Сначала я познакомился с одним из них. Это был маленький белобрысый мальчик с длинным носом. Мы встретились во дворе гимназии в первый день занятий. Мы показали друг другу перья – я ему английское, он мне с передвижной нашлёпкой. Потом я отправился осматривать здание гимназии. На лестнице я встретил моего недавнего знакомца.
Я сказал:
– Хочешь меняться? Я тебе дам английское, а ты мне – с передвижной нашлёпкой. Он вытаращил глаза:
– Какое – с нашлёпкой?
– Да то, что ты показывал мне во дворе.
– Я тебе ничего не показывал. Это не я показывал. Я и не был ещё во дворе.
Он отвернулся от меня и убежал, насвистывая. Через минуту я увидел Конопницына во дворе. Он искал меня.
– Послушай, – сказал он. – Давай меняться. Хочешь с нашлёпкой за английское?
Я сказал:
– Только что я тебе предлагал, а ты не хотел.
– Ничего ты мне не предлагал. Это ты не мне предлагал.
– Вот только что, на лестнице.
– На какой лестнице?
– На лестнице, в гимназии.
– Я не был ещё на лестнице. Это не я был на лестнице.
– Кто же, если не ты?
– Брат.
У меня от тоски засосало под ложечкой. Мне показалось, что он меня дурачит, и я прекратил переговоры.
– Какой там ещё брат, когда ты! Ладно, давай перо!
Мы поменялись. Он побежал по двору и исчез в дверях гимназии. Вдруг, следом за ним, побежал второй Конопницын. Он кричал:
– Сережа! Сережа!
У меня помутилось в глазах. Я подумал, что вижу Конопницыного двойника. Я вообразил, что сошел с ума, и побежал в гимназию посмотреть, где Конопницын.
Конопницыных было двое. Они были совершенно одинаковые в своих серых форменных мундирчиках, с двухцветными ранцами из телячьей шкуры.
В классе они сидели на одной парте, похожие друг на друга, как две почтовые марки одного выпуска и достоинства. У нас говорили, что их различает только мать, а собственный их отец не понимает, как она это делает.
Начался урок. Вошёл Милетий-шестиглазый.
– Господа! – сказал Милетий. – Я надеюсь, что вы проявите всё усердие и прилежание, на какое только способны, чтобы, пройдя курс наук, приобрести необходимые знания для того, чтобы стать полезными обществу, столь нуждающемуся в истинно культурных силах на пути к…
Милетий говорил долго и скучно. Окончив речь, он одну за другой надел две пары очков и увидел Конопницыных. Он снял очки, протер их замшей и надел снова.
Мы засмеялись. Он присматривался к Конопницыным не меньше минуты и потом спросил:
– Это – что?
Они молчали.
– Как ваша фамилия?
Они встали и в один голос сказали:
– Конопницын.
– Оба Конопницыны?
– Оба.
– Вы что, близнецы?
– Близнецы.
– Зовут как?
– Конопницын Сергей, – сказал один.
– Конопницын Николай, – сказал другой.
– Забавно, – заметил Милетий. – Весьма забавно. – Что ж это господа экзаменаторы мне ничего не сказали?
Следующий урок был закон Божий. Отец Иранн Любавский, гигант с трубным голосом, львиной гривой и лицом Мусоргского, взглянул на Конопницыных, как на зверей в клетке, наблюдаемых уже не в первый раз, подмигнул им не без лукавства и, обратясь к классу, сказал:
– Вот, смотрите же, смотрите, господа гимназисты! Смотрите, дивитесь видимому! На примере братьев Конопницыных вы можете умозаключить, что и Провидению иногда угодно шутить. Ну хоть бы родимое пятно, хоть бы явный признак какой появился, чтобы отличить брата от брата! Бойтесь Бога, – сказал он, снова обращаясь к близнецам. – Бойтесь Бога и растите порядочными людьми. Избегайте жульничества!
На пятёрки у нас учиться считалось зазорным. Пятёрочников сажали на переднюю парту, и они считались фискалами. Если вы знали урок на пятерку, то должны были отвечать на четыре, от силы на четвёрку с плюсом.
