Я поссорилась с ребятами и сидела на балконе, поглядывая из-за цветочных горшков, как они теперь там без меня развлекаются. Светка с Наташкой в обнимку ходят. Ну и хорошо, можете одни прыгать. А то когда я прыгаю, вы нарочно скакалку поддёргиваете, чтобы я зацепилась. Вот теперь крутите как хотите, хоть к дереву прыгалки привязывайте. А вон братишки Никишкины на доске качаются. На моё окно глядят. Нечего глядеть, а то как груши делить, то себе целенькие, а мне с бочками подсунули. Так… смотрим ещё: вон Ромка с Кириллом в ножички играют. Кирилл уже у Ромки всю территорию оттяпал – на одной ножке не устоять. Ромка того и гляди заревёт. Так тебе и надо. Это тебе не со мной играть. Меня папа нож учил бросать, так я не то что в землю – в дерево с первого раза попадаю. Вот Ромке и завидно, он и жухает – обманщик. А теперь ему самому достаётся.
Ладно. Я пока дома посижу, книжечку почитаю.
До обеда ещё можно было терпеть, а после обеда навалилась такая скучища, хоть вой. Сижу я на балконе – вниз смотрю, как ребята друг за дружкой носятся, и завидно мне – ужас. Сижу я, раскачиваюсь и вою: Скучища-а-а-а! Скучища лютая-я-я! И никого у меня больше нет, и друзей нет. И подруг нет.
И тут папа с работы пришёл и на балкон ко мне заглянул.
– Ты чего скулишь? Гулять иди – погода хорошая.
– С кем гулять-то?
– Ясно. Со всеми перессорилась, – сразу понял папа. Я молчала. Чего говорить-то. Теперь не вернёшь. Разругались на всю жизнь.
– Ничего, помиритесь, пустяки! – засмеялся папа. – Айда со мной за арбузом. К палатке у метро целую машину пригнали.
– Ура! Арбуз! – обрадовалась я. Настроение сразу исправилось. И мы пошли.
– Арбуз, арбуз, арбузик! Арбуз, арбуз, арбузик! – распевала я, похлёстывая себя авоськой по коленкам. А папа смеялся и подмигивал мне: мол, порядок, сейчас купим!
Мы сели в автобус и проехали до метро прямо к арбузному базару. Арбузов было много. Они теснились в железных клетках. Просунув руку сквозь решётку, можно было похлопать их по звонким бочкам, подёргать за сморщенные хвостики. Интересно, какой из них самый красный, самый спелый?
– Все хорошие, – улыбалась маленькая старушка в панамке и в больших домашних тапочках. – Сама два съела, в третий раз прибегла. Думаю, дай соседке возьму, придёт с работы – обрадуется.
За весами стояла толстая продавщица с золотыми зубами.
– И чего копают? Чего ищут? – беззлобно ворчала она, грохая гирями. – Всё равно все одинаковые, астраханские. Вон, глядите, какие красные, рассыпчатые, – кивнула она на треснувшие арбузы, сваленные в уголке.
Наконец-то подошла наша очередь, и мы с папой вошли в загородку с горой арбузов и стали присматриваться, какой взять, чтоб не ошибиться. Папа покачивал на руке уже выбранный полосатый арбуз, как вдруг я увидела в самом углу такой огромный арбузище, что даже не поверила своим глазам. Всё, что его окружало, казалось по сравнению с ним горохом.
– Папа, – сказала я шёпотом и потащила его за рукав, – вон тот. Вон тот – видишь!?
Папа осторожно положил свой арбуз и пошёл за мной.
– Ух ты! Великан! – удивился папа и стал осторожно к нему подбираться, откладывая лишние арбузы в сторонку. Арбуз оказался такой большой, что папа едва обхватил его руками. Он прижал его к груди и понёс на весы.
– Мужчина! Вы что!? Положите на место! – спокойно сказала продавщица. – Всё равно не возьмёте. Зря только взвешивать будем.
– Почему не возьмём!? – не понял папа. – Обязательно возьмём…
– Разоритесь! – засмеялась продавщица. – Денег не хватит.
