(Из цикла «Односельчане»)
По нашим окрестным деревням в тридцатые годы ходил чудак, или нищий-бродяга Алёха Суходольский. Память удержала жаркий летний день… Алёха идёт босой по пыльной дороге в рваной навыпуск рубахе и, останавливаясь почти у каждой избы, поёт:
Эх, сад-виноград,
Зелёная роща.
Я ни в чем не виноват,
Виновата тёща.
Эх, что ж я стою,
Посвистываю.
Картуз потерял,
Не разыскиваю…
И начинает приплясывать, приговаривая: «Арли… Арли… Арли…» Пляшет до тех пор, пока из дома не вынесут хлеба, яйцо или лепешку – кто чем богат. Положив харчи в сумку, которая висит у чего через плечо, направляется к следующей избе.
За Алёхой, поднимая дорожную пыль, с криками: «Арли… Арли…» бегут ребятишки. Смельчаки дергают его за рубаху. И когда они сильно надоедают ему, Алёха останавливается и ищет на дороге камень или палку. Почуяв опасность, ребятня разбегается в разные стороны.
Подойдя к нашей избе, пропев частушки и сплясав, Алёха попросил у бабушки напиться. Она вынесла кружку квасу. Выпив, Алёха поднялся к нам на крыльцо, сел на лавочку.
– Квас хороший… В прошлом годе был водой разбавлен. Ты, тётка, водой не разбавляй. А этот хороший. Дай-ка ещё кружечку.
Поставив кружу с квасом на лавку, Алёха достал из сумки кусок хлеба, очистил яичко и начал закусывать, запивая квасом.
– Ну, вот, слава Богу, насытился, – окончив трапезу, перекрестился Алёха. – Спасибо, тётка… А квас водой не разбавляй.
И, перекинув сумку через плечо, направился в другую деревню.
Тихим летним вечером сидели на крылечке бабушка Настя и её внучка Катя. И вот какую сказку рассказала бабушка…
«Жила-была на земле девушка по имени Любовь. Скучно ей было жить на свете без подружки. Вот и обратилась она к старому, седому, прожавшему сто лет волшебнику:
– Помоги мне, дедушка, выбрать подружку, чтобы я могла дружить с ней всю отпущенную мне Богом жизнь.
Подумал волшебник и сказал:
– Приходи ко мне завтра утром, когда первые птицы запоют, и роса еще не просохнет…
Утром, когда алое солнце осветило землю, пришла Любовь в условленное место, к трем соснам, что стояли на краю леса. Пришла и видит: стоят у сосен пять прекрасных девушек, одна другой краше.
– Вот, выбирай, – сказал дедушка-волшебник. – Одну зовут Радость, другую – Удача, третью – Красота, четвертую – Печаль, пятую – Доброта.
– Они все прекрасны, – сказала Любовь. – Не знаю, кого и выбрать.
– Твоя правда, – ответил волшебник, – они все хороши, и ты в жизни ещё встретишься с ними, а может, и дружить будешь, но выбери одну из них. Она и будет тебе подружкой на всю жизнь.
Подошла Любовь к девушкам поближе и посмотрела в глаза каждой: у одной как небо – синие, у другой как изумруд – зеленые, у третьей как яхонт – серые, у четвертой как темный бархат – черные, у пятой как незабудки – голубые.
Задумалась Любовь. Потом подошла к девушке по имени Доброта и протянула ей руку…»
– Вот и вся сказка, – закончила бабушка и спросила: – Ну, а ты, внучка, кого бы выбрала себе в подружки?
И Катя задумалась…
На реке Воркотуше тихо. Лишь изредка квакнет лягушка да пролетит между кустами ивняка запоздалая утка.
Ваня идёт по берегу и срезает перочинным ножом ивовые прутья. Прутья нужны ему, чтобы сплести корзинку.
А на другом, высоком берегу реки под берёзой сидит пятилетний Димка и дожидается, пока брат окончит работу. Димке тоже хочется что-нибудь делать, но спускаться вниз к реке ему не велено – Ваня запретил.
– Сиди смирно! – кричит из кустов Ваня. – А то утонешь… Сорок штук нарежу – тогда пойдём…
Димка терпеливо ждёт. От нечего делать он слушает, как певуче журчит на мелком месте Воркотуша, видит, как извивается она по скошенному лугу и убегает далеко к лесу…
Заметив небольшой муравейник, Димка подползает к нему и разглядывает хлопотливую муравьиную жизнь. Муравьи суетятся, спешат куда-то. Вот они окружили и волокут к себе в муравейник неизвестно как попавшую к ним осу.
– Попалась… – торжествует Димка и вспоминает, как они с Ваней нашли недавно в лесу осиное гнездо и пошевелили его палкой. Из гнезда вылетели злющие осы и гнали их до самой деревни.
– Десять штук осталось! – кричит Ваня. – Скоро пойдём!
Но Димка не слышит, он засмотрелся на муравья, который старательно тащит в муравейник небольшую веточку.
Ему трудно тащить, уж больно велика она для него, вроде бревна.
Димка не выдерживает: муравьишка тянет, а Димка подталкивает, муравьишка тащит, а Димка ему помогает.
– Ты что тут ползаешь? – спрашивает брата подошедший с прутьями Ваня. – Пошли домой. Ужинать пора.
