Я – ученик. Но не школы и класса, а в жизни, по жизни я ученик. И даже не второгодник, а многолетник. Много-много лет я учусь. И совсем не стесняюсь этого, а наоборот – горжусь. Ученик Марины Москвиной – это ведь звучит гордо.
И я, конечно, немного гонюсь за пятёркой, хочу вам понравиться. Но дело всё же не в этом. Ученик – это путник. Как говорит другой мой учитель – поэт Овсей Дриз: «Мы путники на рассвете». Ты идёшь – и уже не важно, в ботинках ты, босиком, главное – в самом шаге.
Мои шаги перед вами, и я продолжаю путь.
Алексей говорит. Тихо, неторопливо. Скажет и помолчит. Каждое его слово надо выждать. Как поклёвочку. Вдруг как цапанёт.
– Щучий сегодня ветер, – скажет он про погоду.
– Апостол пожаловал, – про кота.
Про ненадежного человека: – Такой мазепа!
Про сообразительного: – Волокёт.
Про глупого: – Ашапурок. (Алексей потом объяснил: ашапурок – то, что от меха останется, когда шапку сошьют).
Или расскажет такую историю:
– У меня был знакомый окунь, я, подплывая, щекотал ему бок. Пощекочу один, а он – виль!– и другой подставит.
На лодке плывём, Алексей все травы знает, все назовёт: остролист, сету, сабельник.
Рыбу чистит корчоткой – специальной щёточкой. И самый пропащий худой карась для него – сухорёбрик.
У одного такого пойманного карася, я видела, Алексей в лупу рассматривал чешуинку, подсчитывал годовые кольца, как у дерева. Тридцать пять лет намотал сухорёбрик.
Так и слово у Алексея долго живёт, много годовых колец набирает, сверкает, как чешуинка на боку того карася. Алексей, он очень внимательный. Поэтому и может сказать:
– За мою жизнь река изменилась.
Я с той весны берегу черёмуху – до этой.
Зверобой и тысячелистник зимой завариваю, а черёмуховый цвет храню.
Только первого марта его достану, залью кипятком, он задышит, расправит листья, за окном метель, дворники устали от снега, а у меня черёмуха горячая, и та весна переходит в эту.
Я готовлюсь: достаю из шкафа пальто, весеннее, легкое, чтобы выйти нараспашку на тёплые улицы, и клейкие стручки тополей прилипают к ботинкам.
Я жду весны, ветра, ветрениц, когда мой друг, он живет в деревне, напишет:
«Зайцы полиняли, растаяла волчья тропа».
От яблок некуда деться. Яблоки окружили нас. Мы в плену у яблок. Яблоки всюду: на подоконниках, на крылечках, на садовых столиках, в лодках.
По яблокам ходим, яблоками хрустим, яблоки лопаем что есть силы: антоновку, кувшинку, медовый ранет.
Яблоки печем, мочим и сушим. Федор Иваныч, муж тети Нины, придумал добавлять сушёное яблочко в табачок – для аромата.
Наконец, яблоки, как убежавшее, льющее через край варенье, выставили на улицу. Полные ведра яблок, крупных, как клубки шерсти, жёлтой и красной. Издалека посмотришь за разговором на лавочке, за взмахами рук, и, кажется, что бабушки вяжут, без перерыва вяжут какие-то неведомые сладкие антоновские рукавицы.
Из кустов боярышника и шиповника выглядывают калитки.
На них, как у школьников за спиной, висят ранцы – деревенские почтовые ящики.
Ранцы охраняют дворняги: Рыжики, Тузики. Громким, отчаянным лаем предупреждают хозяев, когда идет почтальон.
Заглянешь внутрь: ни тетрадок, ни писем, только, может, газета, а то и вовсе нет ничего.
Но бабушки ждут, проверяют свои портфели, выходят к калиткам, юные и нарядные, как первоклассницы. Особенно осенью, когда покраснеет рябина, пожелтеет кленовый лист.
Мы играли на гитаре, я и Алексей. Хотя я, в общем, не умею играть, просто бренчу. Мне нравится сидеть с гитарой нога на ногу.
У Алексея старая гитара, завод Перхушково, и струны для нее он сделал сам из проводов немецкого телефонного кабеля. Вот уж гитара! И Алексей хорошо играет на ней, не то что я.