Папа покраснел. Может быть, от напряжения: арбуз-то тяжёлый… А может, и от обиды на продавщицу: какое ей дело, сколько у нас денег.
– Ничего. Может, и не разоримся, взвесьте, – сказал он, опуская арбуз на весы.
Продавщица улыбнулась – бывают же чудаки – и поставила на чашку весов самые большие гири. Арбуз лежал прочно, закрывая собой продавщицу так, что из-за него виднелась только её синяя беретка.
Гирь не хватило. Пришлось занять у продавца-соседа. Наконец чаша весов с арбузом дрогнула и пошла медленно вверх. Продавщица сосчитала гири.
– Двадцать килограмм. Брать будете?
Мы с папой переглянулись. Вокруг нас смеялись, шумели: – Вот дают! Ну и откопали! Вот если окажется плохой!
– Берём! – сказала папа.
Всё! Наш! Обняв арбуз, папа бережно понёс его перед собой. Пальцы его побелели от напряжения. Я побежала рядом, не зная, как ему помочь. Прошли несколько шагов, и папа сказал, осторожно опуская арбуз на газон:
– Неудобно нести, скользкий, боюсь расколоть.
Наша авоська оказалась для такого великана мала, и папа, как африканский грузчик, поднял его и понёс на голове. Теперь арбуз видела вся улица. На нас оглядывались, прищёлкивали языками, качали головами: бывает же в природе такое чудо!
Так мы дошли до автобусной остановки. И тут на нас оглядывались, а в автобусе все даже приподнимались и вертели головами. Мы с папой стояли рядышком на задней площадке, папа держал арбуз перед собой, а я подпирала его спиной, чтобы папе держать было легче.
– Люди! Войдите в положение! – вдруг сказал военный, стоявший рядом с нами. – Уступите, пожалуйста, место мужчине с арбузом!
Все засмеялись. А один парень действительно поднялся и, улыбаясь, предложил хотя бы опустить наш арбуз на сиденье.
– Надо быть штангистом, чтобы такой вес удержать, – сказал он, и всем стало ещё веселей: все спрашивали, сколько такой стоит и где такие продаются.
Но вот, наконец-то, и наша остановка. Вот и наш дом. Мы с трудом вылезли, и папа снова поднял арбуз на голову. Мы шли медленно, торжественно. И пока дошли до подъезда, вокруг нас образовалась толпа, похожая на праздничную демонстрацию. С балконов свешивались удивлённые старушки: посмотреть, что случилось такое интересное. Арестовали, что ли, кого? А вокруг меня прыгали наши ребята: Толик, Ромка, Кирилл, Светка, Наташка и братишки Никишкины. Все позабыли, что мы в ссоре. Да и я позабыла давно. Какие там ссоры, когда такое творится!
– А вы его сейчас есть будете!? Вы его съедите весь или на потом оставите? – галдели ребята. Папа ничего не отвечал. Его шея была красной от напряжения. Ему было не до разговоров: не уронить бы. И поэтому отвечать приходилось мне.
– Ну конечно сейчас. Ну конечно весь сразу! – отвечала я направо и налево.
¬– Зови всех! – сказал папа, поднимаясь на крыльцо.
– Все, все ко мне! Приглашаю! – закричала я.
У подъезда ребята топтались, но к нам идти стеснялись. Братья Никишкины подержали дверцы лифта, чтобы папа с арбузом в него пролез. Вот и третий этаж. Папа, отдуваясь, положил арбуз на коврик перед нашей дверью и позвонил. Мама открыла и уставилась на арбуз. А потом медленно отступила назад и села на галошницу.
– Ой какой! – только и сказала она. – Мы ж его не съедим!
– Съедим! – сказал папа. – Вот увидишь. – Он засмеялся и осторожно вкатил арбуз в переднюю. А оттуда так же осторожно по коридорчику – в ванную. А тут уж они вместе с мамой подняли и опустили его на белое дно под сильную струю воды. Ух как весело заблестели его полосатые бока! Как звонко загудел он под брызгами!