Выйдя на утоптанную, холодящую босые ноги тропинку, ребята идут мимо овсяного поля, на дальнем конце его стрекочет колхозная косилка. Ваня знает: там работает отец.
– Папаня! – кричит он, хотя и понимает, что отец не слышит его, до косилки далеко, она у самого горизонта.
Ребята спускаются в овраг и, поднявшись на косогор, видят внизу деревню. С высоты деревня кажется маленькой и незнакомой. По большому синему куполу плывут над ней белые пухлые облака.
Ужинать садятся все вместе: отец, Ваня и Димка.
– Наработались, – разливая из крынки топлёное молоко, говорит мать. – Отец всё поле выкосил, Ваня прутья для корзинки нарезал. Ну, а Димка? – улыбаясь, спрашивает она.
– А я муравьишке помог! – выпаливает Димка.
Все смеются.
Над Воркотушей, над овсяным полем, над деревней опускаются сумерки.
…Засыпая, Димка думает о том, как трудно было тащить муравьишке огромное бревно. И если бы не он, Димка, то, пожалуй, и не осилить бы ему этого бревна, не дотащить до муравейника.
Ученик 3-го класса Ленька Кашин сидит один дома и учит уроки. В открытую форточку врывается бойкое щебетание воробьев. В высоком весеннем небе быстро плывут небольшие тучки. Только что светило теплое майское солнышко, а сейчас пошел дождь… Первый весенний.
В окно Ленька видит, как стая воробьев слетела с газона и, не переставая щебетать, укрылась в зелени недавно распустившихся тополей.
При виде первого весеннего дождика к Леньке вдруг подступает радость. Он подходит к телефону и набирает номер своего приятеля Мишки, который живет на другой улице.
– Алло! – кричит Ленька. – Миш, это ты?
– Ну, я…
– Видал, какой дождичек шпарит… Весна!
– Что?! – удивленно спрашивает Мишка.
– Дождь, говорю, идет! – с радостным возбуждением кричит в трубку Ленька.
– Ты спятил, что ли? Никакого дождя нет, светит солнце… Да ну тебя… Мне задачку решать надо. Раздаются частые гудки.
– Чудак, – вешая трубку, говорит Ленька и подходит к окну. Веселый дождик гуляет по двору, пузырит мелкие лужицы… Но вот из-за тучки золотой метелкой брызнуло солнце… И дождя как не было. Рыжий пацан выбежал из дворовых ворот и, отыскав ручеек, пустил в него наскоро сделанную бумажную лодочку.
Раздается телефонный звонок.
– Леня… Это я – Мишка, – слышится в трубке.
– Ну?
– А ведь правда – дождь…
– С приветиком, – отвечает Ленька. – Давно уже солнце.
– Говорю ж тебе – пошел дождь… Честное слово…
– Никакого дождя нет… Светит солнце.
– Да ну тебя… Не хочу я с тобой разговаривать… Снова в трубке частые гудки.
А по городу на долгих ногах шагает весенний дождь. И ему нет никакого дела до того, что Мишка и Ленька поссорились. Он шествует по московским улицам: по Солянке, по Арбату, по Театральной площади; шуршит по крышам домов, троллейбусов и гаражей; по зеленым, голубым, синим и черным зонтикам…
Старик подошел к лесному озеру и бросил в него щенка. Щенок приплыл к берегу. Старик бросил его еще раз. Щенок приплыл к берегу снова. Он не понимал, что его топят, он был слепой и глупый.
Старик бросил его в третий раз и, не дождавшись, пока щенок выплывет, пошел прочь.
Выбравшись на берег, щенок почувствовал холод. Он искал теплый живот матери и скулил. Скулил долго, жалобно…
У берега плескалась вода. Щенок боялся этого плеска и уползал от него…
Старик вернулся к дому.
— Где кутенок, дед? — спросил мальчик. Старик не ответил.
— Утопил?
— Нет, — сказал старик и сердито добивал: — Мал еще спрашивать.
Качались деревья. По небу бестолково метались лохматые тучи.
— Дождь будет, — строго сказал старик. — В избу иди… Холодно.
Мальчик молчал. Его глаза были полны слез. В сенях заскулила собака. Заморосил дождь. Старик поежился от холода, почесал бороду. Потом повернулся в сторону леса и зашагал к озеру.
Мы с бабушкой шли по тропинке ржаного поля. Отяже¬левшие от зёрен колосья клонились к земле. Были и такие, что гордо стояли прямо. Их было мало.
– Ишь, пустоцвет, как нос задрал, – сорвав прямой колос, неприязненно сказала бабушка.
– Это почему пустоцвет? – спрашиваю.
– Пустой колос нос задирает, поверх всего поля глядит, а полный – земле кланяется, за хороший урожай благодарит, – ответила бабушка.
Пожелтели на берёзах листья, всё реже отсчитывает чу¬жие годы кукушка, холодными и седыми становятся росы, потух, потемнел лес, и только на опушках пламенеют ряби¬ны. Уходит, уходит лето… Ястреб пролетел над унылыми, осиротевшими полями: уже много лет не колосится на них рожь, не зреют овсы, не источают медовый запах клевер и гречиха.
– Пустуют поля, – обращаюсь я к бабушке Анисье, дав¬ней соседке. Наш дом стоял когда-то рядом с её домом.