Братья Конопницыны учились на четвёрку с плюсом. Им это было легче, чем нам. Каждый из них готовил только половину уроков. Сергей, допустим, арифметику и географию. Николай – закон Божий и русский. На одном уроке Николай был Николаем, на другом – Сергеем, Сергей на другом уроке Сергеем, а на первом – Николаем. Учителя, как и никто на свете, различить их не могли.
Я завидовал им.
Время шло, гимназия закрылась, я расстался с ними. Много лет спустя мне рассказывали разные небылицы, всё, что известно о близнецах из ходячих анекдотов: и как они ходили бриться к парикмахеру один за другим, а тот удивлялся, что у клиента борода отрастает за пять минут, о том, как один близнец женился вместо другого, как кредиторы гонялись по городу за одним из них, а другой в это время… Впрочем – я уже не помню этого анекдота.
И вот после войны я встретил Конопницына на улице – не в нашем городе, а за тысячу вёрст от него.
– Брата убили на фронте, – сказал он так тихо, что я его еле услышал. – Ещё в сорок втором году. Мы жили вместе. И знаешь – брат собирался жениться…
У Конопницына виски уже были седые.
Так я и не знаю, кто остался в живых – Николай или Сергей.
Тикают ходики, ветер горячий
В полдень снуёт челноком по Москве,
Люди бегут к поездам, а на даче
Пляшут кузнечики в жёлтой траве.
Кто не видал, как сухую солому
Пилит кузнечик стальным терпугом?
С каждой минутой по новому дому
Спичечный город растёт за бугром.
Если бы мог я прийти на субботник,
С ними бы стал городить городок,
Я бы им строил, бетонщик и плотник,
Каменщик, я бы им камень толок.
Я бы точил топоры – я точильщик,
Я бы ковать им помог – я кузнец,
Кровельщик я, и стекольщик, и пильщик.
Я бы им песню пропел, наконец.
Кузнечик на лугу стрекочет
В своей защитной плащ-палатке,
Не то куёт, не то пророчит,
Не то свой луг разрезать хочет
На трёхвершковые площадки,
Не то он лугового бога
На языке зелёном просит:
– Дай мне пожить ещё немного,
Пока травы коса не косит!
Мой брат Валя, третьеклассник, собирался выступить в гимназии с рефератом о Марсе.
Целые дни и ночи напролёт он читал учёные книги и чертил на картоне марсианские полушария по два аршина в поперечнике.
Не было такого циркуля на свете, каким можно было бы вычертить круги достаточного для наглядности размера, и Валя делал это с помощью верёвки.
Он говорил:
– Так поступали древние греки. У них не было циркульных фабрик, а верёвки были. Архимеду тоже были нужны круги. И Гиппарху. Значит – они пускали в ход верёвки. В басне у Эзопа рассказывается, как один философ свалился в яму, и его вытаскивали на верёвке.
Папа называл Валю Страфокамилом. Мое прозвище было Муц. Но прозвище было неправильное, в нем было что-то лошадиное, а я тогда считал, что я обезьяна. Больше всего я интересовался обезьянами: стремился удовлетворить тоску по сородичам.
– На Марсе есть обезьяны?
– Не задавай дурацких вопросов, – отвечал Валя. – Наука этого не знает.
– Много она знает, твоя наука, – сказал я. – Даже про обезьян не знает. Я вот всё знаю про обезьян – и где живут, и что едят, и как блох ищут. Они ищут блох вот так.
И я искал блох с совершенством: уж очень я любил обезьян.
– Не мешай, – сказал Валя. – Уйди из комнаты. – И, выпятив грудь колесом, произнёс не своим голосом: – Милостивые государыни и милостивые государи! В тысяча восемьсот семьдесят седьмом году, впервые в истории человечества, в Милане великий итальянский астроном Скиапарелли нанёс на карты каналы Марса. В тысяча восемьсот семьдесят девятом году…
– Подожди, – перебил я брата. – Подожди немножко, посмотри, как они ищут, если блоха на спине!
Тут Валя затопал ногами и вытолкал меня из комнаты. Из-за двери доносился его голос:
– В тысяча восемьсот семьдесят девятом году, в следующее, более благоприятное великое противостояние, тот же самый великий итальянский астроном Скиапарелли в Милане открыл новое таинственное явление: двоение марсианских каналов…
– Валя, пусти меня, я буду тихий, – молил я, – тихий, как марсианская обезьяна.