Алексей рыбак, и у него дома, над дверью и по стене, развешаны блёсны, латунные, медные, тяжелые, если их положить на ладонь, уловистые, на крупную рыбу – жереха, щуку…
А во дворе на столике стоял кувшин, глиняный, чёрный. Я, когда приходила, всегда проверяла: какой там сегодня букет? И каждый раз в кувшине было что-то новое: весной – черемуха и сирень, летом – донник, осенью – флоксы и золотые шары.
Время менялось в кувшине, а мы только глядели на него из окна, поигрывая на гитаре, перебирая струны и блёсны.
На руке у Али на толстом кожаном ремешке – часы «Слава», огромные, пузатые, с потёртым стеклом. На обороте подпись: «Бригадиру».
То и дело Аля смотрит на них: когда корову доить, когда почтальона ждать, когда включать сериал «Семейные узы»… Начнёт рассказывать что-нибудь, вдруг спохватится, глянет на часы и побежит с корзиной за одуванчиками.
В августе с некоторой печалью Аля скажет:
– Пётр и Павел – час убавил, Илья-пророк – два уволок.
Зимой и вовсе расстроится: день короток, а заботы не меньше. И чаще станет поглядывать на часы, на уходящее солнце.
Другое дело – я. Без часов. Сижу, качаю ногой. Разве что на колодец люблю ходить, греметь ведрами. За то, что приношу воду, Аля угощает меня пирожком и помидорами «бычье сердце».
– Труд на пользу, – довольно приговаривает она.
За день устанет, присядет на крылечке, скажет: «Ну, наплавалась». Огород для неё – как море, в которое она уходит с утра. Край огорода называется «берегом». Далекие у этого моря берега…
Конь Закат, встречая солнце, носится по полю, только комья из-под копыт.
Когда меня угощают чем-то изумительно сладким и изысканным, я всегда вспоминаю Василису. Это наша медведица.
Эх, сокрушаюсь я тут же, эх, эх, эх, не видели вы, как мы приезжаем обычно после рынка.
Каждую субботу мы ездим на рынок за продуктами для животных. Покупаем мясо для хищников, зерно для птиц, а для Василисы, – все знают, что у нас есть Василиса, – хозяйки фруктовых ларьков и ларьков сладостей отдают за копейки «некондицию»: помятые или подмороженные фрукты, слегка (ну только слегка!) просроченные конфеты, пастилу, пряники, зефир в шоколаде, мармелад, пирожные, печенье, виноград, финики… Что хочешь!
Приезжаем домой, и тут же начинается праздник. Тут же! Раскладываем и разбираем коробки, раскрываем…
И поскольку всё всё-таки одинаково съедобное и для медведицы, и для человека, то происходит это обычно так.
– Ну что тут у нас сегодня? – заранее уже потирая руки. – Так, так, так…
Стол делится пополам и: «Это нам, это Василисе! Это нам…»
Сгребая и разгребая яства. Перебирая в коробках чернослив, хурму, виноград, курагу, инжир, персики, груши, яблоки, завалы сладкого на столе – руками.
Винограда у нас обычно завались!
И чья, вы думаете, после этой дележки половина стола слаще, могучей и сытней? Конечно, наша!
Мимоходом и ненароком, скрипя сердце: «А может Василиса это не будет? Помните, в прошлый раз она не ела? Так я выручу её – сам съем!»
Или: «Васенька, не обидишься?» И полкило конфет к себе в карман!
«Хорошо, что у нас есть Василиса!» И банку сгущенки консервным ножом открыл и ложечкой самые сливки, самую сладость!
А ещё если сгущенка варёная! Да, братцы, ещё и высший сорт…
«Васенька, прости!» И пол-литра меда к себе в банку!
«Василиса не видит? Давно не ел мармелада» – оп!
И это вовсе не значит, вовсе не значит (!!!), будто Вася сама у нас голодная.
Как встретила она прошлый Новый год? Вся в апельсинах. Устало уткнувшись мордой в мандарины. Раздавив киви лапами. В вишнёвом соке.
Бананы на ветках у берлоги висели вместо новогодних игрушек. Под ёлкой завалялся ананас. Каким-то образом затесалось авокадо.
Консервированный с персиками компот. И клубничное варенье. И крыжовенное. Малиновое. И даже клюква в сахарной пудре! Марципаны!
Василиса зимой не спит: зачем!!! Когда тут еда, как из рога изобилия!