– Пустуют, – соглашается она и смотрит на меня усталыми глазами. – Да как не пустовать, сынок, деревня наша не перпек… перпек… Тьфу, проклятое слово! Сколь раз пробовала – не выговорю. Разорили деревню: всего две избы осталось. – И, сокрушённо вздохнув, добавляет: – Скоро зима.
И я представляю себе лютую зиму с ветрами и метелями, волчий вой, редкий лай Трезорки, единственной собаки, ос¬тавшейся в деревне… И бабушку Анисью в холодной, плохо топленой избе.
Зима. Темнеет быстро. Мы с бабушкой стоим на крыльце и смотрим на усыпанное звёздами небо.
– Глянь-ко, как вызвездило, – говорит бабушка и про¬должает: – У каждого на небе, говорят, своя звёздочка. Жив человек – горит его звёздочка, умрёт – падает и гаснет.
– Всё это сказка, – говорю я бабушке. – Всё это люди придумали.
– Может, и сказка, – отвечает. – Значит, нужна она людям, если придумали.
Мы с бабушкой шли по тропинке ржаного поля. Отяже¬левшие от зёрен колосья клонились к земле. Были и такие, что гордо стояли прямо. Их было мало.
– Ишь, пустоцвет, как нос задрал, – сорвав прямой колос, неприязненно сказала бабушка.
– Это почему пустоцвет? – спрашиваю.
– Пустой колос нос задирает, поверх всего поля глядит, а полный – земле кланяется, за хороший урожай благодарит, – ответила бабушка.
Евдоким – пастух. Летом, когда начинаются школьные каникулы, в подпасках у него ходит Лёшка. Уже с апреля, выгнав скотину на только что проклюнувшуюся зеленую травку, Евдоким начинает скучать по Лёшке. Увидав его с портфелем на улице, спрашивает:
– Долго ль портфелю таскать будешь? На-ка стрельни вот разок, нынче новый сплел. – И протягивает Лёшке длинный кнут со старой, лоснящейся, будто костяной рукояткой.
Лёшка кладет портфель на пригретую весенним солнышком, уже тёплую землю и, лихо развернув кнут, громко щёлкает.
– Ловко! – радуется Евдоким. – Овсянки на вырубки прилетели, – подзадоривает он Лёшку. – Два гнезда знаю… Поют по утрам! – Евдоким закрывает глаза и улыбается, будто слушает пение овсянок.
Растревоженный Лёшка берёт портфель и нехотя плетётся домой учить уроки. Он знает, что, не перейди он в следующий класс и получи хоть одну переэкзаменовку на осень, мать ни за что не пустит его летом к Евдокиму.
Большая это удача – написать рассказ. Иной раз идёшь по улице или по парку, гуляешь – и столько мыслей мелькает, что записать хочется… А придёшь домой – вроде и писать не стоит. Все покажется ничтожным и пустяковым.
…Был я в этом году у себя на родине. На Смоленщине. Вспомнил детство и пошел в орешник, чтобы орехов набрать. Но опоздал. Наступила осень, и все орехи уже давно были оборваны ребятишками.
На одной из орешин я всё же увидел пожелтевший орешек. «Вот ведь, – подумал я, – и мне оставили». Подул ветер, зашуршали опавшие листья, и мысли мои перекинулись на другое: приду домой, подумал я, и напишу рассказ о поздней осени, опишу, как в орешнике гуляет ветер, как шуршат под ногами листья, а где-то в дупле радостно цокает белка, набрав себе на зиму спелых орехов, и не страшна ей теперь будет зима с вьюгами и морозами…
Я сорвал орех, раскусил его и бросил. Орех был пустой. И пока шёл домой, от моего рассказа ничего путного не осталось..
Ночь. Вьюга. Белые змеи позёмки мечутся между ство¬лов деревьев. В мути неба где-то прячется серпок месяца. Иногда он блеснёт, осветит безмолвие леса, и снова тьма… По знакомой тропе вожак идёт первым, за ним след в след идут остальные волки. Вожак останавливается и нюхает морозный воздух. Ветер качает верхушки деревьев, взъерошивает шерсть на загривках серых разбойников. Вожак чутким ухом услышал скрипы полозьев и фырканье лошади. Он поворачи¬вает к санной дороге, за ним покорно шествуют остальные. Вожак опытен и смел. Он полководец в этой голодной стае. Если бы он увидел лося, то стая бы разбилась на две или три части: одна в погоню, вторая наперерез, третья в засаде – на случай, если зверь повернёт обратно… Цепочка двигалась, проваливаясь в сугробах. Скоро волки вышли на дорогу, и вожак увидел, что сани двигались к деревне. Вдалеке мерцали редкие огоньки. Вожак каким-то знаком подал команду, и стая, нарушив цепочку, пустилась в погоню…
Возница, увидев бегущих волков, что-то кричал, хлестал кнутом лошадь. Стая приближалась к саням – всё ближе, ближе… И тут в ночи вдруг вспыхнуло пламя, загорелась в санях солома. Волки остановились. А лошадь, с горящими санями, ошалело мчалась к деревне… Вожак протяжно взвыл и повернул стаю обратно в лес.
Родька Муравьев – мальчишка лет двенадцати, набрав в ближнем лесу корзинку грибов, направляется домой. За грибами он бегает часто и когда приносит, бабушка вкусно жарит их.
