Мальчик ловил рыбу с пристани. Я сразу заметил его живую фигурку среди малоподвижных старых любителей, которые, казалось, пытались и никак не могли наладить своими лесками телефонную связь с удачей.
Мелкая колючка быстро склевывала наживку, и мальчик то и дело вытягивал шнур, снова наживлял крючки и забрасывал снасть, стараясь закинуть её подальше от пристани. Вскоре у него кончились рачки, на которые он ловил рыбу, и он попросил наживку у одного из рыбаков. Тот хмуро посмотрел на него и протянул небольшую рыбёшку. Мальчик быстро распотрошил её, выскоблил ровные кусочки мяса и снова наживил свои крючки. Он ловко забрасывал шнур и с артистической непринужденностью тащил его наверх. Видно было, что он рыбачит не первый день.
Наконец, он подсёк рыбу и стал быстро вытягивать, сверкая тёмными прислушивающимися глазами.
— Что-то хорошее идёт, — сказал он мимоходом, заметив, что я за ним слежу.
Из воды высверкнуло широкое, плоское тело ласкиря. Это был крупный ласкирь, с хорошую мужскую ладонь. Мальчик даже слегка покраснел от удовольствия. Он выбрал леску и осторожно, чтобы не запутаться, отбросил в сторону её рабочую часть. Рыба забилась о пристань. Мальчик прижал её ладонью и вырвал крючок.
Рыбаки с завистливым равнодушием следили за ним. В этот день рыба у всех плохо ловилась.
Мальчик подхватил ласкиря за хвост и передал его тому рыбаку, у которого брал наживку. Тот стал отказываться, уж слишком высок был процент за одолжение. Но мальчик решительно бросил рыбу возле него и вернулся на свое место. Ласкирь неожиданно забился и стал передвигаться к краю пристани. Тогда рыбак взял его и сунул в корзину, как бы для того, чтобы он не упал в море.
У мальчика шнур зацепился за сваю, и он стал освобождать его, раскачивая из стороны в сторону. Леска никак не отцеплялась. Мальчик лег на причал и, вытянув руку, ухватил шнур ближе к тому месту, где он зацепился. Он держал шнур на самых кончиках пальцев. Конец шнура, намотанный на плоскую деревянную катушку, лежал у него за пазухой. Пока он ерзал, свесившись с пристани, катушка выскочила у него из-за пазухи и полетела в море. Он бросил шнур и попытался поймать её рукой, но катушка отскочила от пальцев и шлёпнулась в воду. Теперь шнур держался только на свае.
Мальчик встал, поглядел по сторонам и, видимо, не найдя более подходящего помощника, обратился ко мне:
— Дядя, подержите меня за ноги, а я сниму шнур.
— Не боишься упасть?
— Не, я не упаду.
— Плавать умеешь? — спросил я на всякий случай, хотя был уверен, что он плавает.
— А как же, — сказал он и, просунув голову между железными прутьями барьера, заскользил вниз. Я поддерживал его сначала за рубашку, потом за штаны, но штаны быстро кончились, потому что они были только до колен, и крепко уцепился руками за его скользкие, гибкие лодыжки. Тело у него было легкое, как у птицы.
— Подымайте! — крикнул он через некоторое время.
Мне не было видно, достал он шнур или нет. Я осторожно вытянул его наверх.
— Унесло, — сказал он, вставая и отряхиваясь. Катушка медленно отходила от пристани. Грузило задерживало её ход, но течение всё же было сильней. Пока мы с ним возились, волна сдернула шнур, и вся снасть оказалась в море.
Мальчик некоторое время следил за ней, потом махнул рукой.
— У меня другая закидушка есть, лучше, — сказал он, стараясь унизить упущенную снасть. Он достал из карманчика, застегнутого на пуговицу, запасную. Шнур был намотан на пробковую катушку. Мальчик размотал шнур в воду, стараясь быть подальше от сваи, и, когда грузило достигло дна, отпустил шнур ещё на несколько метров и сунул катушку за пазуху. Загорелый кулачок его юркнул под рубашку, как зверёк в нору.
Он стоял в независимой позе и делал вид, что не следит за катушкой упущенной снасти, которая всё ещё была на виду.
— Если бы эта моталка упала, — он хлопнул себя по груди, — я бы поплыл за ней. А ту не жалко.
Через некоторое время, когда мимо пристани проходила лодка, он сказал:
— Может, попросить их достать?
— Попробуй, — сказал я.
— Э, не стоит, — ответил он, подумав немножко, — грузило тоже слишком лёгкое. Чёрт с ней!
У него начало клевать, и он внимательно прислушался к леске. Потом быстро подсёк и стал выбирать. Большой ржавый ёрш висел на последнем крючке. Мальчик выхватил катушку из-за пазухи, прижал ею ерша и осторожно, чтобы не уколоться, высвободил крючок. Кулак его с зажатой катушкой опять юркнул за пазуху.
Ерш лежал, подрагивая, похожий на маленького злого дракона во всём великолепии безобразного оперения.
— Пригодится на уху, — сказал мальчик, объясняя, почему возится с такой некрасивой рыбой. Он снова забросил шнур и стал искать глазами упущенную снасть. Дощечка катушки еле заметно желтела метрах в пятидесяти от пристани. Течение уносило её всё дальше и дальше.
— Смотри, возле буйка, — сказал я.