Но Валя был занят своими каналами и не обратил на мои мольбы никакого внимания.
И вот наступило торжественное воскресенье.
Мы отправились в гимназию.
Валя шел впереди и нёс на голове свои гигантские полушария. Мы с папой несли конспекты, диапозитивы для волшебного фонаря и учёные книги. Мама ещё не успела одеться. Она прибыла в гимназию к концу реферата. Она всегда опаздывала.
Реферат имел успех. Гимназисты, учителя и родители аплодировали изо всех сил. Равных этим полушариям и туманным картинам с каналами не было на свете. Физик Папаригопуло хвалил Валю, а Валя стоял красный от смущения, как марсианская суша на картах у него за спиной. Я гордился братом и был счастлив, потому что любил его не меньше, чем обезьян. Но мне тоже захотелось блеснуть перед публикой. Потеряв голову от Валиного успеха, я выбежал вперед и крикнул:
– А теперь я покажу, как марсианские обезьяны ищут блох!
И стал показывать.
Никогда ещё я не ощущал такого прилива вдохновения. Никогда ещё мои телодвижения не были в такой мере обезьяньими. Но мама схватила меня за рукав, подняла с пола и зашептала громко, на весь зал:
– Какой позор! Боже мой! Какой позор! При всей гимназии! При самом Мелетии Карповиче! Ты! Чтобы удовлетворить свое глупое тщеславие! Компрометируешь Валю и меня! Перестань размахивать руками! Слышишь?! Перестань скалить зубы!
Я пришел в себя и плакал до самого дома. А дома Вале подарили серебряный рубль и устроили пир в Валину честь. И я понемногу утешился, а Валя сказал:
– Милостивые государыни и милостивые государи! Разрешите мне поблагодарить вас всех за теплое участие и сочувствие к успеху – не моему, а современной наблюдательной астрономии.
Мы все закричали «ура» и снова аплодировали Вале. И Валя сказал благосклонно, как Александр Македонский, победивший Дария:
– Мама, пусть Муц покажет теперь, как обезьяны ищут блох!
Из любви к нему я хотел показать своё искусство, но уже не мог: оно сгорело у меня в сердце.
Наступил 1919 год. Я учился в музыкальной школе имени Робеспьера.
Босиком туда ходить не полагалось. Мне сказали об этом, и моё музыкальное образование закончилось на аллегро из какой-то сонатины. Не в музыке было дело, а в унижении, которое я претерпел, выслушивая рассуждения директора о мальчиках, позволяющих себе оскорблять такое учебное заведение, являясь в него босиком, подобно уличным мальчишкам.
Я сказал директору:
– У нас нет денег на то, чтобы купить мне ботинки.
Директор сказал:
– Можно купить подержанную обувь на базаре. Она стоит дешевле.
– Мама не позволяет мне носить старые ботинки. Она боится заразы.
– Я понимаю затруднительность вашего положения, – сказал директор, – очень даже понимаю, но я обязан следить за тем, чтобы в школе не происходило ничего, что могло бы в чьих-нибудь глазах уронить её достоинство.
Я вышел из директорского кабинета с горящими от обиды ушами. По дороге домой я решил ничего не говорить маме о ботинках. Конечно, она купила бы их, если бы узнала о моём унижении, но для этого ей пришлось бы продать что-нибудь из своих вещей – тёплый платок или валенки… или стала бы экономить на еде, но хуже питались бы они с отцом, а не я, уж меня всё равно старались бы кормить получше, чего бы это ни стоило.
Пустые мечты о богатстве!
Вот я нахожу кошелёк с десятью, нет, с пятьюдесятью миллионами, нет, я нахожу карточки на ботинки, нет, я получаю посылку… Вот я покупаю новые ботинки с крючками, блестящие, как фотографический негатив со стеклянной стороны, и штаны, и куртку, и пальто и прихожу в школу, нарядный, как лорд Фаунтлерой в последней главе романа, и директор юлит передо мной, а я смотрю на его ботинки, усмехаясь, нет, не усмехаясь, а так, в сторону, чтобы не заметить, что ботинки-то у директора изношенные, только начищенные; потом я играю на ученическом концерте сонатину так хорошо, как не сыграл бы и сам директор, и он подходит ко мне и говорит: «О, пожалуйста, простите меня, я так глупо и дерзко поступил, когда сказал вам, что в школу нельзя ходить босиком!»
