!»
Приехали бояре
Избушку рубить,
Ни печки, ни лавки –
Одна доска – поперек тоска.
На той доске Окулина спит.
Окулина-вертеха погубила петуха.
Петух не поет, только житце клюет.
Житцем накормила петуха,
ПЕТЬ ПЕРЕСТАЛ.
– Не хочу больше небылицу, загадок хочу, – требует неслух.
– Ах ты, капризан, хочешь загадку? Вот тебе целый кузовок, не зевай, отгадывай.
Что же, что же?
Со стены не стесать,
За окно не побросать?
Подзадориваю я мальца, но молчит злобёночек.
– Солнышко это, глупыш, тёмная головушка, – говорю я.
Что же, что же?
За сарай не забросишь?
Думает Воркотонай, да никак не удумает.
– Пёрышко, – говорю я, – эх ты, несмышлёныш.
Что же, что же?
На гору за хвост
Не затянуть?
Пока он думает-кумекает, я опять тихонько его волосёнки и пригладила. Ай и к сердцу он мне, тако ли. Хоть и злобёнок, а все одно ребёнок.
– Знаю, знаю, – отвечает он и, вроде как бы улыбается, – это клубок ниток. Его не втащить на гору, размотается.
– Правильно, молодец! – да чмок его в головушку, а он как отдернется:
– Не кусай меня…
– Да что ты, милок, это я целую тебя.
– Как это? – удивился Воркотонай.
– А вот так, – поцеловала я его, и опять подумалось, – хоть и злобёночек, а все-таки ребёночек.
– Уж дело к ополуночи, так ты бы спал, неугомона, мне ведь рано вставать.
– А не буду спать, пока байку не споёшь.
– Отчего же не спеть, спою:
Баю-баю-баюшок,
Да ты болотный клок-клочок,
Да ты межёвый гонюшок**,
Да среди поля цвет-цветок,
Да в чистом поле одинок,
Баю-баю-баюшок.
Смотрю, спит мой буян. Да в кумачовой рубашечке, да причёсан, да умыт: совсем славное дитятко.
(*тать – вор.
**Гоноть – расколотое брёвнышко, колышек).