— А, чёрт с ней, — сказал он. — Крючки тоже плохие. Только леску жалко.
— Я тебе дам леску, — сказал я, чтобы он успокоился.
— А у вас есть 0,3?
— Нет, — сказал я, — но у меня есть 0,15.
— Слишком тонкая, — сказал он. — Не импортная? — неожиданно добавил он.
— Нет, — говорю, — ленинградская.
— Ленинградская хорошая, — сказал он поощрительно. — Она тоже импортная.
Перед заходом солнца клёв улучшился, и он до вечера поймал ещё трёх ласкирей, две барабульки, одну ставриду и полдюжины колючек.
— Это что, — сказал мальчик, насаживая на кукан свой улов, — я больше ловил. Я все рыбы ловил. Только петух ещё не попадался. А вам петух попадался?
Я сказал, что и мне петух не попадался.
— Ничего, ещё попадется, — сказал мальчик, чтобы успокоить меня. За себя он был уверен.
Уже вечерело. Мальчик смотал свою закидушку, тщательно протёр крючки о штаны, тряхнул кукан, чтобы увериться, что рыбы хорошо держатся, и мы пошли. Мы с ним договорились, что в следующее воскресенье выйдем в море на моей лодке.
— У нас тоже была лодка, — сказал мальчик, — только утонула.
— Как так? — спросил я.
— Она была не настоящая, — признался он. — Брат её сделал из старых досточек. Но она была как настоящая, только потом утонула… Мы с братом ловили рыбу напротив дока. И увидели глиссер. Он гнался за нами.
— Почему?
— Я же сказал, лодка была не настоящая. На такой лодке не разрешают ловить рыбу. Когда мы увидели глиссер, брат закричал: «Давай, Павлик, сматывай шнуры!»
Я начал сматывать шнуры, а он — выбирать якорь. Он так перегнулся, что в лодку стала набираться вода, и она стала тонуть. Мы сначала сидели в лодке, а потом встали, но она всё равно тонула. Мы на ней стоим, а она тонет. Уже вода по шейку. Тогда брат сказал: «Плывём, Павлик!» И мы поплыли к берегу. Надо было рубить якорь, но нам было жалко верёвку, потому что это была мамина верёвка для белья.
— А глиссер?
— Они нас не догнали. Мы убежали. Потом мы спрятались у тёти Мани в огороде. Вы не знаете тётю Маню?
— Нет, — сказал я.
— Мы спрятались у тёти Мани, и они нас не нашли.
— За что всё-таки они хотели вас поймать? — снова спросил я у него.
— Так я же сказал, что лодка была не настоящая. Без паспорта. На такой лодке можно утонуть, а за это полагается штраф.
— А брат у тебя большой? — спросил я.
— Ещё бы, он учится в шестом классе. Он начал рыбачить ещё в Казахстане. А я только три года как рыбачу. А вы были в городе Казахстан?
— Казахстан не город, а республика, — сказал я.
— Нет, город, — возразил мальчик. — Я знаю, я же там родился.
Воспоминания о Казахстане, видно, возбуждали его. Он обгонял меня и заглядывал в лицо, полыхая напряжёнными глазами на чумазом большеротом лице.
— О, у нас в Казахстане был такой замечательный дом! Здесь нет такого красивого дома, — он махнул рукой в сторону гостиницы и всех прибрежных домов.
— Где вы его взяли? — спросил я.
— Сами построили, — сказал он гордо. — Папа и дедушка строили, а брат помогал. Но это другой брат, он сейчас в армии. Папа и дедушка строили, а он носил из леса прутики…
— Какие прутики? — спросил я, уже вовсе ничего не понимая.
— Ну, прутики. Знаете, такие маленькие-маленькие деревья.
— Значит, из них вы строили дом?
— Нет, еще были коровины лепёшки с глиной, — сообщил он доверительно. — А прутики были внутри. И доски тоже были. У нас был самый красивый дом в Казахстане…
Мы шли по прибрежной улице. Мальчик не переставая рассказывал о своих братьях, отце, дедушке. Они были самые ловкие, самые сильные и самые умелые люди на свете. Рассказывая, он успевал оглядеть все вывески, витрины магазинов, встречных собак.
— Это немецкая овчарка, — говорил он, прерывая свой рассказ. — А это бульдог, а это дворняжка…
Он смело проходил мимо бродячих собак, ничуть не сторонясь, как храбрый мимо храбрых. Чувствовалось, что он смотрит на собак, как на зверей, может быть, и опасных, но всё-таки из своего мальчишеского царства.
Какой-то мальчик, заметив моего спутника, разогнался с воинственным воплем: «Попался, гречонок!» Но в последнее мгновение, видимо, заметив, что тот не один, развернулся и пробежал мимо, как будто бежал по каким-то своим надобностям. Павлик не только не испугался, но даже и не посмотрел в его сторону.
Я решил выпить турецкого кофе и угостить мальчика конфетами. Мы зашли в летнюю кофейню, уселись за столик, и я заказал два кофе. Конфет не оказалось, и я решил купить их где-нибудь в другом месте.
— Папа говорит, что всю жизнь положил на этот дом, — сказал мальчик, оглядевшись и быстро освоившись с новым местом.
— Почему? — спросил я, хотя этот казахстанский дом начинал мне надоедать.