Нужно было заработать деньги на ботинки. Это нелегко было мне, двенадцатилетнему мальчику, когда и взрослые так часто слонялись без работы. Но мне повезло. Один из приятелей повёл меня в контору газеты «Ремесленные Ведомости». Там мне объяснили, что ремесленники – хотят они этого или не хотят – в обязательном порядке на эту газету должны подписаться. Мне выдали квитанционную книжку, чтобы я содействовал просвещению портных, фуражечников и часовщиков нашего города, вручили будёновский шлем, чтобы я надевал его в рабочие часы для солидности, и посулили мне по десять тысяч рублей с каждого миллиона, что даст газете проведённая мною подписка.
Я ликовал, ещё не зная, что за тернии готовы выпасть на мою долю.
Тогда мама служила в каком-то из бесчисленных учреждений, чуть ли не каждый день переезжавших с одной улицы на другую; контроль надо мною ослабел – у мамы был незаурядный общественный темперамент, и она, заодно со своими сослуживцами, увлечённо перевозила бумажное имущество своего учреждения с места на место. Убегать из дому мне стало легче. Босиком, в коротких штанах и будёновском шлеме, я вошёл к переплётчику Горлицу. Он стоял за верстаком, производя какие-то коробки. Книг тогда не переплетали.
Я сказал:
– Гражданин Горлиц, прочтите, пожалуйста, это Обязательное Постановление!
Я чувствовал, что краснею от ушей до пяток. Язык у меня заплетался.
Горлиц прочел постановление, поднял очки на лоб, вздохнул и уставился на меня.
– Я знаю вашего папашу, – сказал Горлиц. – Он переплетал книги в моей мастерской ещё при Николае Кровавом. Его уважает весь город. Все говорят, что он порядочный человек. Вы приходите ко мне в этом маскараде и вымогаете средства у моих детей, которым тоже нужен кусок хлеба. Вы знаете, почём теперь хлеб? Я пойду к вашему папаше и расскажу, чем занимается его дорогой сыночек. Верно, он не знает об этом.
– Я не мог найти другой работы, – пролепетал я, готовый провалиться сквозь землю.
– Хорошо, я подпишусь на вашу газету, потому что ещё придут и всё равно придётся, – сказал он. – Возьмите ваши деньги, нажитые нечестным трудом.
Потом я пошёл к часовщику Перетцу, потом к сапожнику Сыпунову. Всюду я выслушивал неодобрительные замечания по поводу моего способа зарабатывать деньги, недостойного порядочных людей.
Самым несговорчивым из подписчиков оказался Сыпунов. Он даже не захотел читать Обязательное Постановление. Дольше чем другие он попрекал меня избранным мною родом занятий и бранил нехорошими словами. Но и ему пришлось подписаться на «Ремесленные Ведомости».
На полке у него лежала пара новых, ещё не снятых с колодок ботинок, моя мечта, вдруг нашедшая воплощение.
Выдав квитанцию, я спросил:
– Сколько могут стоить такие ботинки?
– Не купишь, – сказал Сыпунов. – Тебе за твою жульническую беготню, верно, столько платят, что ты жмыхи жрёшь.
Лето и начало осени я провёл в постоянном унижении, сколачивая капитал, достаточный для покупки ботинок. Наконец я принёс их с базара – совершенно новые, начищенные до зеркального блеска, с крючками, и, сияя счастьем, показал их маме.
Она спросила:
– Где ты их взял?
– Купил на базаре.
– Откуда у тебя деньги? – спросила мама, и по её глазам я прочитал её мысли: маме мерещилась дурная компания, в которую я попал, подчинившись развращающему влиянию улицы. – Боже мой! – сказала мама, выслушав мою эпопею. – Боже мой! До чего мне суждено было дожить! У тебя холодное сердце! Я вырастила эгоиста. Ради того, чтобы купить себе ботинки, ты подверг наше доброе имя такому позору! Может быть, ты ещё что-нибудь скрываешь от меня?
Выходить из дому без особого разрешения мне было категорически воспрещено. Мне стоило большого труда уговорить маму отпустить меня на полчаса, чтобы отказаться от работы и возвратить будёновку с квитанционной книжкой.