Пройдя лес, Родька выходит к заросшему камышом и осокой болоту, останавливается… Над головой проносится чибис и кричит тревожно, совсем по человечьи: «Чьи – вы? Чьи – вы? Чьи – вы?» «Муравьевы мы…» – мысленно отвечает Родька. Птица то взмывает вверх, то опускается и пролетает почти рядом с Родькой. Он делает несколько шагов вперед, и чибис кричит еще тревожней. Нагнувшись к небольшой кочке и пошарив в траве, Родька видит гнездо, а в нем четыре яичка.
Минуту-две Родька раздумывает, потом смыкает раздвинутую траву, выпрямляется и отходит в сторону. Чибис взмывает в небо и кричит уже не так тревожно: «Чьи – вы? Чьи – вы?» «Любопытный больно…» – думает Родька.
Обойдя болото, он выходит на заросшую муравой тропинку. Тропинка щекочет и холодит босые Родькины ноги, идти по ней легко и приятно. Родька знает, что тропинка эта приведет прямо к дому, а если идти по ней в другую сторону, то попадешь в соседнее село Козлово, куда они прошлым летом с бабушкой ходили в сельсовет выправлять ей пенсию.
Родька приносит грибы, отдает бабушке и бежит на речку. На реке ещё не жарко. Отражённое солнце спокойно покачивается на гладкой воде, словно дожидается того часа, когда озорная и крикливая детвора расплескает его на мелкие брызги. Родька подсаживается к сидящим на берегу ребятам.
– Когда я в Москве был, у сестры гостил, – рассказывает Коньков Женька, бойкий хвастливый парнишка, – то Москва-реку два раза переплывал, туда и обратно.
– А широка река-то? – спрашивает один из мальчишек.
– С километр будет, – отвечает Женька и, немного подумав, добавляет: – Даже два.
– Врёшь, – вступает Родька, – четыре километра ни вжисть тебе не проплыть.
– Поспорим, – вспыхивает Женька. – На десять щелчков.
– Давай… А как докажешь?
– Очень просто, – отвечает Женька. – Двадцать раз переплыву нашу речку, туда и обратно.
Все ребята знают, что спорить с Женькой, особенно на щелчки, опасно. Щелчки у него хлёсткие, и бьёт их больно, метит всегда в одно и то же место.
Но Родька не сдаётся.
– Не двадцать раз переплывешь, а сто тридцать, а вернее сто тридцать три раза.
– Это почему? – удивляется Женька.
– Арифметику знать надо: ширина нашей речки не больше тридцати метров, все знают, а ты споришь на четыре километра… Ну-ка, посчитай…
Женька считает в уме, сколько раз ему надо переплыть и, не сосчитав, отступает:
– Арифметикой в школе заниматься будем, – говорит он, – а сейчас айда скупнемся, без всяких споров.
Он раздевается и бросается в воду, подняв столб брызг. За ним прыгают ребята. И купальня оживает: слышатся фырканье, смех, крики. И будто включаясь в это веселье, низко полосуют густой воздух стрижи. Искупавшись, мальчики ложатся загорать на косогоре.
– А я чибисиное гнездо знаю, – говорит Родька. – Яички в нем бурые такие, с темными пятнышками.
– Вот и загнул. Никаких пятнышек нет, – возражает Женька.
– Нет есть, сам видел.
– Спорим на десять щелчков, что нет.
– Да ну тебя, – отмахивается Родька, ему не хочется спорить, он знает, что, покажи он гнездо Женьке, тот чего доброго и разорит его. За ним случалось и такое.
– Струсил, – ехидничает Женька. – Не знаешь никакого гнезда, вот и струсил.
Они долго спорят, припирая друг друга, распаляются, бьют по рукам и вместе с ребятами гурьбой направляются к болоту.
Пройдя полдороги, Родька останавливается, он думает, что зря он поспорил и согласился показать гнездо Женьке, да и ребят много – разорить могут… Он, конечно, может доказать Женьке свою правоту и проучить его… Но тогда…
– Чего стоишь, – злорадно спрашивает Женька. Щелчков боишься, струсил?
Родька идет дальше, он приводит ребят на болото и, увидев то место, где утром нашел гнездо, снова останавливается. И подумав немного, вдруг неожиданно для всех решает:
– Бей, – подойдя вплотную к Женьке, говорит он. – Где гнездо – не знаю. Забыл.
И когда Женька с упоением набивает на его лбу изрядную шишку, он облегченно вздыхает.
Ребята всей гурьбой поворачивают обратно в деревню. А над болотом в синеве кричит чибис: «Чьи – вы? Чьи – вы?»
В ноябре деревню сковал мороз. Замёрзли пруды, и выпал снег. На деревьях кое-где трепетали на холоде не успевшие облететь сухие листья.
День выдался ясный. Катя вышла на крыльцо и зажмурилась: было больно смотреть на искрящийся снег и на яркое, но уже остывшее солнце.
Мимо по дороге пробежал с санками Серёжка Чистов.
– Аида на горку! – крикнул Серёжка. – Прокатиться дам!
– У меня и свои санки есть, – тихо ответила Катя и пошла в сени за лопатой, чтобы убрать снег с крыльца.
Убирая снег, Катя вспомнила, как прошлой зимой они с мамой ездили в лес за хворостом и встретили там охотника из соседней деревни. Охотник помог им набрать хвороста, а когда приехали домой, Катя залезла отогреваться на печку и сочинила стишок:
Раз мы с мамой в лес пошли,
Встретили мы деда,
До поляны добрели,
Началась беседа.