И овсяная тебе каша с мёдом, и рагу. И макароны по-флотски на ужин. И арбузы.
Посетители к нам зимой тогда пришли: ну, говорят, глядя на Василису в апельсинах, вы даёте!
А посетители у нас добрые, заботливые. Чем-нибудь зверей всегда угостят. Принесут ту же банку сгущёнки, шоколадку.
Сами они, конечно, не кормят, мы выступаем здесь посредниками, открываем на глазах у посетителя, принесшего свой гостинец, банку сгущенки, кормим Васю, протягиваем ей («это тебе от этого дяденьки…») пряник, леденец.
Когда хочет, Васенька аккуратно ест. Яблоко накалывает на коготь. Когти у неё вместо вилок.
Когтями на левой лапе она пользуется как вилкой, а на правой, соответственно, как ножом.
Очищает от кожуры апельсины, сдирает с шоколадных конфет фантики.
Но из-за её пищевых капризов (она избалованная) случаются иногда неловкие ситуации.
Ну вот такие.
Принесли Василисе сушек с маком. А она, как мы уже поняли потом, была сыта.
Но сушки взяла. А поскольку есть не хотела, то пришла ей в голову мысль, и очень простая мысль: плеваться ими.
А сушки свежие, хрусткие, ну час назад из кондитерской! И пахнут сладко!
А она, оттопырив губы, сложив их в трубочку, дует прямо в дырочку сушки, сушка со свистом и с таким чмокающим звуком – пф! – летит. И попадает? Конечно, в посетителя!
И Василисе эта игра понравилась. Никаких тебе угрызений совести, стыда! Сушку за сушкой, сушку за сушкой пуляет в посетителя. И попадает! И попадает! Она меткая. Это был прицельный огонь.
Не угомонилась, пока не распуляла весь запас. Весь боезапас. (А там было триста граммов!)
А потом повернулась к этому человеку задом, как избушка на курьих ножках. Вот и всё.
– Вы извините, извините! Она обязательно съест, доест. Потом, – пыталась вырулить эту неловкую ситуацию, подбирая оплёванные и раскиданные вдоль решетки вольера сушки Вероника. Хорошо воспитанная Вероника. Казалось, она сейчас подпихнет Василису в бок, как не в меру расшалившегося ребёнка.
А Василиса отплевала своё, да и на всех на нас плевать хотела тоже.
Мы этому Василису не учили. Это у неё возраст – подростковый.
Капризничает, перечит нам во всём. Как что ни по ней, сразу на дыбы! Ну что поделать!
Мой гусь в этом возрасте был такой же. Он воровал деньги. У меня. (А он гусь из тяжёлой и сильной породы – холмогоры. Попробуй такому откажи!)
На девушек тратил и на пиво (это мои догадки). В кино, там, на последний сеанс.
Причем выбирал всегда крупную купюру. Ему покажешь их несколько: 10, 50, 100 рублей. И он возьмет только 100. Не 10.
Как я себя утешала, как пробовала себя утешать: все-таки, наверно, ну иногда (ну вдруг!!!) на новую книгу (и конечно по биологии!).
Или, там, на эмпэтри-плеер (я согласна!). Ну или на цветок маме (то есть тоже мне).
Вытянет сторублевку из заднего, чуть подорванного кармана моих джинсов. В клюв – и от меня: бегом!
– Хиддинк, тебе не стыдно! Хиддинк, постой! Отдай! Верни!
А взять нашу красотку косулю Лушу. Стали вдруг потихоньку замечать: исчезают и исчезают деньги! И бесследно!
Не десятки, и даже совсем не сотни, – пятисотки!
Вначале думали: может быть, завалились за диван?
Андрей даже косо какое-то время смотрел на Хиддинка, но только на днях (на днях!!) я провела с ним воспитательную работу.
– Вырастила щипача, а не гуся! Покатился по наклонной дорожке, Хиддинк?!
– Хочешь стать, как наш старый, умудрённый годами помощник Гена – с металлической фиксой на зубах?
Деньги всё пропадали, пропадали. Уже забили тревогу, и не шуточную (какие тут шутки, когда благосостояние семьи и весь семейный бюджет трещит по швам!)
А тут Андрей случайно заглянул в комнату – и что же!
Луша с отрешённым, ко всему безразличным и чуть не доведшим Андрея до полуобморока, спокойным и меланхоличным выражением лица – вы когда-нибудь видели вблизи косулью морду! – жевала тысячную купюру.