– Ну, где же твои помощники-едоки? Чего они не идут? Давай, давай, беги за ними!
Арбуз вытерли полотенцем и положили в большой блестящий таз. Когда я была маленькая, меня в этом тазу купали.
– Да! Как-то скучно такой красивый, необыкновенный арбуз съесть просто так. Устроим праздник! – сказала мама. Она вынула скатерть и поставила на стол огромный медный таз с арбузом.
И тут прибежали все.
– А ну! Марш мыть руки, – крикнула мама из комнаты и принесла в ванну огромное банное полотенце – целую простыню одну на всех. Сегодня всё большое!
В ванну гуськом пошли: Светка, Наташка с сестренкой Ликой, Ромка, Кирилл, Толик, Митька, Витька и, конечно, братишки Никишкины.
Сели за стол, восторженно уставясь на огромный арбуз. А он сиял чистыми зелёными боками. Все смущенно улыбались в предвкушении небывалого пира. Папа взял большой нож. Все замерли, вытянув носы.
– Ну? Режем?
– Крак! – арбуз тяжело развалился пополам. Из рыхлой красной мякоти брызнули чёрные косточки. Папа принялся с хрустом отваливать толстые сочные ломти.
– Налетай! – скомандовал он. И загорелые ребячьи руки потянулись к арбузным кускам.
– У-м-м! Сладкий какой! – жмурились, до ушей вгрызаясь в арбузную мякоть, братишки Никишкины. Таращила глаза Наташка, переглядываясь со Светкой, а маленькой Лике мама положила на тарелку самый лучший кусочек – из серединки. Сок струился по щекам и пальцам, капал на голые коленки.
– Вытирайтесь скатертью, – разрешила мама.
– А можно ещё?
– А как же? Обязательно! – смеялся папа, отрезая новые куски.
– Вот это – жизнь! – отвалившись от стола, простонал Толик.
Мы ещё долго сидели и болтали обо всём на свете. А когда от арбуза осталась гора корок и семечек, а весёлые голоса ребят затихли на лестнице, мама сказала:
– Как мало, оказывается, нужно детям для праздника. Всего-то – большой арбуз!
Берёзу ветер клонит,
И крутит, и мотает,
Сидит в гнезде ворона,
Сидит, не улетает.
Давным-давно на юге
Все те, кто поумнее,
Одна она в округе
На ветке коченеет.
Декабрь не май - природа
Застыла, онемела.
Ворона вся продрогла
И даже побелела.
И хоть промёрз её костяк,
Все ж думает ворона:
- Как им ни хорошо в гостях,
А всё же лучше дома.
И пусть берёзу клонит,
И крутит, и мотает
Сидит в гнезде ворона,
Снежок под брюхом тает.
Ворону холод не берёт,
Мечта ворону греет:
Вот скоро Новый год придёт,
А там и потеплеет.
Скоро Новый Год! Ёлки несут. А у меня нет ёлки. Осталось два листочка календаря. На последнем – картинка: тридцать первое число висит на ёлке, украшенной большими шарами. И написано: «С Новым Годом!» У всех будет ёлка. У Толика на балконе давно лежит. Большая, с улицы макушку видно. У Наташки тоже есть – её запеленали в бумагу и на верёвочках спустили за окно, на карниз, а верёвочки крепко накрепко к форточке привязали. Снежком её присыпало – не завянет. Завтра достанут, наряжать будут. Наташка меня звала помогать. У неё игрушек! Три большие коробки. А мы свои, когда на эту квартиру переезжали, на память маленькой Люсеньке подарили. Мы тогда всё, что можно было всем на память дарили. Тёте Зое – наши цветы. Она так радовалась! А бабе Мане – большое кресло. Она в нём любила сидеть, когда приходила к нам в гости.
Ничего – у меня тоже всё будет: и ёлка, и игрушки. Папа обещал. Просто ему сейчас некогда – конец года и работы много. А вечером какие же ёлки, на базаре одни палки остаются. А мама после работы – сразу в магазин, и бегом домой – ужин готовить.