Дед охотник, он с ружьём…
В елях вьюга злится,
А у деда в бороде
Иней серебрится.
Дальше она не могла придумать, но мама сказала, что стихи очень хорошие, не хуже, чем настоящие. Потом Ката сочинила ещё два стихотворения про зиму, но те были плохие, и она их позабыла.
Послышался скрип саней. Катя посмотрела на дорогу. Колокольчик, самый старый конь в колхозе, еле тащил большущий воз берёзовых дров. Рядом, дёргая вожжами и стегая лошадь кнутом, шёл дядя Ефим. Каждую зиму он заготовлял дрова для клуба и школы и, чтобы делать поменьше ездок в лес, нагружал такие вот большие возы.
Почти у самого крыльца Колокольчик остановился. Ефим заругался, дёрнул несколько раз вожжами, но конь стоял как вкопанный. Тогда Ефим начал хлестать его кнутом ещё сильнее. Катя видела, как дрожала от ударов потная спина Колокольчика, как подогнулись от напряжения и усталости его передние ноги, и как с добрых мясистых губ лошади хлопьями падала на снег тёплая пена. Ей стало жалко Колокольчика. Соскочив с крыльца, она подбежала к саням и начала толкать их вперед, чтобы помочь стронуться с места.
– Пустое дело, – сказал Ефим.
Он взял с воза большую хворостину, замахнулся и ударил лошадь. Катя закрыла лицо руками. А когда Ефим замахнулся ещё раз, она закричала:
– Не смейте, дядя Ефим! Больно же ему! Вы что, фашист, что ли?
– Что?! – оторопел Ефим и выронил хворостину. – Ты что сказала, паршивка?! – Он шагнул к Кате и схватил её за руку. – Повтори мне, что ты сказала?
– Не смейте бить лошадь, – спокойно ответила Катя и смело посмотрела в злые Ефимовы глаза.
– Ну, подожди… – угрожающе пообещал оп, выпуская Катину руку. – Я на тебя управу найду. К матери тебя не поведу… В школу пожалуюсь – пусть разберутся: можно ли партизана, медаль имеющего, такими словами обзывать?
Он поднял с земли хворостину и, замахав ею над головой Колокольчика, закричал:
– Но! Но, пошел! Но!
Отдохнувший Колокольчик напрягся, рванул раз, другой, и сани, жалобно заскрипев полозьями, медленно тронулись дальше.
Оставшись одна, Катя долго стояла на дороге. Потом увидела оброненную Ефимом рукавицу, подняла её и медленно пошла к дому.
Разгрузив дрова у клуба, Ефим подошёл к лошади, ослабил чересседельник и закурил.
Цигарка согревала озябшую руку. Струйка синеватого махорочного дыма уплывала вверх, явственно выделяясь на фоне белого, пахнущего свежестью снега.
«Ишь ты, жалельщица нашлась», – крепко затягиваясь, сердито думал о Кате Ефим. Время было обеденное, и он решил ехать домой, чтобы похлебать горячих щей, напоить Колокольчика.
«Жалельщица выискалась, – вертелось у него в голове, когда он порожняком ехал по деревне, но большой злобы на Катю у него уже не было. – Животину пожалела… А того не разумеет, глупая, что человека обидела. Каким словом обозвала! Повезу вечером дрова в школу – пожалуюсь, – вновь распалялся он. – Самой директорше доложу, Наталье… как её… Ильиничне».
На повороте к мосту Колокольчик, поняв, что хозяин едет не в лес, а домой, заторопился и затрусил мелкой неспорой рысцой.
Он знал, что у Ефимовой избы, почти на самом краю деревни, стоит короб со свежим душистым клевером.
«И что тут худого, – думал Ефим, – если животину раз-другой вдарил для порядка». И он вспомнил своего деда, который, бывало, не давал спуску их норовистому гнедому коню, когда тот лодырничал и не хотел тащить плуг. И несмотря на это, и дед, и отец, и все в семье любили гнедого, считая его кормильцем.
«Да разве я враг Колокольчику, – вернувшись в настоящее, подумал Ефим. – Хоть он и старый конь, а работящий, справная животина… А насчёт хворостины, тут, может, того, перебрал малость». Ефима качнуло вперед, и сани становились. Не управляемый вожжами, Колокольчик сам подъехал к дому, к большому коробу с клевером, не успевшему ещё потерять запах лета и солнца.
– Ты что хмурая такая, дочка? – спросила мать, когда Катя вошла в избу. – Пошла бы на санках покаталась.
– Не хочется.
Катя положила подобранную рукавицу на край печки, разделась и, подойдя к окну, посмотрела на свежий, ещё не укатанный санный след, уходивший далеко, к самому лесу.
«Я тоже не права… – думала она. – Можно ли партизана, медаль имеющего, таким словом обзывать?» – всё ещё слышался ей басовитый, с хрипцой голос дяди Ефима. И она вспомнила, как однажды колхозный конюх, старик Бодров, рассказывал:
«Ефим-то Зуйков, он в войну с покойным дедом своим, царствие ему небесное, красноармейцев от немцев прятал. Шесть человек раненых в старом овине в подлазе укрывали. Ему тогда и пятнадцати годов не было, а он уже лекарствовал. Достал у кого-то книжку, где про разные перевязки да переломы написано, и по ней действовал… К овину-то, из-за осторожности, с силками подходил, будто птиц ловит, – рассказывал конюх, – а сам к раненым… Он и вправду, шельмец, ловко птиц ловил, – восхищался старик. – Поймает, бывало, синицу и сейчас её немцам. Они ему за это хлеб, а то и консервы давали… И бегать где хочешь разрешали. Гуляй, мол, лови птичек… А он опять к раненым».