— Потому, что ему на ногу упало бревно, и он заболел. Мы думали, что он умрёт, но умер дедушка. А папа живой, только ему отрезали ногу.
Официантка принесла две чашки кофе. Становилось прохладно, поэтому кофе было особенно приятно пить. Но мальчик наотрез отказался от кофе.
— Что я, старик, что ли, — сказал он с достоинством, — такой кофе пьют только старики…
Старик с чётками, сидевший за соседним столиком, посмотрел на нас и улыбнулся. Потом он обратил внимание на кукан с рыбой. Он смотрел на рыбью гроздь, как на детские четки.
— Отчего умер дедушка? — спросил я, потому что понял: он должен, так или иначе, рассказать свою историю.
— У него разорвалось сердце, — сказал мальчик. — Ему было так жалко папу, что он всю ночь плакал, а потом у него разорвалось сердце…
— Откуда вы узнали, что он плакал всю ночь? — спросил я, не знаю почему. Может быть, мне хотелось, чтобы вся эта история оказалась его выдумкой.
— Так у него утром вся подушка была мокрая. Он думал, что папа умрёт, и ему было очень жалко папу.
Я вспомнил своего школьного товарища. Он тоже тогда уехал в Казахстан, и я о нём с тех пор ничего не слышал. Обычно переселенцы из одних мест старались, если это было возможно, держаться вместе. Я подумал, что, может быть, мальчик о нём что-нибудь знает или слышал.
— А он рыжий? — спросил мальчик, выслушав меня.
— У него отец каменщик, — сказал я. — Твой же папа тоже каменщик?
— А он с усами? — спросил мальчик настороженно.
На этот вопрос я ему не мог ничего ответить. Когда его увозили, он был вообще безусый.
— Мой папа не любит усатых, — сказал мальчик. — Он больше всего на свете не любит усатых.
— Почему?
— Не знаю, — сказал мальчик, радуясь моему удивлению и сам радостно удивляясь. — Так он добрый, но усатых не любит… Он даже с ними не здоровается на улице. Папа говорит всем нашим знакомым: «Если вы меня уважаете, не носите усы!» И никто не носит, потому что все уважают папу.
— Но почему же он не любит усатых?
— Не знаю. Он нам не говорит почему. Не любит, и всё. Брат мой, когда приезжал из армии, имел усы. Он не хотел их отрезать. Но потом он уснул, и папа отрезал ему один ус, другой не успел, потому что брат проснулся. Если б ему кто-нибудь другой отрезал ус, он бы его одной рукой убил на месте. А папе он ничего не мог сделать, поэтому сам отрезал себе второй ус. Но всё равно было видно, что у него были усы. Потом, когда мы обедали, папа ему сказал: «Выпьем за твои усы». А мама сказала: «Лучше выпейте за то, чтобы он жив-здоров домой воротился». — «Нет, — сказал папа, — мы выпьем за его бывшие усы». Они выпили, и брат совсем перестал сердиться на папу, потому что в армии он стал человеком.
Расплачиваясь за кофе, я случайно вытащил вместе с мелочью ключ от лодки. Когда официантка отошла, мальчик спросил:
— Что это за ключ?
— От лодки.
Он рассмотрел ключ и разочарованно вернул. Ключ был ржавый и старый.
— Если бы у моего папы был такой ключ, он бы его выкинул в море…
— А кто твой папа?
— Он чистильщик, — ответил мальчик. — Он работает возле Красного моста, у него очень хорошее место. До этого он работал сторожем в военном санатории, но его оттуда выгнали, потому что кто-то ночью вошёл в клуб и украл красную скатерть со стола. Папа не был выпивши и не спал, но начальник ему не поверил…
Тут мы подошли к лоточнику, и мальчик, неожиданно перескакивая на более приятную тему, предупредил:
— Здесь плохие конфеты.
Конфеты были и в самом деле неважные, самые дешёвенькие.
Мы вошли в кондитерскую. В буфете под стеклом рядами стояли пирожные, розовые, сочащиеся, с кремовыми финтифлюшками. Мальчик притих и уставился на витрину: так смотрят сухопутные дети на аквариум с разноцветными рыбками.
— Выбирай, — сказал я ему.
Он вздрогнул и улыбнулся застенчивой, милой, ждущей чуда улыбкой.
— Не надо, — сказал он и остановил руку, которая сама потянулась к тому месту витрины, где лежали пирожные с самым пышным слоем крема.
Я заставил его выбрать два пирожных.
— Кто он вам? — спросила буфетчица и проницательно посмотрела на мальчика.
— А что? — сказал я.
— Ничего, — ответила она и положила пирожные в тарелку.
Я заказал кофе с молоком, и мы уселись за столик. В кондитерской он чувствовал себя не так уверенно, как в кофейне. Может быть, потому что кофейня была под открытым небом. Он не знал, куда деть рыбу, и, наконец, осторожно уложил кукан на колени. Казалось, он хотел иметь как можно меньше точек соприкосновения с предметами кондитерской: сидел на краешке стула, кусал пирожное и прихлебывал кофе, стараясь не притрагиваться к столику.
Официантка разносила чебуреки, и, когда запах жареного дошёл до нас, я понял, что надо заказать ещё пару чебуречин. Надо было начинать с них, но и в этом порядке было видно, с каким удовольствием он ест. Я заказал ему ещё стакан кофе.