Папа сегодня сказал, когда мы пили утром чай: «А может, мы без ёлки? А? Нарядим щётку, повесим лампочки и плясать будем. Ну что ж теперь делать, – нет ёлки и всё тут. Даже искусственных приличных нет, все маленькие». И сам так виновато на меня и на маму посмотрел. Ну, всё! Раз он так говорит – значит, ёлки не будет. Я носом в чашку уткнулась, а слёзы у меня прямо в чай так и закапали. Тут мама и папа вскочили и давай меня гладить, жалеть и уговаривать. Так и разошлись мы грустные – я в школу, мама на свою работу, папа на свою. Папа, когда уходил, обнял меня покрепче и сказал: «Не плачь, я постараюсь».
Я как из школы прибежала, так сразу стала ждать. Уселась на подоконник, грызу сухарик с маком и смотрю на улицу. Идут, идут люди с сумками, с ёлками, с тортами… Ёлок насчитала пятнадцать штук. А папы всё нет. И мамы почему-то тоже… И темнеть стало. Я раньше никогда не замечала, как темнеет. Гуляешь, гуляешь – и вдруг уже темно, и мама зовёт домой с балкона. А тут я увидела, что сперва зажёгся огонёк в доме напротив, потом зажглись фонари, и всё как-то поголубело – и снег, и деревья, а окна стали быстро зажигаться в домах.
И небо стало всё синеть, синеть, а огней всё больше и больше. И наступил тёмный вечер. Я стала смотреть, в каких окнах уже горят ёлочные огоньки и считала эти окна. Я загадала, если насчитаю четное число «ёлочных окон», то ёлка у меня будет, а если нет, то нет. И только я начала считать, как в дверь так сильно и долго зазвонили, что я испугалась. Папа так не звонит. Он звонит, как будто на звонке играет: сначала один раз, потом три раза кряду и получается: «Я пришёл, пришёл, пришёл!» У мамы тоже свой сигнал: пять длинных звонков: «Ва-ша-мать-при-шла!» А тут какой-то бандитский звонок. Я подтащила табуретку к глазку. А звонок ещё громче, ещё сильней! Смотрю в дырочку: там за дверью темно и что-то лохматое шевелится. Страшно!
– Кто там? – спрашиваю.
А папа из-за двери кричит:
– Я, открывай! Скорей!
Только я дверь отперла, как на меня полезла целая куча еловых веток: холодных, колючих, дремучих! И папа в них барахтается. Никак вместе с ёлкой в квартиру не влезет. Пришлось вторую половинку дверей открывать. И!.. Вот она! Ёлка! Ёлочка моя! Пушистая! Душистая! Зелёная моя!
А по лестнице мама поднимается, и в руках у неё огромный картонный ящик, крест-накрест бечёвкой завязанный. И на крышке нарисован Дед Мороз с ёлкой – игрушки! Ура! Ура! Ура!
Мы втащили ёлку в большую комнату и прислонили её к стенке. И она уперлась макушкой в угол потолка. А ветки заняли чуть ли не полкомнаты. Папа сбросил пальто и шапку на диван, и я от радости запрыгнула ему на спину, и мы с ним так проскакали по всем комнатам и в спальне повалились на большую кровать. А мама тоже смеялась, хотела нас разнять, но тоже упала на нас, и получилась куча мала. И мы все хохотали, обнимались и орали: «С новым Годом! С Новым Годом!» У мамы растрепалась коса, и папа от такой красотищи зажмурился и сказал, что он умирает от счастья. И мы тихо сидели обнявшись втроём и смотрели на ёлку через открытую дверь.
Если табуретку перевернуть вверх ножками, опустить туда ведро с водой и поставить в ведро ёлку, – конечно же, её надо привязать покрепче к табуреткиным ножкам, – то она будет стоять очень долго. И наша ёлка стояла весь январь. Мы подливали воды в ведро, и она почти не осыпалась. Вечером мы зажигали на ней лампочки, она светилась, как в первый новогодний вечер зелёными и золотистыми огоньками, и не надо было включать торшер, и все знакомые удивлялись, что у нас не кончается праздник.