С таким видом, будто пасётся на лугу.
Десятки, рассыпанные по полу, не замечала. И ещё две тысячи (две купюры) сине-зелёными зажёванными комочками смиренно лежали у копыт.
– Попирая копытами деньги! Ха-ха-ха! – попытался шутить Андрей. – А ещё говорят: «куры денег не клюют»! За исключением гуся!
– Хорошо ещё, что люди не видят!
Он прилагал все усилия, чтобы вытянуть из Лушиных (ну прямо акульих!) челюстей банкноту.
Поскольку, когда он вошёл, одна из купюр ещё не была доедена, Андрей рачительно и отважно, ну просто как Скупой рыцарь, вступил в бой.
И это было нелегко. У косуль ведь сильные челюсти, всё-таки жвачные животные, они этими челюстями кору с деревьев сгрызают (и перегрызают ветки!), а тут банкнота. Так себе, ерунда, пустяк.
Андрей сражался и бился, тянул за бумажный краешек тысячи изо всех сил, но и Луша держала купюру твердо, стойко, как купюроприемник в магазине.
– Одно дело апельсины и киви, просроченные торты, шоколад, – комментировал единоборство Андрей. – Но кормить животных деньгами! Извините!!!
– Так и вижу эту табличку на вольере «Рубли не предлагать!» Или «Вы по какому курсу доллары едите?»
– Евро косуле на ужин, а нам, извините, копейки на обед?!
– Мы думаем, что мы тут немного зарабатываем на животных. (Да и плата-то какая у нас за вход щадящая: 50 рублей с человека!) А они разоряют нас!
На этих словах я с трепетом вынула из кармана недавно зажёванную Хиддинком сторублевку и положила на общий стол.
Подумала и добавила от себя ещё десятку.
Но Андрей не заметил моего проникновенного поступка и продолжил:
– Вот наши псковские таможенники из Пыталова – молодцы! Привезли аистёнка и ещё положили в коробку тысячу. Рублей. На расходы. Прибыль!
– Правда, он по дороге уделал их помётом. Не таможенников, а тысячу рублей. Но всё равно!
– Если нас теперь прижмут к стенке: «Откуда деньги?!», мы им ответим (и главное честно ответим!): «Принёс аист!»
Аистёнка нам действительно привезли. Хорошего! Он, бедолага, выпал из гнезда, а у аистов-родителей в такой ситуации действует принцип «всё, что упало, то пропало». Подбирать и искать птенца они не будут.
Привезли в коробке из-под коньяка «Самсон» («Жаль, что не было коньяка, как жаль!», – всё ещё шутя, сокрушались мы).
Назвали аистёнка Самсоном.
И вообще всё не так уж плохо. Ну, во-первых, Андрей настоял на своём и отбил (отбил-таки!) эту купюру у косули.
Тщательно выгладил, расправил, на шкатулку с деньгами впредь повесил надёжный замок (ключ от замка висит теперь у него на шее).
Во-вторых, (и это тоже в плюс!) наша с Хидей пожёванная, но возвращённая честно сторублевка.
Василисин горький (90 процентов какао) шоколад.
Да и не в деньгах счастье, если честно.
Из сообщений собралась эта книга. Как сейчас вижу: иду по аллее, мокрый снег, дождь, ранняя весна, воздух прохладный и свежий, елью пахнет, в кармане куртки, как всегда, телефон, достаю его и в полной тишине набираю…
«Отправить сообщение сейчас? – Да…»
– Хотела пойти, а бабочка села на ногу. И не пошевелиться
– Лепестки яблонь сейчас залетают в дом, и в ведра с водой, и в мыльницы
– Листья в лесу все мокрые, большие мокрые листья. Но красиво
– Черёмуха наслушалась соловьёв. И чай тоже пропитан пением
– Бабочку несу на ладони, как сокольничий
– Светло-голубые скорлупки, лёгкие, от вылупившихся птенцов, носит ветер, веником сметает их дворник в парке
– Листья не падали, а спускались, пружиня на ветках, будто кошки
– Падали яблоки на стол
– Куры на ветках яблонь
– Домой в мастерскую иду по саду, на тропинке задела ногой ежа
…Утро напротив Михайловского, туман, и из тумана выходят овцы. Как обычно. Казалось бы, как обычно. И мы не могли понять, что всё-таки придавало овцам странность. И только потом, приглядевшись, поняли – скворцы. На спинах у них скворцы. По два, по три скворца на спине. Повсюду. На головах, возле ушей овец. Скворцы бегали по их спинам, не стеснялись.