Я глядел, как он ест, и вспомнил, как однажды в детстве тётка привела меня в кондитерскую. Мы ели кулич и запивали таким же кофе с молоком. Тётка была с подругой, и я решил, что по законам приличия надо от чего-нибудь отказаться. Я отказался от второго стакана кофе, хотя мне хотелось выпить ещё один стакан. Сейчас даже трудно представить, до чего мне хотелось выпить ещё кофе с молоком. Но я отказался, и отказ мой был принят легко и даже, как мне показалось, облегчённо, поэтому я не решился попросить ещё один стакан. Кулич был очень вкусный, но есть его без кофе тоже было почему-то неприлично. Мне пришлось старательно растягивать свой стакан кофе, чтобы его хватило на весь кулич.
Когда мы вышли с мальчиком на улицу, было уже совсем темно, и я решил проводить его до автобусной остановки.
Всю дорогу он мне рассказывал какую-то бредовую историю, где эпизоды армянской резни в Турции перемежались с действиями партизан во время Отечественной войны. Я запутался и устал, пытаясь уловить смысл в его рассказе. Мне показалось, что он слегка опьянел от кофе. Видимо, он импровизировал свой рассказ. Так как до автобусной остановки было не очень далеко, он спешил, как бы торопясь полностью расплатиться за этот вечер.
В следующее воскресенье погода испортилась, и мы не встретились. С тех пор я его видел только один раз, и то с моря. Я проходил на лодке недалеко от пристани. Он там рыбачил. Узнав меня, он помахал рукой и побежал, провожая лодку до самого конца пристани. Я его не взял в лодку, потому что пристань не имела лодочного причала, а возвращаться к берегу было лень. К тому же, пограничники не разрешают брать не отмеченных при выходе пассажиров.
С тех пор я его не видел. Он живёт на окраине города и обычно рыбачит в тех местах.
Кладбище напоминало карликовый городок, с железными оградами, зелеными холмиками могил, игрушечными дворцами, скамеечками, деревянными и железными крышами. Казалось, люди, после смерти сильно уменьшившись и поэтому став злее и опаснее, продолжают жить тихой, недоброй жизнью.
Возле нескольких могил стояли табуретки с вином и закуской, на одной даже горела свеча, прикрытая стеклянной банкой с выбитым днищем. Я знал, что это такой обычай – приносить на могилу еду и питьё, но всё равно сделалось ещё страшнее.
Пели сверчки, свет луны белил и без того белые надгробья, и от этого чёрные тени казались еще черней и лежали на земле, как тяжёлые, неподвижные глыбы.
Я старался как можно тише пройти мимо могил, но палка моя глухо и страшно стучала о землю. Я её взял под мышку, стало совсем тихо и ещё страшней. Вдруг я заметил крышку гроба, прислоненную к могильной ограде рядом с ещё не огороженной свежей могилой.
Я почувствовал, как по спине подымается к затылку тонкая струйка ледяного холода, как эта струйка подошла к голове и, больно сжав на затылке кожу, приподняла волосы. Я продолжал идти, всё время глядя на эту крышку, красновато поблескивающую в лунном свете. Я тогда ещё не знал, что по мусульманскому обычаю покойника хоронят без крышки, видимо, чтобы облегчить ему воскресение. Гроб накрывают досками наподобие крыши.
Я был уверен, что покойник вышел из своей могилы, прислонил крышку гроба к ограде и теперь ходит где-нибудь поблизости или, может быть, притаился за крышкой и ждёт, чтобы я отвернулся или побежал.
Поэтому я шёл, не шевелясь и не убыстряя шагов, чувствуя, что главное – не сводить глаз с крышки гроба. Под ногами зашумела трава, я понял, что сошёл с тропы, но продолжал идти, не выпуская из виду крышку. Вдруг я ощутил, что проваливаюсь в какую-то яму.
Я успел увидеть полоснувшую небо луну и шлёпнулся на что-то шерстистое, белое, рванувшееся из-под меня в сторону. Я упал на землю и лежал с закрытыми глазами, дожидаясь своей участи. Я чувствовал, что он или, вернее, оно где-то рядом, и теперь я полностью в его власти. В голове мелькали картины из рассказов охотников и пастухов о таинственных встречах в лесу, о случаях на кладбищах.
Оно медлило и медлило, страх сделался невыносимым, и я, собрав силы, распахнул глаза, как будто включил свет.
Сначала я никого не увидел, а потом в темноте заметил что-то белеющее, качающееся. Я чувствовал, что оно внимательно следит за мной. Особенно страшно было, что оно качалось.
Не знаю, сколько времени прошло. Я стал различать запах свежевскопанной нагретой за день земли и какой-то очень знакомый, обнадёживающий, почти домашний запах. Оно, всё ещё покачиваясь, белело в углу. Но ужас, длящийся без конца, перестает быть ужасом. Я почувствовал боль в ноге. Падая, я её сильно подвернул, и теперь мне очень хотелось её вытянуть.
Я долго вглядывался в него. Расплывающееся белое пятно принимало знакомые очертания, в какое-то мгновенье я понял, что призрак превратился в козла, и разглядел в темноте бородку и рога. Я давно знал, что дьявол принимает вид козла, и немного успокоился, потому что это было ясно. Я только не знал, что он при этом может пахнуть козлом.
Я осторожно вытянул ногу и заметил, что оно насторожилось, вернее, перестало жевать жвачку и только продолжало странно покачиваться.