Прошла осень, наступила зима. Мне сшили костюм из зелёной плюшевой портьеры; на спине были видны тёмные следы выпоротых узоров в виде лилий на извилистых стеблях. Сшили мне и пальто из маминой ротонды, купили тёплую шапку. Единственное, чего мне не хватало, это рукавиц. Я проносил их не больше часа. Выпал первый снег, мы играли в снежки, и я потерял рукавицы. Я скрывал эту потерю и, когда мне нужно было выходить, делал вид, что ищу и нахожу их, и мама была уверена, что я вполне экипирован.
Однажды, придя с работы, она сказала:
– Завтра утром ты должен пойти на склад и получить паёк. Вместо жалованья и продуктов в этом месяце выдадут двадцать четыре фунта мучных конфет. Вот мешок. Когда пойдёшь завтра, не забудь надеть рукавицы.
Утро было холодное. Мостовые были голы. Дул резкий степной ветер. Термометр возле аптеки показывал двадцать шесть градусов.
Я подошёл к складу и стал в очередь на улице. Руки у меня покраснели от холода, как гусиные лапы. Мама сама сшила мне пальто, и так как держать руки в карманах неприлично, пальто было без карманов. Засунуть руки в рукава было невозможно – такие они были узкие. Я засунул левую руку за борт пальто, но замерзла правая. Уйти из очереди я боялся: а вдруг потом не пустят? Должно быть, я пришёл слишком поздно, очередь была велика. Время шло очень медленно. Ноги ломило, зуб не попадал на зуб, а руки… Я дышал на них, расстегнув пальто, засовывал их под мышки – уж очень холодно было в этот день.
Наконец я переступил порог склада и, ступенька за ступенькой, стал приближаться к прилавку.
В жизни иногда случается невероятное. При взгляде на весовщика у меня захватило дыхание. Весовщиком был сапожник Сыпунов, подписчик «Ремесленных Ведомостей». Он тоже узнал меня, поглядел из-под прилавка на мои ноги, убедился, что я обут.
– Заработал? – сказал он мне. – Надрал денег с честных людей?
Вся очередь посмотрела на меня.
– Ходил, подписку собирал на газету, – пояснил Сыпунов, как бы взывая к справедливости. – Пугал штрафом, ему за то по копейке с квитка платили. Малая паскуда, от горшка полвершка, вырастет – налётчиком будет.
Я даже о руках забыл. Уж лучше бы совсем замерзнуть, только бы не слышать, что он говорит, не видеть, как смотрит на меня очередь. —
Когда я подошел к прилавку вплотную, Сыпунов сказал:
– Два часа с половиной. Обеденный перерыв, граждане. Выходите на улицу. Склад запирается на час.
– Выдайте мне паек, – сказал я. – Мне надо домой.– И добавил неожиданно для самого себя: – У меня мать больна, дома никого нет.
Это была напрасная ложь. Сыпунов ответил:
– Не выдаю до перерыва. Подавись своей подпиской.
– Выдайте, – сказали в очереди. – Он ведь не крал? В чём же его преступление? Смотрите: он совсем синий. Он замёрз.
– У меня сердце от него замерзло! Он на своём настоял. Не выдам, нехай ждёт. Выходите, граждане!
Мы вышли на улицу. Ветер гнал пыль, острые ледяные гвоздики, бумажки, жёлтые листья, стучавшие о камень, как жесть. Я завернул руки в мешок. Мимо проходила девочка в голубом капоре. На щеках у неё были ямочки. Она сказала:
– Мальчик, мальчик, какая у вас удивительная муфта!
На мгновение мне стало жарко. Я отвернулся, размотал мешок, расстегнул пальто и спрятал руки в карманы брюк.
Девочка обернулась и крикнула:
– Плюшевые штаны! Плюшевые штаны!
Я вытащил руки из карманов, героически застегнулся на все пуговицы и застыл в ожидании нового удара. Девочка обернулась ещё разок, но больше ей не к чему было придраться. Очередь, уткнув носы в воротники, молча переминалась с ноги на ногу, приплясывала, хлопала руками, как когда-то извозчики на своей бирже. Время тянулось так, будто и его прихватило морозом. Наконец пришёл Сыпунов, снял замок, распахнул окованные железом двери, и мы спустились вниз. Он долго возился с какими-то счетами, что-то писал, слюнявя карандаш, и потом сказал мне:
– Зараза, давай карточку!