Мимо окна по дороге, съежившись, пробежал Серёжка Чистов.
«Замерз, наверное…» – подумала Катя и, вспомнив про Ефимову рукавицу, спросила:
– Мам, а у нас большая иголка есть?
На горку Катя пришла под вечер. Низкое солнце отражалось в окнах домов ярким пламенеющим светом, казалось, будто хозяйки начистили до блеска самовары и выставили их на подоконники. Покрасоваться.
Ребят на горке было мало, остались самые непослушные – Пашка Сидоркин, Володька Калачов и рыжий Сёма, который катался не на санках, а на круглой ледянке, устроенной из старого сита. Он то и дело просил Володьку сделать «волчка». И Катя видела, как Володя, прежде чем толкнуть Сёму вниз, резко крутил его вместе с ледянкой.
– Ура! – кричал Сёма, вихрем слетая с горки. Володьку и Пашку турнули домой, и на горке остались Катя и Сёма.
– Хочешь на ледянке прокатиться? – предложил Сёма. – Иди садись. Держись только крепче… Вот так, – объяснил Сёма, придерживая ледянку, чтобы она не скатилась раньше.
Катя уселась, и он толкнул её с горки.
– Ну как, здорово? – спросил Сёма, когда сам на Катиных санках съехал вниз.
– Хорошо! – улыбнулась Катя. – Даже дух захватывает!
– Сам сделал ледянку! – похвастался Сема. – Ни у кого такой нет.
На горку они поднимались вместе. Солнце уже заходило за зубчатые верхушки тёмного леса. Дорога, на которую всё время поглядывала Катя, покрылась длинными лиловыми тенями.
– Я побегу, – вдруг сказала Катя, увидав, как от леса отделилась подвода. – Мне домой пора…
– Завтра опять приходи! – закричал ей вслед Сема. – Ещё прокатиться дам!
Прибежав домой. Катя взяла с печки рукавицу и, выйдя на крыльцо, стала ждать. А когда послышался скрип саней, и Катя увидела, как Колокольчик и дядя Ефим показались из сумерек, у неё застучало сердце.
– Тпру! – остановил у крыльца лошадь Ефим и как ни в чём не бывало осведомился: – Катька, ты мою рукавицу не находила?
– Нашла, дядя Ефим, – радостно ответила Катя и сбежала с крыльца. – Возьмите, вот она…
Ефим надел рукавицу, и заиндевевшие брови его поползли вверх от удивления:
– Никак, залатала?! – почти восторженно спросил он. – Ну и ну… Да ты и впрямь жалельщица. Молодчина!
Он легонько хлестнул Колокольчика вожжой, тот напрягся и с первого рывка стронул воз с места.
В детстве у меня был дружок Вадик. Мы жили в одном доме, и оба учились в третьем классе.
В соседнем доме жила пятиклассница Женя, она была очень красивая. И я, и Вадик с ней дружили. И вот как-то Вадик сказал мне: «Ты не подходи к Жене, она моя невеста». Я ответил, что она и моя невеста. «Тогда, – сказал Вадик, – я вызываю тебя на дуэль». «Значит – драться?» – спросил я. «Будем драться, – объяснил Вадик. – Кто победит – того и невеста». Он подошёл ко мне и залепил оплеуху. Я тоже залепил ему… и мы подрались. И никто у нас никого не победил.
Мы долго не разговаривали. Наконец, нам стало скучно – мы помирились. Уговорились так: Женя будет и его, и моя невеста поровну, и опять мы все трое будем дружить. Женя, конечно, о нашем уговоре не знала…
И вот идём мы как-то с Вадиком в выходной день по улице, разговоры разговариваем и видим, что навстречу нам идёт Женя, а с ней Мишка Шкрабкин, шестиклассник из нашей школы. Идут они, держат друг друга за руки и улыбаются. Оба такие радостные. Женя отвернулась, когда мы мимо них проходили. Мы остановились и стали смотреть им вслед. Смотрели долго, пока они не скрылись…
Мы оба молчали. Так молча и дошли до нашего дома. С тех пор мы с Вадиком никогда не ссорились. А Женя? Женя перешла в шестой класс и стала ещё красивее.
Я не знаю, сколько живут воробьи и когда кончается их воробьиный век, но Чир был стар. У него уже не было той ловкости и сноровки, той дерзкой воробьиной прыти, которые всегда были украшением многочисленного рода воробьёв. Из всех времен года Чир больше всего не любил зиму, впрочем, зиму не любят не только старые воробьи.
В морозы Чир сидел на тополе, на своей любимой ветке, у небольшого двухэтажного дома, улетая иногда ненадолго погреться к высокой котельной трубе. Погревшись, он возвращался на тополь и часами сидел, нахохлившись. Ждал…
В доме было много окон, из форточек иногда летели крошки. Но это случалось редко. Чаще всего открывалась форточка среднего окна, против которого и выбрал себе место Чир.