Наташка свою ёлку выбросила на второй день нового года – осыпалась. Ёлка сиротливо валялась у подъезда, и дворничиха тетя Таня воткнула её в сугроб – пусть, будто растёт. Толик тоже через несколько дней вынес свою ёлку – сухую, жёлтую, с обрывками дождя и ваты на веточках, и бросил её на помойку. Братишки Кошкины свою ёлку выбрасывать не стали. Они катались на ней с горки весь день и бросили её среди фанерок прямо тут же, в конце ледяной дорожки, упирающейся в сугроб.
А я из-под своей ёлки выгребала сухую хвою по два-три совка до тех пор, пока она не перестала осыпаться. Наконец, остались только хрупкие высохшие веточки без хвоинок и на них шары и бусы, потускневшие от пыли.
– Пора, – сказала как-то раз мама и вздохнула. – Всему приходит конец.
И молча сняла с ветки пыльный шар и стёрла с него ладошкой пыль.
– Пора, – согласился с ней папа, – но… вместо конца можно сделать продолжение. И он приставил к маминому носу большой серебряный шар, и мамино лицо в нём вытянулось и превратилось в сплошной толстый нос, а глазки стали, как у муравья. Она засмеялась, а папа обнял её, и в шарике отразилось два толстых носа.
– Нет, я отказываюсь выбрасывать ёлку, сказал папа. – Она мне слишком дорого досталась! Я с ней чуть в милицию не загремел, все думали, что я ее спилил в Александровском саду.
– А правда, где ты отхватил такую?
– Секрет!
– Ну, папа!
– Секрет! Обещал молчать, а то в следующий раз не дадут.
Так мы от него ничего и не добились. А потом наступил вечер, и я побежала смотреть по телеку Филю с Хрюшей. Папа тоже всё заглядывал ко мне в комнату и ждал, какую погоду объявят на завтра. И очень был доволен, когда сказали, что ночью будет мороз и метель.
Я долго не могла уснуть. Свистела за окном вьюга, и качался фонарь. Я лежала и всё прислушивалась: что там происходит на кухне. А там жужжала кофемолка, мама смеялась, и папа что-то рассказывал. И то и дело скрипела балконная дверь.
– Секрет… – думала я, – какой, интересно, секрет?
А секрет был вот какой. Утром на балконе стояла белая от сосулек и снега наша ёлка.
А вечером папа снова поливал ёлку из ковшика: наращивал сосульки. Но мне он не разрешил, чтоб я не простудилась, а разрешил смотреть в окно.
Мы теперь каждый выпуск новостей караулили прогноз погоды. Объявляли, что морозы будут и дальше сильные. От радости мы танцевали на кухне перед нашей ёлкой, сосульки на которой делались всё длинней и длинней.
– Опять мороз, да здравствует мороз, – пели мы на все голоса.
– А давайте повесим шарики! – сказала мама. И мы достали из коробки три самых больших шара. Красный – мама, синий – папа, а зеленый – я.
– А давайте проведём на балкон проводочек под дверью, – сказал папа, – и включим в розетку на кухне. И будет гореть.
Так мы и сделали. Стало так волшебно, что мы не зажигали свет, а стояли на кухне в темноте и смотрели через стекло на ёлку. Мама нас всех обняла и сказала:
– Какое счастье, что мы такие дураки!
Я побежала звонить по телефону всем ребятам, чтобы они скорее смотрели на мой балкон. А там, в синих сумерках падали снежинки и, застревая в обледеневших веточках, светились зелёными, розовыми и золотыми искорками.
Один раз, в воскресенье, мы с мамой и папой ходили гулять на овраг. Там была такая широкая ледяная горка, как дорога. И все ехали с неё прямо так, без санок: садились и ехали. Лёд – он же чистый, как зеркало, не изваляешься. Ну, мы маму уговорили и тоже съехали, втроём. Мама визжала, как девчонка, а потом мы хохотали и гонялись друг за другом в салочки. Мы шли от оврага тихими улочками мимо садов, заваленных снегом, и папа всё удивлялся, как много рябины. Рябиновые гроздья висели красными люстрочками. Папа поднял меня, и я нарвала рябины полную папину шапку.