Кто бегал, но большинство сидели, дремали и грелись в овечьей шерсти, как будто бы чайки на волнах. Выныривая из этих тёплых «барашков» волн, как бакены. Овцы стояли спокойно, неподвижно.
Но иногда пугались чего-то, срывались с места, скворцы взлетали и делали в небе мягкий круг, и к тому времени, когда овцы снова замирали, птицы возвращались.
Вышла гулять по снегу – жесткий наст. Хорошо идти, не проваливаешься, и снег такими крупиночками блестит.
Качается пижма на ветру, сухие и ломкие веточки полыни. Кустики торчат из-под снега, и солнце их освещает, всё блестит.
Ветерок травинки качает, я иду и так иногда-иногда, случайно совсем, ненароком смотрю себе под ноги.
И какой же попался мне попутчик? Это гусеница!
Маленькая, вся опушённая волосками, она тихо ползла по снегу: шаг, шаг, шаг. И бескрайняя кругом одна снежная равнина.
«Бабочка. На пути к рождению» я назвала эту фотку.
И я подумала, когда мы расстались на пути: «Встретимся, когда станешь бабочкой?»
И дальше каждый пошёл своей дорогой.
Мой друг писатель Артур Гиваргизов всегда чем-нибудь меня удивляет.
Шли мы с ним весной по Коломенскому над Москвой-рекой, и вдруг он мне говорит: «А ты знаешь, что я участвовал в параде на Красной площади? Причём два раза. В 1984 и в 1985 году – на сорок лет Победы…»
Артур служил в военном оркестре, он по профессии музыкант, окончил музыкальное училище при Московской консерватории – «Мерзляковку» (здание училища находится в Мерзляковском переулке). Училище окончил по классу гитары, а в армии играл на валторне, а иногда и на альте. И в параде участвовал тоже как музыкант.
Один раз, когда их везли на репетицию, – он рассказывал, – загорелась машина, вначале колесо, потом тент. Все повыскакивали, начали спасать инструменты. А Артур взял только сумку, где бутерброды, а валторну по забывчивости оставил в огне. Потом сидел на гауптвахте.
В 1985 году я ещё смотрела парады по телевизору и говорю: «Артур, очень может быть, что я тебя видела…»
А он отвечает: «Ещё бы! Вообще-то я мечтал стать морским пехотинцем, но получилось, видишь, в оркестре. Я шагал в четвёртой колонне, девятым слева. Меня было трудно не заметить, потому что я специально немножко подпрыгивал…»
Артур каждую весну, или летом, или осенью едет в Крым. Вернулся в Москву, расстроился: по крымским травам скучает.
Я ему по телефону кричу: «Артур, у нас ещё цветет донник!…»
А он говорит: «Ну да… А как без хворобоя, материнки, пчельника, деревея? Эти травы входят в сбор «Коктебельский чай»…»
Один из моих любимых его рассказов (я бы даже сказала, что это притча), – «А когда мы пойдем на охоту». Коротенькая очень вещь. Там король Филипп находит записку «Филипп, я тебя люблю». И начинает гадать: кто это написал?
«Может, Елизавета? Может, Джульетта? Может, Маша?…»
И мне всё время хочется крикнуть: «Артур, это я, я!!!»
Но записку, если вы дочитаете рассказ, написала собака. Так она любила хозяина.
«…Через два дня Филипп нашел у себя в ботинке ещё одну записку: «А когда мы пойдем на охоту?»
И, правда, Артур, когда?
Юлия Говорова
О котах и Але можно рассказывать бесконечно. Сколько я начинала и заканчивала о них писать, а приезжала к Але и понимала: нужно продолжать…
«Мне с ними – 17 лет, – говорит Аля о котах. – Поругаю их, и помиримся. Зимой с кем мне поговорить? А тут лопочем…»
Зимой коты ложатся перед открытой заслонкой печки греться. Выходят, входят, приподнимая дверцу погреба, всю ночь. Гремят крышками чугунов на печке. Воруют перья, которыми Аля, нежно водя по тесту, мажет разогретым сливочным маслом пироги.