На крошки слетались с веток тополя молодые воробьи, бойкие, драчливые и проворные, а Чир подлетал всегда последним… И удивительно: когда он садился, из форточки летела ещё горсть крошек. Чир и не подозревал, что именно ему, старому Чиру, летели эти крошки, что хозяин окна, против которого всегда сидел Чир, знал старого воробья, и не только знал, но и любил его.
Чир часто видел, когда окно было не слишком замерзшим, старика с мохнатыми кустиками бровей. Старик подолгу стоял грустный, потому что так уж получилось у него в жизни, к старости он остался совершенно один.
Чир тоже уже давно жил один, была у него в молодости воробьиха, да он и не помнит, когда она пропала. Может, состарилась и умерла, а может, подстрелил её из рогатки какой-нибудь озорник мальчишка.
Лютовала зима. Свистел ветер в ветвях деревьев, кружился на крышах снег, люди надели меховые шапки, повязались шарфами, подняли воротники.
Старик, закутанный в башлык, выходил из дверей дома с хозяйственной сумкой и уходил куда-то, наверное, в магазин. Вскоре он возвращался, и тогда через некоторое время открывалась форточка… Поклевав крошек, Чир оживал. Ему уже не страшны были ни ветер, ни мороз, ни метель.
Взлетев на свою ветку, он распускал попышнее перья, чтобы было теплее, и сладко дремал… И тогда снились ему счастливые воробьиные сны. Я никогда не видел воробьиных снов, поэтому и описать их не могу. Может быть, Чир видел себя молодьм, когда он, бойкий и проворный, ухаживал за своей воробьихой, а может, ему снилось лето или весна…
Однажды старик простудился и заболел. Всё реже и реже открывалась форточка его окна, и Чиру приходилось летать в другие места добывать себе корм. Но это было трудно, потому что Чир, как вы знаете, был стар. Раздобыв несколько крошек, он неизменно возвращался на свой тополь и ждал. Но однажды, пока он летал за кормом, старика увезли в больницу, и форточка перестала открываться совсем.
…Всё холоднее становилась зима. Иногда ветер так раскачивал тополь, что невозможно было удержаться на ветке, и тогда Чир летел греться к котельной трубе…
Всё труднее стало добывать корм, и если и удавалось иногда где-нибудь увидеть несколько хлебных крошек, то их раньше него склевывали бойкие молодые воробьи.
Голодный он прилетал на свой тополь и уже без всякой надежды смотрел на окно, которое теперь всегда было тёмным, замёрзшим, покрытым наледью.
Чир загрустил. Ему казалось, что он уже никогда не увидит доброго старика с кустиками чуть нахмуренных бровей.
И вот однажды, под вечер, он уже стал засыпать, в окне старика загорелся огонь. А утром, когда тусклое зимнее солнце осветило землю, открылась форточка, и худая стариковская рука, он её хорошо знал, бросила полную горсть крошек…
– Жив! Жив! Жив! – защебетал Чир. И холодная зима теперь не казалась ему такой лютой.
У гирлянды разноцветных шариков в сквере стоят взрослые и дети.
Мальчуган лет пяти, держится за руку матери и смотрит на красивый оранжевый шарик, который поднялся чуть выше других и на ветру рвется в небо.
– Тебе нравится этот шарик? – спрашивает мать.
– Да… Его нитка не пускает.
Мать заплатила деньги, купила шарик. Мальчик взял его в руки и, не задумываясь, выпустил… Шарик полетел в высь, к облакам, в небо.
– Ты что наделал?! Он же улетел! Ты нарочно выпустил его?!
– Да, – ответил мальчик. – Его нитка не пускала.
Мать вздохнула, застегнула сумочку, где у нее на пять рублей стало меньше…
А мальчик, улыбаясь, завороженно смотрел в небо.
И кто-то сказал: «Какой странный мальчик».
В поезде разговаривали двое, один из них был, кажется, учитель. Говорили о войне, об урожае, о детях. Помню, заговорили о жизни и смерти.
– Знаете, – сказал первый, – из жизни, как из музея – осмотрел все, что мог – и уходи.
– Мне, пожалуй, ближе другое, – ответил второй, – из жизни, как из мастерской – сделал все, что мог, и уходи.
Я редко вспоминаю бабушку зимой или в осенний сумрачный день. Я чаще вижу её летом: и синее небо, и наш огород, и мой шалаш, что я соорудил из веток, и гряды огурцов – всё залито солнцем. Шмель с басовитой песней сел на жёлтый огуречный цветок, покачался и улетел… Вот бабушка набрала целый подол огурцов, несёт их в дом. Крыльцо нашего дома тоже залито солнцем, и я босыми ногами чувствую теплоту разогретых досок. На крыльце – груда огурцов. Бабушка перебирает их: большие и пожелтевшие – на семена, маленькие и средние – под засолку. Я уже знаю, как солят огурцы. Сначала бабушка обмоет их холодной водой. Потом устелит дно кадушки укропом и листочками смородины. Затем рядами станет укладывать огурцы. А когда ряды дойдут до верха, зальёт в кадку рассол, накроет дощечками и положит на них небольшой камень. Через день или два я спрашиваю бабушку:
– Когда же попробуем огурцы?
– Не просолились ещё, потерпи маленько.