– Зачем тебе столько? – удивилась мама.
– Секрет, – подмигнул мне папа.
Дома мы развесили рябину на веточках нашей ёлки.
К нам на балкон всегда слетались птицы, а тут вдруг пожаловали снегири! Папа нечаянно увидел их рано утром. Он разбудил нас, и мы, тихонько ступая и прижимаясь к стенам, пробрались в кухню – полюбоваться снегирями и не спугнуть их. Один раз целых шесть штук уселись на нашу ёлку, когда мы пили чай. Мы так и замерли, и сидели не дыша, пока они не улетели. Даже чай остыл.
Ребята спрашивали, когда мы свою ёлку выбросим, а я сказала: «Никогда. Зачем же такую красоту выбрасывать?» А Толик покрутил пальцем у виска.
В конце марта мама убиралась на балконе.
– Нет смысла дольше держать ёлку. Её и ёлкой-то назвать уже нельзя. Уж больно жалкий вид. Я лучше цветы в ящиках посажу.
– Во! Правильно! – обрадовался папа. – Посадим много цветов: вьюнов, табаков, бобов и бешеных огурцов побольше! Только ёлку-то зачем выбрасывать!
На дворе июль. Наша ёлка зеленеет. Да вот! И цветёт вовсю! Сиреневыми граммофончиками! И растут вовсю горох, огурцы и тыква. А ёлку даже и не видно стало под этой дремучей зеленью.
Мы с папой пританцовывали и пели:
Что растет на ёлке?
Шишки да иголки!
Баклажаны и бананы
Выросли на ёлке!
И вот на ёлке созрел урожай. С верхушки свешивался огурец, а горох так и завивался вокруг каждого сучка. Соседи с соседних балконов удивленно и восхищенно улыбались нам, когда мы поливали наш еловый огород.
– Ну, что? – торжествуя спросила я у Толика, когда он с ребятами пришёл к нам. – Теперь веришь, что на ёлке растут огурцы? Проиграл? Гони ножик.
Прошла солнечная осень, наступила дождливая и холодная. Урожай мы убрали, и ёлка, снова голенькая, мокренькая притулилась в уголке балкона.
И вот, как-то поздно вечером, когда выключили телевизор, папа сказал:
– Сон отменяется, будет ночной поход и прощальный костёр.
У мамы округлились глаза, а я заорала «ура!».
Папа вытащил ёлку с балкона и вынес её на лестницу. Мы быстренько оделись и вышли в наш гулкий двор. Мы шли по тёмным переулкам, и нам встретился всего один запоздалый прохожий. В окнах гасли последние огни. Громко шуршали листья под ногами. Мы завернули за гаражи и очутились на пустыре.
– Ну, вот и пришли, – сказал папа и воткнул ёлку в груду битых кирпичей. Мы молчали. Папа чиркнул спичкой и поднёс её к ёлке. Огоньки побежали по сухим, хрупким веточкам, сжигая и сворачивая их в раскалённые завитки. Ёлка вспыхнула ярко, теплом пахнуло на меня, осветило мамино грустное лицо, сверкнуло золотым огоньком в папиных зрачках, и пучок красных искр как салют взлетел в небо. Всё. Мы смотрели туда, где они растаяли и превратились в звёзды.
– Вот и всё, – сказала мама. – Как жаль…
– Ничего, осень кончается, скоро Новый Год, – ответил ей папа.
– И снова у нас будет ёлка! – сказала я.
У всех были кошки и собаки, а у меня был лев. Я не помню, откуда он взялся: он был всегда, как мама, бабушка… У него была такая симпатичная, бархатная, горячая морда. Он разрешал над собой издеваться. Может быть, ему это нравилось, и он лениво крутил башкой, если взять его всей пятернёй за нос.
Ещё было замечательно сесть на него верхом и, запустив руки по самые локти в его рыжую гриву, ухватиться за уши. Тогда он медленно поднимался и шёл по коридору, и под его горячей шкурой мягко перетекали мощные мышцы.