Для этого есть маленькое гусиное перо, а большим пером – почти крылом! – перед Пасхой Аля чистила печку, дымоходы. Печка белая, побелили, и перо белое. Правда, после копоти стало чёрным.
Накидала на печку можжевельника (смолистый дух) и приглашает кошку Катьку ложиться рядом: «Ну, Катька, занимаем с тобой нашплацкарт!»
На смотре художественной самодеятельности в школе, изображая партизанский отряд, мы всегда устилали сцену ветками. И Аля с Катькой, как партизаны, выглядывают из-за можжевеловых веток, глаза горят… За большие зелёные глаза Аля дразнит Катьку «стрекозой».
«Вот умру, и отнесите меня к котам, где друзья мои лежат, под черёмуху…»
У нас даже есть деревня котов – Коты.
Котята, родившиеся под зиму – «листопадники». Их балуют. Они самые раскормленные.
Вот раньше к автолавке выходили и устраивались возле неё лежать собаки, теперь – коты. Они укладываются по периметру автолавки у колёс, у дверцы, на которой магнитами прикреплён список товаров. Ещё пара котов ну как бы случайно в очереди, развалясь и требовательно, и лениво.
По количеству котов из «листопадной» группы сопровождения можно оценить свою щедрость. За тётей Ниной с её покупкам бодро выдвигаются двое, за Зиной трое, за мной никто (хотя я и сама листопадник). Но больше всех просителей вокруг Али. Она уводит от автолавки всех.
Коты ныряют, пролазят в дом, как опытные разведчики-диверсанты. В сенях устраиваются лежать у кастрюль, у вёдер с водой, на лавках, на подоконниках… Чуть ли не в сковородках!
Аля жалеет всех. Миски приходящим котам по всему дому. Бродячему коту, как увидит, Аля вынесет хлеб – хотя бы хлеб обязательно! – и польёт растительным маслом.
Звоню из Москвы, рассказывает: её атаковали коты, их уже девять, и они не дают ей спокойно выйти: «Не пропускают, пока еды не дам…»
У неё самой изначально живут кот Барсик и кошка Катька. «Мой Барсик», «Барс», как Аля с нежностью его называет, «сынок мой, ай-яй-яй, сынок мой». Он же «апостол», холёный, толстый, как говорит уже тётя Маша – «поганик» и добавляет ещё загадочнее – «полухей».
Катька и Барсик ревнуют друг друга к Але. Как она объясняет: «Поговорю с одним, тут же восстание у другого».
«Как погода хорошая, все в походе». А когда кормит, Аля им говорит: «Ешьте, волки хмурые…» (или «волки бурые», «генералы»).
Едим, и Аля раскладывает еду по мискам: вначале мне, потом себе, Барсику, потом Катьке. Барс капризничает, она его уговаривает: «Ай-яй-яй, Аля кашу ела, а ты не ешь…» И, возвращаясь с базара, катит тележку продуктов не для себя – котам.
Коты повсюду. Как рассказывает мне Аля, кошка Катька зимой однажды просто уснула в печке. Аля не увидела, не заметила, стала топить, дрова уже почти разгорелись, и лишь в последний момент буквально через огонь, как тигр в цирке, Катька выскочила, в саже вся – «как шашок», сказала Аля.
Я не поверила, а потом сама убедилась, когда Катька не раз вылезала при мне из печки (это к морозу), вся пропахшая гарью, пепельного цвета и, опять же, глаза горят…
Аля то отчитывает Катьку: «Как ты дошла до такого вобраза жизни?!», то утешает: «Посыпальница моя!» «Посыпальница» – потому что они спят вместе.
Когда Барс выходит во двор к «пришельцам» и соответственно конкурентам по миске, Аля всячески его защищает, несёт его на руках и командует: «Вы только кота моего не троньте!»
А один раз она призналась: «Мой Барсик – везде, как дрозд». Я спрашиваю: «Почему как дрозд?», а она говорит: «В этом году в деревне много дроздов…»
Алексей тоже весь окружён котами. Но только если Аля из-за котов суетится и переживает, чем их накормить и как угодить, то за Алексеем его коты ходят с почтением, уважением и замирают у его ног, когда он сидит на лавочке или на ступеньках крыльца – конечно, как ученики вокруг мастера.
Они идут за ним на рыбалку, и от рыбацкой удачи часто зависит, будет им еда или нет. Размер улова Алексей определяет аппетитом котов: «котам не хватит», значит, наловил мало.