И вот через несколько дней, проснувшись, я вижу: на столе стоит чашка огурцов в рассоле, бабушка приносит чугунок дымящейся разваристой картошки, и мы с охотой едим её с тугими малосольными огурцами.
– Ну, как засол? – спрашивает бабушка.
Похрустывая огурцом, тоном знатока отвечаю.
– Засол, что надо, бабушка… Хороший засол!
У моря два брата: Юра и Вадик. Юра стоит у мольберта, всматриваясь в даль моря. Волны поминутно меняют свои краски. Они то зелёные, то чуть синеют, то становятся розовыми от заходящего за горизонт солнца. Юра сосредоточенно работает кистью. Он нервничает, ему никак не удается поймать всех красок моря…
И вдруг:
– А я уже нарисовал, – кричит маленький Вадик. – Вот оно… Чёрное море. – Он подбегает к брату и протягивает небольшой листок, на котором изображен чёрный квадратик, а рядом с ним две волнистые линии обозначают волны.
В колхозной конюшне мужики поймали цыгана, кудрявого парня с огненными, чуть с шальнинкой глазами. Парень пытался увести вороного коня Мальчика. По старым обычаям его полагалось избить, потом провести по деревне и отпустить в поле.
Начали бить… Услышав крик, в конюшню вбежала бойкая Нюра Заварзина и, растолкав мужиков, освободила изрядно помятого парня. Увела его к себе в дом.
Мужики рассказали о случившемся председателю. Тот пришёл к Нюрке, чтобы забрать цыгана и отвести в сельсовет.
– Бить не имеете права, – оказала Нюра. – Самосуд учинять закон запрещает. За самосуд сами ответите. А цыган у меня жить будет, мы с ним поженимся. Правду я говорю? – взглянула она на цыгана. Тот удивленно посмотрел на Нюрку, кивнул.
Председатель плюнул и ушёл. Цыган скоро тоже ушёл. А через год прискакал на сером коне к Нюрке – позвал расписаться.
У плотника Сорокина и его жены Екатерины родилась двойня. Оба мальчика. Плотник смастерил шикарную люльку и укрепил её на упругом берёзовом шесте под матицей; окрестив в церкви ребятишек, уложил их в люльку.
К плотнику пришел Коля Кудров, наш деревенский активист-комсомолец, ответственный за антирелигиозную пропаганду.
– Ребятишек, дядя Кузьма, напрасно окрестил, – сказал Коля. – Ни в пионеры, ни в комсомольцы, когда вырастут, их не примут… И заступаться за них будет некому…
– Бог заступится, – ответил плотник.
Мальчишкой любил я ходить по берегу нашей речушки Меночки, на блестящих стрекоз смотреть да лягушек из-под берегов палкой выпугивать.
Подошёл раз к верше, что за старой баней стояла, и вижу: попалась рыбина. Вытащил я вершу на берег и вытряхнул щуку. Какая это была щука! Длинная. Плавники розовые, а на пятнистой, рыжеватой спине тёмная полоска, будто кто угольком провёл. Поднял я щуку за жабры и засмеялся от радости. «Вот бы маме показать», – думаю. Стою и не знаю, что делать… Ведь верша-то чужая… И только так подумал, как слышу голос с другого берега:
– Да уж возьми рыбину-то… Ишь залюбовался как…
Поглядел я, а это дядя Семён, сосед наш, в кустах стоит.
– Бери, бери, – говорит он. – Порадуйся.
Прижал я к себе щуку и побежал домой, даже спасибо забыл сказать.
Много с тех пор времени прошло, а щуку ту и дядю Семёна, соседа нашего, я и сейчас помню.
– Надо волю воспитывать, – сказал Костя своему друж¬ку-приятелю Севке.
– Как? – спросил Севка.
– Очень просто: делать всё наоборот.
– Как это – наоборот?
– А вот так: хочется тебе, к примеру, сладкого, а ты бе¬ри хлеб, намазывай горчицей и ешь… А то и вовсе ешь од¬ну горчицу, без хлеба. Тебе горько, а ты всё равно – ешь!
– Очень нужно! Я лучше хлеб с маслом или с сыром есть буду.
– Вот ты, значит, и безвольный человек. В жизни – это всё равно что тряпка. У человека самое главное – крепкий характер, а это значит – должна быть воля. Вот я, напри¬мер, – продолжал наставлять Костя, – каждое утро на одной ноге по двадцать минут стою… А потом выбегаю на балкон и смотрю вниз с одиннадцатого этажа.
– А это зачем?
– Тренирую волю. Потому что смотреть мне с высоты первое время, когда мы в этот дом переехали, было страшно. Сначала я вовсе на балкон не выходил. Боялся. Посмотрю, бывало, вниз – голова кружится. А теперь ни капельки не страшно.
– Ну, а если идёт телепередача, которая интересная, а ты уроки учишь? Выключать? – спросил Сева.
– Конечно, выключать! Ведь волю воспитываешь. Тебе смотреть хочется, а ты поступаешь наоборот. Ясно?
– Понятно… – согласился Сева. – А если вот… – запнулся он. – Только ты никому не расскажешь? Ну вот, если мне на Лену Швецову всё время смотреть хочется. Тогда как быть?
Тут растерялся Костя.
– На Лену? – переспросил он.
– Ну да, – покраснел Сева.
– На Швецову?
– Ага.
– Смотреть, говоришь?
– Да.
– Ну, это… Как его… Это другое дело.