Так он катал меня по всей квартире.
Лучше всего нам было зимой. Придёшь с мороза, а лев лежит на журналах у тёплой батареи и чутко дремлет, приоткрывая сощуренный рыжий глаз. Ага! Попался! И начиналась возня. Лев поворачивался на спину и, как гигантский котёнок, извивался и хватал меня лапами за лицо и плечи. Но когда мы шли по городу, никто бы не подумал, что он позволяет так с собой фамильярничать.
Мы выходили из дому. Льву полагался намордник. Так надо. Попробуй, объясни всем, что это не простой лев, а лев человечный, и он не кусается. Лев всё понимал и будто пожимал плечами и разводил лапами, дескать, что поделаешь, и, покорно закрыв глаза, совал морду в ременную сбрую. Потом он терпеливо сидел у двери и ждал, когда я запахну пальто. Критически скосив глаз на мои ботинки, он слегка проводил по ним кисточкой своего хвоста, и, потянувшись и зевнув, выходил вслед за мной.
Мы шли по нашему переулку. Лев брезгливо отворачивался от встречных собак. Особенно презирал он маленькую курносую сучонку на паучьих лапках, с вечно слезящимися от преданности глазками. На ней всегда, зимой и летом была потёртая стёганая курточка.
Иногда нам попадался пудель, «выстриженный под льва». Гладко выбритая спина и пузцо вызывали у льва неудержимый хохот. Прохожие шарахались, думая, что он рычит.
У булочной лев останавливался и начинал пристально рассматривать витрину. Он скромно топтался, исподтишка заглядывая мне в лицо. Из кондитерского отдела доносился непреодолимый запах миндальных орешков и халвы. Лев занимал очередь в кассу. Потом, сидя возле столика, на который тётки ставили сумки, он терпеливо ждал, когда продавщица отвесит полкило халвы и триста грамм леденцов. Его толкали, задевали сумками, наступали башмаками на кисточку хвоста. Лев ждал. Под конец он от нетерпения уже переступал лапами и глотал слюнки. И вот наступала долгожданная минута, и лев, закрыв глаза от удовольствия, разевал пасть и захлопывал не раньше, чем в неё пересыплется содержимое двух пакетов. Вот когда особенно не верилось, что лев хищник. Такой удивительный сластена.
Затем мы полукруглой лестницей поднимались к метро. Здесь лев останавливался у газетного киоска с таким видом, будто говорил: «Вот видишь, я помню о тебе, покупай свои журналы». И он начинал нервно ходить взад-вперед, садиться, вставать, судорожно зевать с тоскливым подвывом. Он просто терпеть не мог литературу. Он ненавидел газеты, от которых исходил тошнотвотный запах типографской краски. Он никак не мог понять, почему я так усердно обнюхиваю каждую страницу какого-то толстого журнала. И ещё он никак не мог понять, что влечёт меня к серому железному ящику со стеклянной дверью. Там, в его красном нутре, на стене прилепилось какое-то странное животное с хвостом, на котором вместо кисточки висел его чёрненький детёныш. Лев всегда внимательно смотрел, как люди прикладывали его к уху и что-то кричали, а выходя, хлопали дверью.
Потом мы молча шли по скверу и спускались на набережную. Там, остановившись у парапета, мы смотрели на воду. Лев стоял рядом, опираясь передними лапами о гранит, он грустно провожал глазами плывущие мимо палочки от эскимо.
А когда мне приходилось уезжать ненадолго, лев на прощанье тёрся башкой о моё плечо, чуть не валя меня с ног, и ложился на стопки журналов возле батареи под окном. Я оставляла ему длинную гирлянду сосисок, и она до самого пола свешивалась с крючка, на котором до этого висело моё пальто. А где у нас туалет, лев знал ещё с детства.
Возвращаясь домой через несколько дней, я находила на гвозде обрывки верёвочек. А лев всё так же лежал на своём месте, пыльный и слегка похудевший. Но тут он вскакивал, встряхивался, будто вылез из воды, и на минуту пропадал в облаке пыли. Потом он, радостно суетясь, тащил откуда-то мои тапки, полотенце и домашнюю курточку.