Коты сопровождают Алексея, его выход к реке, и у меня есть такое чувство, что в какой-то мере длина пройденного ими расстояния, кто докуда Алексея довёл, проводил – Пушок до калитки, Фунтик до ивы, Васька до середины – влияет на распределение еды, кому сколько потом достанется.
За время, что Алексей спускается к Сороти, коты отсоединяются, как стартовые ступени космического корабля, и последней отсоединяется и поворачивает к дому Муська, самая преданная (как говорит о ней Алексей, она ему на рыбалке в холода «спину греет»).
Но уходит Муська, и Алексей остаётся один перед открытым пространством Сороти.
Приезжая, я присоединяюсь к котам и устраиваюсь у ног Алексея, но только в отличие от котов уже с блокнотом. Мы сидим недалеко от Савкиной горки, и коты разложены перед нами, как сад камней.
Зимой коты идут на рыбалку тоже. Рядом со следами от огромных валенок Алексея маленькие следы котов.
Коты разгуливают по льдинам, заглядывают в лунки рыбаков. Кружатся вокруг валенок, по коту на валенок, и трутся о жёсткий ворс.
Я и люблю, и ненавижу сидеть у окна. Особенно в ту минуту, когда автобус вот-вот тронется, водитель прогревает мотор, провожающие машут руками, – именно здесь мне вдруг так хочется выскочить и оказаться по ту сторону стёкол.
Дело в том, что я ни с кем и ни с чем не могу спокойно расстаться.
Это началось у меня с проводов в пионерский лагерь на площади, выложенной серыми квадратными плитами, перед зданием маминого научно-исследовательского института.
Я сижу в автобусе, как раз у окна. Другие родители машут руками, колотят пальцами по стеклу, знаками показывают – пиши, мол, а моя мама, – которой я, кстати, очень стесняюсь, уж очень сильно она меня любит, первой примчится в первый же родительский день, – моя мама, провожая меня, никогда не машет рукой.
Раннее утро в лагере. Одноэтажные корпуса. Подстриженные кусты каких-то растений. В руках у меня горн. Я горнист. У моего горна – изгрызенный, безвкусный мундштук.
Про мундштук я, конечно, немного присочинила. Не такой уж я бывалый горнист. Я даже не помню, какой у меня был горн – то ли жёлтый, как начищенная монета, то ли блестящий и белый, как спинка железной кровати.
Хотя сама мысль, что я заставляла людей подниматься – в семь-то часов утра! – мне приятна.
Мне вообще нравилось в лагере: стоишь с перебинтованной рукой на смотре военно-патриотической песни, на сцене пахнет еловыми ветками, сквозь бинты щедро проступает алая кровь, – краски на раны мы никогда не жалели, – и все проникновенно поют:
В полях за Вислой сонной
Лежат в земле сырой
Сережка с Малой Бронной
И Витька с Моховой…
Когда я родилась, маме сразу сказали: «Запомни, ты будешь нужна своей дочке всегда. А когда ты кому-нибудь нужен – это счастье!»
Я была долгожданным и любимым ребенком. Мама мною очень гордилась. И даже вела дневник, в котором отмечала этапы моего роста, от «верхний зуб справа – девять месяцев» до – «стала приносить из яслей выражения».
Через десять лет, из пионерлагеря «Прометей», я отвечала маме той же любовью. Я просчитывала и оберегала каждый её шаг, мои письма были безумно предусмотрительны: «Мама! – настаивала я. – Выключай, когда уходишь, электрические приборы. Когда ешь рыбу, смотри осторожно – косточки! Не пей, разгоряченная, воду из холодильника, а вытащи, дай отстояться и потом можешь пить».
Я и ждала, и вместе с тем не хотела, чтобы он наступил, этот чудовищный родительский день. Зелёные лагерные ворота. Встречать и потом провожать маму было для меня страшной пыткой.
Уходя, она оставляла мне банку клубники. Клубника, пересыпанная, как водится, сахаром, давала сладкий тягучий сок.
Чтобы как-то прийти в себя и успокоиться после встреч и разлук, я долго сидела в круглой деревянной беседке на лавочке с облупленной краской. В руках у меня была эта банка. И горе моё, и утешение.
Тихо и пусто в деревне перед закатом. Нагретые солнцем крылечки беззвучны, калитки открыты, заходи – не хочу… Что такое случилось?