Негнущимися пальцами я вытащил карточку из кармана. Сыпунов швырнул мне в мешок двадцать четыре фунта слипшихся конфет. Я взвалил мешок на плечи и пошёл домой.
Солнце стояло в морозном мареве большое, оранжевое, как полушарие Марса. Ветер бросал мне в глаза полные пригоршни песка, замораживал губы. Мне было тяжело нести мешок, его надо было придерживать руками. Я чувствовал камень на груди. Это руки отослали туда свою боль, чтобы её можно было вытерпеть и не умереть от неё. Я скинул мешок с плеч на тротуар и остановился над ним, размазывая слёзы по щекам левой рукой, а правую засунув за борт пальто.
Какая-то женщина сказала:
– Мальчик, ты обморозил руки? Тебе больно? Иди поскорей домой и окуни руки в холодную воду! Хорошо бы растереть снегом, но снега нет. Мальчик, скажи маме, чтобы она достала тебе где-нибудь перчатки. Мальчик, у тебя есть мама?
Я ничего не ответил ей, поднял мешок, взвалил его на спину и, придерживая у завязки обеими руками, поплёлся по улицам.
Мне отворила мама. Она пришла домой на обеденный перерыв.
– Что с тобой? – вскрикнула она, взглянув на меня. – Почему у тебя такое лицо? Где твои рукавицы?
Я протянул руки, она схватила их и сжала в своих, сделав мне больно. Мама принесла воды в кастрюле, и я сунул туда свои деревянные, словно чужие руки. Мама наклонилась ко мне.
У, как она постарела за эти годы.
В детстве я был огнепоклонником.
На базаре, в том городе, где мы жили, был точильный ряд. Там стояло человек двадцать оборванцев у своих станков, похожих на прялку. По временам весь цех точильщиков, словно по команде, снимался с места и разбредался по городу. Тогда на улицах звучал, повторяясь в басах и тенорах, напев, действовавший на меня, как труба на боевого коня:
— Точить ножи-ножницы, бритвы править!
Кухарка Саша выносила точильщику свои ножи, швея выбегала с ножницами, а он разбивал свой нехитрый лагерь у ворот.
Нож отливал холодным, выступавшим всё ярче голубоватым серебром, колесо с тонким приводным ремешком быстро-быстро кружилось. Кружился и волшебный камень карборунд. Точильщик прижимал к нему нож, и начинал идти золотой дождь, дивный золотой дождь, под который я подставлял руку. Искры покалывали её, ничуть не обжигая.
Смотреть на точильный огонь я мог часами. Тогда ничто на земле не отвлекло бы меня от моего молитвенного созерцания.
Меня спрашивали:
— Кем ты хочешь быть?
Мама торопилась ответить за меня:
— Он хочет быть художником.
Это была неправда. Не обращая внимания на улыбки гостей, от которых мама краснела, я говорил:
— Я не хочу быть художником.
Я боялся стать похожим на Фастовского. Фастовский был худой, рыжий; он любил жареных голубей и потому стрелял из монтекристо даже в ворон, рисовал какие-то грибы, булки в корзинах да битую птицу.
— Я буду точильщиком!
Когда кто-нибудь дарил мне деньги, я просил кухарку Сашу зазвать точильщика со станком к нам во двор. За мой счет точились и ножи из кухни, и ножницы швеи, и правилась бритва дворника Федосея.
Было утро. Мы только что позавтракали. Отец взял палку и ушёл из дому. В саду было скучно, несмотря на то, что в нём, несомненно, таились клады — где-нибудь под жасмином или серебристым тополем.
Я ходил по дорожкам и пел:
— Точить ножи-ножницы, бритвы править!
Вдруг меня озарила сладостная и преступная мысль: одному пойти на базар и посмотреть на точильщиков.
И я осуществил этот замысел. Я перелез через забор и по соседскому двору, чтобы меня не изловили у наших ворот, вышел на Ингульскую улицу. Меня не привлекали ни мороженое на углу, ни похороны, ни мальчишки, запускавшие змея. Я, как сомнамбула, как одержимый, шёл к базару. Вот бубличная Прохорова, вот колониальная лавка Ситникова, вот мост через Ингул, вот молочницы, а вот и они, колдуны и волшебники, мои носители тайн, склонённые над станками, оперёнными кисточками огня.