Я замер, и оно снова зажевало губами. Я поднял голову и увидел край ямы, озаренный лунным светом, прозрачную полосу неба со светлой звездочкой посредине. Наверху прошелестело дерево, было странно снизу чувствовать, что там потянул ветерок. Я посмотрел на звездочку, и мне показалось, что и она покачнулась от ветра. Что-то глухо стукнуло: с яблони слетело яблоко. Я вздрогнул и почувствовал, что становится прохладно.
Мальчишеский инстинкт подсказывал, что бездействие не может быть признаком силы, и, так как оно продолжало жевать, бесплотно глядя сквозь меня, я решил попробовать выбраться.
Я осторожно встал и, вытянув руку, убедился, что, даже подпрыгнув, не смог бы достать руками до края. Палка моя осталась наверху, да и она вряд ли могла помочь.
Яма была довольно узкая, и я попробовал, упираясь руками и ногами в противоположные стенки, вскарабкаться наверх. Кряхтя от напряжения, я немного поднялся, но одна нога, та, которая подвернулась, соскользнула со стенки, и я шлёпнулся снова.
Когда я упал, оно испуганно вскочило на ноги и шарахнулось в сторону. Это было самое неосторожное с его стороны. Я осмелел и подошёл к нему. Оно молча забилось в угол. Я осторожно протянул ладонь к его морде. Оно тронуло губами, тепло дохнуло на неё, понюхало и фыркнуло по-козлиному, упрямо мотнув головой.
Я окончательно убедился, что он никакой не дьявол, просто попал в беду, как и я. Во время моего пастушества, бывало, козлы забирались в такие места, что сами потом не могли выбраться.
Я сел с ним рядом на землю, обнял его за шею и стал греться, прижимаясь к его тёплому животу. Я попытался уложить его, но он продолжал упрямо стоять. Зато он начал лизать мою руку, сначала осторожно, потом всё смелее и смелее, и язык его, гибкий и крепкий, шершаво почесывал кисть моей руки, слизывая с неё соль. От этого колючего и щекочущего прикосновения было приятно, и я не отнимал руки. Козёл мой совсем вошёл во вкус и уже стал прихватывать острыми зубами край моей рубахи, но я закатал рукав и дал ему попастись на свежем месте.
Он долго лизал мою руку, а я почувствовал, что, даже если бы показалось над ямой голубое в свете луны лицо покойника, я бы только крепче прижался к моему козлу, и мне было бы почти не страшно. Я впервые узнал, что значат живое существо рядом.
Наконец ему надоело лизать мою руку, и он неожиданно сам улегся рядом со мной и снова принялся за жвачку.
Было всё так же тихо, только свет луны сделался прозрачней, а звездочка передвинулась на край полоски неба. Стало ещё прохладней.
Вдруг я услышал приближающийся топот копя, сердце бешено забилось.
Топот делался всё отчётливей и отчётливей, иногда раздавалось металлическое пощёлкиванье подков о камни. Я испугался, что всадник свернёт в сторону, но топот приближался, твёрдый и сильный, и я уже слышал дыхание коня, поскрипывание седла. Я замер от волнения, топот прошёл почти над самой головой, и тогда я вскочил и закричал:
– Эй! Эй! Я здесь!
Лошадь остановилась, в тишине я различил костяной звук лошадиных зубов, грызущих удила. Потом раздался нерешительный мужской голос:
– Кто там?
Я рванулся навстречу голосу и закричал:
– Это я! Мальчик!
Некоторое время человек молчал, потом я услышал:
– Что за мальчик?
Голос мужчины был твёрдым и недоверчивым. Он боялся ловушки.
– Я мальчик, я из города, – сказал я, стараясь говорить не покойницким, а живым голосом, отчего он сделался странным и противным.
– Зачем туда залез? – жёстко спросил голос. Человек всё ещё боялся ловушки.
– Я упал, я шёл к дяде Мексуту, – быстро сказал я, боясь, что он не дослушает меня и проедет.
– К Мексуту? Так и сказал бы.
Я услышал, как он слез с коня и закинул уздечку за могильную ограду. Потом шаги его приблизились, но он всё же остановился, не доходя до ямы.
– Держи! – услышал я, и верёвка, прошуршав в воздухе, соскользнула в яму.
Я взялся за нее, но тут же вспомнил про козла. Он молча и одиноко стоял в углу. Недолго думая, я обернул верёвку вокруг его шеи, быстро затянул два узла и крикнул:
– Тяните!
Верёвка натянулась, козёл замотал головой и встал на дыбы. Чтобы помочь, я схватил его за задние ноги и стал изо всех сил поднимать вверх – верёвка врезалась ему в шею. Как только его рогатая голова, озаренная лунным светом, появилась над ямой, мужчина заорал, как мне показалось, козлиным голосом, бросил верёвку и побежал. Козёл рухнул возле меня, а я закричал, потому что, падая, он отдавил копытом мне ногу. Я заплакал от боли, огорчения и усталости. Видно, слёзы были где-то близко, на уровне глаз. Они полились так обильно, что я в конце концов испугался их и перестал плакать. Я ругал себя, что не сказал ему про козла, а потом вспомнил о его лошади и решил, что так или иначе он за нею придёт.
Минут через десять я уловил шаги крадущегося человека. Я знал, что он хочет отвязать лошадь и удрать.