Вечером, когда уходили друзья и смолкали телефонные звонки, мы лежали врастяжку на ковре, и лев чутко дремал, на всякий случай придерживая меня тяжёлой лапой, чтобы снова куда-нибудь не убежала.
К моим друзьям лев относился с добродушной снисходительностью. Встречал их у дверей, давал лапу, а кое-кому позволял трепать себя за ушами.
Но однажды ко мне пришёл знаменитый дрессировщик. И лев на него бросился. Он так разнервничался, что дрессировщик схватил стул и выставил его перед собой, как пушку.
– Лёвка! Ты что? Назад! – вылетела я из комнаты со щёткой. Лев, дёргая верхней губой и щеря большущие клыки, задом отступал за письменный стол. Хвост его воинственно метался из стороны в сторону.
– Вот гад! – сказал дрессировщик, опуская стул. – Он тебя когда-нибудь сожрёт.
– Что ты… это же Лёвка, Лёвушка, а не кто-нибудь… Мой друг!
– Ха! Он же зверь!
– Ну и что?!
– Ну и то! Зверь есть зверь! Он любить не может. Вот у нас в цирке тысяча случаев. Всё идёт прекрасно, и вдруг, раз – и отъел голову. А один раз…
– Ну, хватит, – я разозлилась не на шутку, – мало ли что, а мой не такой. Он меня любит.
– Лю-у-у-би-и-т? Ха-ха-ха! Он просто хорошо устроился. Тепло, светло и сытно. Мясом кормишь?!
– Ну, мясом. Он и кислую капусту ест, и морковку, и даже конфеты.
– Во! А я про что говорю! Он просто ленивый… Ишь – приспособился! Порядочные львы в цирке работают, а твой к тёпленькому местечку пристроился.
– Тише! Он же всё понимает.
Конечно же, лев всё понимал. Он чутко поводил ухом и смотрел не мигая в окно. Дрессировщик сидел до ночи. Он протянул ноги под столиком вдоль ковра, и, поглаживая себя по сытому животику волосатой ручищей, говорил авторитетно:
– Ты мне-то, мне поверь. Я на это дело жизнь истратил. Из меня эти звери пять метров кишок вымотали. Чуть не сожрал один такой. Во – палец! Видишь!? Ну!? Половинка осталась, а мог всю руку оттяпать! Плёвое дело.
Дрессировщик ушёл, оставив на столе груду окурков и объедков.
Лев тихо подошёл ко мне и положил гривастую голову на колени.
– Лёва, Лёвушка… Ты не такой? Да? – гладила я его по усам.
Лев закрыл глаза и помотал головой.
– Ты никогда на меня не бросишься?
Лев раздул ноздри и с шумом втянут воздух. Он ничего не ответил.
С этого дня он не подходил ко мне первый. Он ждал, когда я подойду. А я стала всё реже его гладить. Нет, не то, чтоб я его боялась, а просто всё-таки иногда вспоминала: «Зверь есть зверь – он любить не умеет». Я проклинала дрессировщика. Я с ним поругалась и вычеркнула его телефон из записной книжки.
– Ну Лёвушка, Лёвка! – тормошила я своего льва, запуская руки в его гриву. А лев смотрел на меня, не мигая. О чём он думал? В его глазах была печаль. Он чувствовал… О! Звери тоньше нас, людей, чувствуют…
Я боялась, я не верила, я предавала.
И лев от меня ушёл. Просто однажды его не стало. Я не заметила, как это случилось. Я пошла одна по нашему переулку, по бульвару, по набережной, и рядом никого не было. Только теперь я начинаю понимать, что это навсегда.
Однажды в цирке я увидела льва. Очень похожего на моего. Я пошла потом за кулисы. Мне разрешили подойти к клетке. Но это был другой лев. Он даже не взглянул на меня. В зоопарке тоже был не он. Господи! Все львы так похожи!
Я теперь всегда одна. Знакомые мне советуют завести собаку или кошку. Но я не могу. Потому что у меня был лев.