Мясники приносили им ножи, и эти неприятные орудия, имевшие дело с сырым мясом, казалось, забывали о нём и приникали к точилу. Сыпались искры, сыпались искры по меньшей мере с двадцати ножей сразу, с двадцати кружащихся точильных камней. Открыв рот, не видя ничего, кроме огня, я переходил от одного точильщика к другому. Раскалённое солнце катилось по небу, было жарко, но мне было не до жары. Я не задумывался над тем, что происходило со мной, я был слишком мал для этого, но я растворился в огне.
Солнце заходило, а я всё ещё был в точильном ряду. Наконец точильщики стали один за другим покидать базар. Остался последний из них. Он точил ножи из большой мясной лавки на углу базарной площади. Но и он сдал работу, вскинул свой станок на плечи, и я пошёл за ним, как когда-то дети в сказке пошли за крысоловом. Он шёл впереди, а я плёлся за ним. Мы перешли мост, свернули за угол, обогнули Греческую церковь и через проходной двор вошли туда, где я ещё никогда не был.
Точильщик обернулся ко мне:
— Ты чей?
Я молчал.
— Ты что за мной идешь?
Я молчал.
— Ты немой, что ли? — спросил точильщик. — Ты кто такой?
Мы подошли к выбеленной известью мазанке, вокруг которой росли мальвы, подсолнухи и табак. Из-за цветов вышла женщина в синем ситцевом платке. Верно, это была жена точильщика. Я понял, что и у точильщиков бывают жены.
— Увязался за мной, идёт от самого базара, а что ему надо — не говорит, — сказал точильщик жене.
Она долго рассматривала меня, потом спросила:
— Ты, может, есть хочешь?
Она вынесла мне кружку молока и большой кусок хлеба.
— Где ты живёшь? — спросила она.
Я знал свой адрес, но не сказал его, промолчал, притворился, что не знаю. Она сказала:
— Я отведу его в полицию, его, может быть, ищут.
У меня с собой было пять копеек и перочинный ножик, правда, острый, но всё-таки…
— Пожалуйста, — сказал я, — наточите мне ножик!
— Смотри: говорит! — сказал точильщик. — Ну, брат, нет, хватит, уж я с самого утра работаю, нет, баста!
— Тогда я пойду, — сказал я. — Я знаю, где живу. Я сам дойду. Спасибо.
Они стояли у порога и смотрели мне вслед. Он был на голову выше её. Рядом с ним стоял его точильный станок.
Я долго блуждал по улицам и уже при звездах вышел к нашим воротам. Меня встретил дворник Федосей. Он сказал:
— Иди, иди скорей, пошевеливайся, тебя чуть не с городовыми ищут.
С похолодевшим сердцем я вошёл в дом. Я боялся нотаций. Но мама схватила меня, как буран хватает песчинку, подняла, взглянула на меня заплаканными глазами, удостоверилась, что это и впрямь я, и снова заплакала.
— Тебя папа ищет по всем улицам, я в полицию дала знать, Саша и Катя ищут. Александрик ищет, я совсем пришла в отчаяние…
Меня отпаивали молоком и откармливали холодными котлетами, а потом задабривали вареньем, чтобы я не убежал в следующий раз.
— Теперь скажи, только правду, только одну правду, какова бы она ни была, — торжественно сказала мама. — Где ты был?
Вокруг меня стояли домашние, дворник Федосей и ненавистный мне художник Фастовский.
— Я был у точильщиков, — ответил я, уставившись Фастовскому в глаза, — и всегда буду бегать к точильщикам!
Мама смотрела на меня, удивлённо подняв брови.
— У каких точильщиков? Почему к точильщикам? — Она ничего не понимала. — О каких точильщиках ты говоришь?
— Я же тебе говорил, что буду точильщиком, когда вырасту.
— Я помню, — сказала мама, — но я не думала, что ты хочешь этого всерьёз.
— Я буду точильщиком, когда вырасту; пусть меня водят к ним, если хочешь, только не тащат скоро домой.