– Это был козёл, – сказал я громко и спокойно.
Молчание.
– Дядя, это был козёл, – повторил я, стараясь не менять голоса.
Я почувствовал, что он остановился и слушает.
– Чей козёл? – спросил он подозрительно.
– Не знаю, он сюда упал раньше меня, – ответил я, понимая, что слова мои не убеждают.
– Что-то ты ничего не знаешь, – сказал он, а потом спросил: – А Мексуту кем ты приходишься?
Я, сбиваясь от волнения, стал объяснять наше родство (в Абхазии все родственники). Я почувствовал, что он начинает мне верить, и старался не упускать это потепление. Сразу же я ему рассказал, зачем иду к дяде Мексуту. Я почувствовал, как трудно оправдываться, очутившись в могильной яме.
В конце концов, он подошёл к ней и осторожно наклонился. Я увидел его небритое лицо, брезгливое и странное в лунном свете. Было видно, что место, где он стоит и куда он смотрит, ему неприятно. Мне даже показалось, что он старается не дышать.
Я выкинул конец верёвки, за которую был привязан козёл. Он взялся за неё и потянул вверх. Я старался ему снизу помогать. Козёл глупо упирался, но он, слегка подтянув его, схватил за рог и с яростным отвращением вытянул из ямы. Все-таки эта история ему не нравилась.
– Богом проклятая тварь, – сказал он, и я услышал, как он пнул ногой козла. Козёл екнул и, наверное, рванулся, потому что человек схватил верёвку и дернул. Потом он низко наклонился над ямой, опершись одной рукой о землю, другой схватил меня за протянутую кисть и сердито вытащил наверх. Когда он тащил, я старался быть легким, потому что боялся, как бы и мне не досталось. Он поставил меня рядом с собой. Это был большой и грузный мужчина. Кисть руки, которую он держал, побаливала.
Он молча посмотрел на меня и, вдруг неожиданно улыбнувшись, потрепал по голове:
– Здорово ты меня напугал со своим козлом. Думал, человека тащу, а тут рогатый вылезает…
С детства меня не любили петухи. Я не помню, с чего это началось, но, если заводился где-нибудь по соседству воинственный петух, не обходилось без кровопролития.
В то лето я жил у своих родственников в одной из горных деревень Абхазии. Вся семья — мать, две взрослые дочери, два взрослых сына — с утра уходила на работу: кто на прополку кукурузы, кто на ломку табака. Я оставался один. Обязанности мои были легкими и приятными. Я должен был накормить козлят (хорошая вязанка шумящих листьями ореховых веток), к полудню принести из родника свежей воды и вообще присматривать за домом.
Присматривать особенно было нечего, но приходилось изредка покрикивать, чтобы ястреба чувствовали близость человека и не нападали на хозяйских цыплят. За это мне разрешалось, как представителю хилого городского племени, выпивать пару свежих яиц из-под курицы, что я и делал добросовестно и охотно.
На тыльной стороне кухни висели плетёные корзины, в которых неслись куры. Как они догадывались нестись именно в эти корзины, оставалось для меня тайной. Я вставал на цыпочки и нащупывал яйцо. Чувствуя себя одновременно багдадским вором и удачливым ловцом жемчуга, я высасывал добычу, тут же надбив её о стену. Где-то рядом обречённо кудахтали куры. Жизнь казалась осмысленной и прекрасной. Здоровый воздух, здоровое питание — и я наливался соком, как тыква на хорошо унавоженном огороде.
В доме я нашёл две книги: Майн Рида «Всадник без головы» и Вильяма Шекспира «Трагедии и комедии». Первая книга потрясла меня. Имена героев звучали как сладостная музыка: Морис-мустангер, Луиза Пойндекстер, капитан Кассий Колхаун, Эль-Койот и, наконец, во всём блеске испанского великолепия Исидора Коваруби де Лос-Льянос.
«- Просите прощения, капитан, — сказал Морис-мустангер и приставил пистолет к его виску.
— О ужас! Он без головы!
— Это мираж! — воскликнул капитан».
Книгу я прочел с начала до конца, с конца до начала и дважды по диагонали.
Трагедии Шекспира показались мне смутными и бессмысленными. Зато комедии полностью оправдали занятия автора сочинительством. Я понял, что не шуты существуют при королевских дворах, а королевские дворы при шутах.
Домик, в котором мы жили, стоял на холме, круглосуточно продувался ветрами, был сух и крепок, как настоящий горец.
Под карнизом небольшой террасы лепились комья ласточкиных гнёзд.
Ласточки стремительно и точно влетали в террасу, притормаживая, трепетали у гнезда, где, распахнув клювы, чуть не вываливаясь, тянулись к ним жадные, крикливые птенцы. Их прожорливость могла соперничать только с неутомимостью родителей. Иногда, отдав корм птенцу, ласточка, слегка запрокинувшись, сидела несколько мгновений у края гнезда. Неподвижное стрельчатое тело, и только голова осторожно поворачивается во все стороны. Мгновение — и она, срываясь, падает, потом, плавно и точно вывернувшись, выныривает из-под террасы.
Куры мирно паслись во дворе, чирикали воробьи и цыплята. Но демоны мятежа не дремали. Несмотря на мои предупредительные крики, почти ежедневно появлялся ястреб. То пикируя, то на бреющем полете он подхватывал цыплёнка, утяжеленными мощными взмахами крыльев набирал высоту и медленно удалялся в сторону леса. Это было захватывающее зрелище, я иногда нарочно давал ему уйти и только тогда кричал для очистки совести. Поза цыплёнка, уносимого ястребом, выражала ужас и глупую покорность. Если я вовремя поднимал шум, ястреб промахивался или ронял на лету свою добычу. В таких случаях мы находили цыплёнка где-нибудь в кустах, контуженного страхом, с остекленевшими глазами.
— Не жилец, — говаривал один из моих братьев, весело отсекал ему голову и отправлял на кухню.
Вожаком куриного царства был огромный рыжий петух. Самодовольный, пышный и коварный, как восточный деспот. Через несколько дней после моего появления стало ясно, что он ненавидит меня и только ищет повода для открытого столкновения. Может быть, он замечал, что я поедаю яйца, и это оскорбляло его мужское самолюбие. Или его бесила моя нерадивость во время нападения ястребов? Я думаю, и то и другое действовало на него, а главное, по его мнению, появился человек, который пытается разделить с ним власть над курами. Как и всякий деспот, этого он не мог потерпеть. Я понял, что двоевластие долго продолжаться не может, и, готовясь к предстоящему бою, стал приглядываться к нему.
Петуху нельзя было отказать в личной храбрости. Во время ястребиных налётов, когда куры и цыплята, кудахтая и крича, разноцветными брызгами летели во все стороны, он один оставался во дворе и, гневно клокоча, пытался восстановить порядок в своем робком гареме. Он делал даже несколько решительных шагов в сторону летящей птицы; но, так как идущий не может догнать летящего, это производило впечатление пустой бравады.
Обычно он пасся во дворе или в огороде в окружении двух-трех фавориток, не выпуская, однако, из виду и остальных кур. Порою, вытянув шею, он посматривал в небо: нет ли опасности?
Вот скользнула по двору тень парящей птицы или раздалось карканье вороны, он воинственно вскидывает голову, озирается и даёт знак быть бдительными. Куры испуганно прислушиваются, иногда бегут, ища укрытое место. Чаще всего это была ложная тревога, но, держа сожительниц в состоянии нервного напряжения, он подавлял их волю и добивался полного подчинения.
Разгребая жилистыми лапами землю, он иногда находил какое-нибудь лакомство и громкими криками призывал кур на пиршество.
Пока подбежавшая курица клевала его находку, он успевал несколько раз обойти её, напыщенно волоча крыло и как бы захлебываясь от восторга. Затея эта обычно кончалась насилием. Курица растерянно отряхивалась, стараясь прийти в себя и осмыслить случившееся, а он победно и сыто озирался.
Если подбегала не та курица, которая приглянулась ему на этот раз, он загораживал свою находку или отгонял курицу, продолжая урчащими звуками призывать свою новую возлюбленную. Чаще всего это была опрятная белая курица, худенькая, как цыпленок. Она осторожно подходила к нему, вытягивала шею и, ловко выклевав находку, пускалась наутек, не проявляя при этом никаких признаков благодарности.
Перебирая тяжёлыми лапами, он постыдно бежал за нею, и, даже чувствуя постыдность своего положения, он продолжал бежать, на ходу стараясь хранить солидность. Догнать её обычно ему не удавалось, и он в конце концов останавливался, тяжело дыша, косился в мою сторону и делал вид, что ничего не случилось, а пробежка имела самостоятельное значение.
Между прочим, нередко призывы пировать оказывались сплошным надувательством. Клевать было нечего, и куры об этом знали, но их подводило извечное женское любопытство.
С каждым днём он всё больше и больше наглел. Если я переходил двор, он бежал за мною некоторое время, чтобы испытать мою храбрость. Чувствуя, что спину охватывает морозец, я всё-таки останавливался и ждал, что будет дальше. Он тоже останавливался и ждал. Но гроза должна была разразиться, и она разразилась.
Однажды, когда я обедал на кухне, он вошел и стал у дверей. Я бросил ему несколько кусков мамалыги, но, видимо, напрасно. Он склевал подачку и всем своим видом давал понять, что о примирении не может быть и речи.
Делать было нечего. Я замахнулся на него головешкой, но он только подпрыгнул, вытянул шею наподобие гусака и уставился ненавидящими глазами. Тогда я швырнул в него головешкой. Она упала возле него. Он подпрыгнул ещё выше и ринулся на меня, извергая петушиные проклятия. Горящий, рыжий ком ненависти летел на меня. Я успел заслониться табуреткой. Ударившись об неё, он рухнул возле меня, как поверженный дракон. Крылья его, пока он вставал, бились о земляной пол, выбивая струи пыли, и обдавали мои ноги холодком боевого ветра.
Я успел переменить позицию и отступал в сторону двери, прикрываясь табуреткой, как римлянин щитом.
Когда я переходил двор, он несколько раз бросался на меня. Каждый раз, взлетая, он пытался, как мне казалось, выклюнуть мне глаз. Я удачно прикрывался табуреткой, и он, ударившись об неё, шлёпался на землю. Оцарапанные руки мои кровоточили, а тяжёлую табуретку всё труднее было держать. Но в ней была моя единственная защита.
Ещё одна атака — и петух мощным взмахом крыльев взлетел, но не ударился о мой щит, а неожиданно уселся на него. Я бросил табуретку, несколькими прыжками достиг террасы и дальше — в комнату, захлопнув за собой дверь.