— Хорошо, — сказала мама. — Если ты так любишь точильщиков, что готов пренебречь моими страданиями, то тебя будут водить к ним. Только не убегай один. Обещаешь?
И я пообещал не убегать один, у меня вынудили это обещание.
А нож мясника, запачканный липкой кровью, очищается, начинает светлеть, из-под него сыплются искры, и кружится, кружится волшебный камень, и сыплются, сыплются искры, только успевай подставлять ладонь.
[16 июля 1945]
Был жаркий июньский день. Сначала в саду никого не было, и всё в нём вело себя, как саду было угодно.
Серебристый тополь сказал:
– Сегодня я совсем ахшу. Все листья абсолютно папатарепота. И к тому же наоборот – терепе – па-пата!
Плакучая шелковица подняла ветви дыбом, перестала плакать и пустилась танцевать вальс, напевая:
Если красавица
Склонна к измене,
Лошади нравятся
Зубчики в сене.
Возле дома открылось море с кораблями уже на улице, чтобы паруса не испугали сада. Всё новое простояло недолго, всё старое приняло вскоре прежний вид. Во двор вошёл китайский фокусник. Он расстелил свой коврик прямо на траве и разложил на нём в волшебном порядке пять стеклянных шариков с синими китайскими пятнами и жилками внутри. Накрыл шарики чашками, поднял чашки: мы ахнули! шарики исчезли. Зато китаец вынул у себя из ушей пять больших синих мух. Он съел их, как ни противно ему было: неприятности следует переносить мужественно. Мухи внутри китайца превратились в телеграфную ленту. Он тянул её, тянул и вытянул всю из отверстия в затылке. Мы измерили ленту. В ней оказалось ровно девятнадцать аршин. На ленте во всю её длину была написана китайская любезность, которую китаец прочел нам по-китайски:
– У пей ли фу синь линь! – И так далее.
Фокусник выпустил на свободу жёлтую птичку, что было очень хорошо с его стороны. Птичка не долго думая распочковалась у него над головой. Их стало шесть. Он помахал на них веером, переловил и спрятал в карман, чтобы они не пропали. Потом проглотил свой собственный кухонный нож, собрал чашки, свернул волшебный коврик, получил от мамы пятнадцатикопеечник, два медных пятака, серебряный пятачок, позвенел ими и съел все монеты до одной. Видно, он кормился особенно, по-китайски. За это мама дала ему еще гривенник, и китайский фокусник ушел.
В сад с газетой в руках вышел отец и сказал:
– Дети, слушайте! Опубликована таблица. На билет номер тысяча выпал выигрыш в тысячу рублей. Я пойду получу его. Что купить вам в подарок?
Брат сказал:
– Папа, купи мне, пожалуйста, велосипед.
– И мне велосипед! – сказал я.
Не прошло и года, как отец возвратился с двумя одинаковыми велосипедами «Дукс» на шинах красного цвета марки «Денлоп». Мой был только чуть поменьше – брат ведь был старше меня на три с половиной года. Мы сели на велосипеды и начали кататься по дорожкам. Мы ездили очень ловко и быстро, даже выписывали вавилоны в виде букв О, В, Ф и цифр 8 и 9. Мы даже поездили по верхушкам деревьев. Потом в сад вышла мама и отняла у нас велосипеды за то, что мы якобы ездили по крыше дома, и железо так грохотало, что мама не могла читать роман Тургенева «Нездешние доходы». Но это ей показалось, мы и не думали ездить по крыше.
Не теряя времени понапрасну, мама заставила нас учить уроки. Сначала я задолбил стихи «Духовкой жадною томим». В географии было написано, чем знаменита Ява и чем – Яффа, а я прочел совсем другое, чепуху какую-то, географию пришлось переучивать.
С таблицей умножения я тоже бился бы долго – уж очень мне мешали пузыри в оконном стекле, то стягивались, то растягивались, – но зубрить таблицу долго не пришлось, я заметил в ней систему, и сразу запомнил, что
5х5=25
6х6=36
7х7=47
8х8=58
9х9=69.
Как только я выучил это, вернулся домой отец и сказал, что его таблица наврала, он ничего не выиграл – номер не совпал, и потому нет нам никаких велосипедов.
А вы говорите – чудес на свете не бывает.