Грудь моя гудела как телеграфный столб, по рукам лилась кровь. Я стоял и прислушивался: я был уверен, что проклятый петух стоит, притаившись за дверью. Так оно и было. Через некоторое время он отошёл от дверей и стал прохаживаться по террасе, властно цокая железными когтями. Он звал меня в бой, но я предпочёл отсиживаться в крепости. Наконец, ему надоело ждать, и он, вскочив на перила, победно закукарекал.
Братья мои, узнав о моей баталии с петухом, стали устраивать ежедневные турниры. Решительного преимущества никто из нас не добился, мы оба ходили в ссадинах и кровоподтеках.
На мясистом, как ломоть помидора, гребешке моего противника нетрудно было заметить несколько меток от палки; его пышный, фонтанирующий хвост порядочно ссохся, тем более нагло выглядела его самоуверенность. У него появилась противная привычка по утрам кукарекать, взгромоздившись на перила террасы прямо под окном, где я спал.
Теперь он чувствовал себя на террасе как на оккупированной территории.
Бои проходили в самых различных местах: во дворе, в огороде, в саду. Если я влезал на дерево за инжиром или за яблоками, он стоял под ним и терпеливо дожидался меня.
Чтобы сбить с него спесь, я пускался на разные хитрости. Так я стал подкармливать кур. Когда я их звал, он приходил в ярость, но куры предательски покидали его. Уговоры не помогали. Здесь, как и везде, отвлечённая пропаганда легко посрамлялась явью выгоды. Пригоршни кукурузы, которую я швырял в окно, побеждали родовую привязанность и семейные традиции доблестных яйценосок. В конце концов, являлся и сам паша. Он гневно укорял их, а они, делая вид, будто стыдятся своей слабости, продолжали клевать кукурузу.
Однажды, когда тётка с сыновьями работала на огороде, мы с ним схватились. К этому времени я уже был опытным и хладнокровным бойцом. Я достал разлапую палку и, действуя ею как трезубцем, после нескольких неудачных попыток прижал петуха к земле. Его мощное тело неистово билось, и содрогания его, как электрический ток, передавались мне по палке.
Безумство храбрых вдохновляло меня. Не выпуская из рук палки и не ослабляя её давления, я нагнулся и, поймав мгновение, прыгнул на него, как вратарь на мяч.
Я успел изо всех сил сжать ему глотку. Он сделал мощный пружинистый рывок и ударом крыла по лицу оглушил меня на одно ухо. Страх удесятерил мою храбрость. Я ещё сильнее сжал ему глотку. Жилистая и плотная, она дрожала и дергалась у меня в ладони, и ощущение было такое, как будто я держу змею. Другой рукой я обхватил его лапы, клешнятые когти шевелились, стараясь нащупать тело и врезаться в него.
Но дело было сделано. Я выпрямился, и петух, издавая сдавленные вопли, повис у меня на руках.
Всё это время братья вместе с тёткой хохотали, глядя на нас из-за ограды. Что ж, тем лучше! Мощные волны радости пронизывали меня. Правда, через минуту я почувствовал некоторое смущение. Побеждённый ничуть не смирился, он весь клокотал мстительной яростью. Отпустить — набросится, а держать его бесконечно невозможно.
— Перебрось его в огород, — посоветовала тётка.
Я подошел к изгороди и швырнул его окаменевшими руками.
Проклятие! Он, конечно, не перелетел через забор, а уселся на него, распластав тяжёлые крылья. Через мгновение он ринулся на меня. Это было слишком. Я бросился наутек, а из груди моей вырвался древний спасительный клич убегающих детей:
— Ма-ма!
Надо быть или очень глупым, или очень храбрым, чтобы поворачиваться спиной к врагу. Я это сделал не из храбрости, за что и поплатился.
Пока я бежал, он несколько раз догонял меня, наконец, я споткнулся и упал. Он вскочил на меня, он катался по мне, надсадно хрипя от кровавого наслаждения. Вероятно, он продолбил бы мне позвоночник, если бы подбежавший брат ударом мотыги не забросил его в кусты. Мы решили, что он убит, однако к вечеру он вышел из кустов, притихший и опечаленный.
Промывая мои раны, тётка сказала:
— Видно, вам вдвоём не ужиться. Завтра мы его зажарим.
На следующий день мы с братом начали его ловить. Бедняга чувствовал недоброе. Он бежал от нас с быстротою страуса. Он перелетал через огород, прятался в кустах, наконец, забился в подвал, где мы его и выловили. Вид у него был затравленный, в глазах тоскливый укор. Казалось, он хотел мне сказать: «Да, мы с тобой враждовали. Это была честная мужская война, но предательства я от тебя не ожидал». Мне стало как-то не по себе, и я отвернулся. Через несколько минут брат отсёк ему голову. Тело петуха запрыгало и забилось, а крылья, судорожно трепыхаясь, выгибались, как будто хотели прикрыть горло, откуда хлестала и хлестала кровь. Жить стало безопасно и… скучно.
Впрочем, обед удался на славу, а острая ореховая подлива растворила остроту моей неожиданной печали.
Теперь я понимаю, что это был замечательный боевой петух, но он не вовремя родился. Эпоха петушиных боёв давно прошла, а воевать с людьми — пропащее дело.