Как перед началом парада, опоздавший белый платочек – наверняка тетя Надя – мелькнул за углом, торопясь поскорее занять на камнях-валунах свое место.
Коровы идут! Врассыпную, как армия, идут, бегут, покачивая боками.
– Не рычи, не рычи, – успокаивает слишком ретивых Павля-пастух, главнокомандующий.
А деревня уже встречает: Цветоню, Вербу, Малину… У каждой хозяйки с собой черный хлебушек:
– Идёт, идёт моя дочка, идёт барыня!
Через полчаса после всей суматохи, после угощения коров хлебушком, яблочком и капустным листом, когда калитки уже закрыты, мы находим под дверью тёплое вечернее молоко – мартовское: от коровы Марты.
Осенними вечерами, пока топится печка, Аля любит рассказывать что-нибудь. Сядет на скамеечке сбоку припеку, подкинет дров… Кот Маркиз на печке свернулся, в чугунке картошка молодая варится, в глиняных кружках компот из черноплодной рябины рот вяжет… Мы наработались, надышались, щёки горят, на суровых нитках у печки грибы сушатся – подольховики…
Долго молчим, глядим на огонь, пока Аля, наконец, не выдержит, на одном дыхании выпалит разом:
– Вчера в клюкву ходила, лося встретила, кричу ему во весь рот: «Ах, ты, мой зайченька, мой волченька», а он стоит, такой генерал…
Слова эти горячие, как камни, бросают в жар… И потом опять тишина и огонь до следующего собеседника – Таси, по прозвищу Заяц. Гордо, из темноты она скажет:
– А я за грибами на коне езжу, наберу телегу и домой…
Такие ведем разговоры, осенние, дымные. Горят они синим пламенем, мерцают углями. Дурманят, как болотный багульник.
Алексей забросил блесну, как монетку, и мы стали ждать: орёл или решка?
Если орёл, накоптим окуней, в саду, рядом с выкопанной картошкой, на ольховых ветках, с укропом, с дымком.
Если решка, то кошка съест.
Если ничего, то ещё забросим.
Алексей закидывает блесну, как монетку, и возвращается к реке каждый день.
За время, что дружу с Алексеем, я уже очень хорошо изучила и эту скамейку, облепленную рыбьей чешуей, и яблоню-китайку, и вырезанный в двери лаз, через который протискивается мне навстречу, виляя хвостом, щенок Ричард.
Под этой яблоней, на этой скамейке мы часто поём под гитару: «Когда с тобой мы встретились, черёмуха цвела», «Есть в саду ресторанчик отличный».
Мы с Алексеем любим собраться, порассуждать: сколько за эту осень поймали щук, не мало ли насолили груздей, как в этом году цвёл вереск, и главное – почему до сих пор не съездили за раками на Великую.
Время от времени начитанный Алексей рассказывает мне истории про древних римлян. Например, в военных походах они постоянно ели салаты из огуречной травы и повсюду эту траву выращивали.
– Сад без огуречной травы – сердце без мужества, – так они говорили.
У Алексея этой травы полным-полно в огороде. И он меня каждый раз ею прикармливает. А она такая, немного колючая, в синих цветочках…
Алексей – очень неприхотливый римлянин: он и огуречную траву ест, и простую петрушку. Зато и характер у него боевой. Как говорит тетя Маша, «пароходистый».
В детстве на ночной рыбалке Алексей с братом придумали такую штуку: на нос лодки над самой водой они вешали стальную корзину, складывали в неё сосновые щепки, поджигали и раздували огонь. Тянулся дымок, шипела смола, и постепенно проглядывало темное, мутноватое речное дно, – коряги, водоросли, спины рыб.
Алексей выезжал на ночную разведку довольно часто и не раз находил под водой выложенные камнями древние переправы, шероховатые глиняные грузила от старинных рыболовных сетей, рыжие, изъеденные временем наконечники копий.
Будто пробираешься со свечой по тёмному низкому коридору и ощупываешь влажные крепостные стены руками.
Этот свет, направленный в глубину, этот пар изо рта напоминал Алексею рассказы отца: как проваливались и уходили под лёд Ладожского озера подбитые немцами машины, и свет фар, как луч зенитного прожектора в небе, долго ещё сигналил из ледяной дыры.
У нас за рекой, Алексей мне показывал, до сих пор хорошо видна линия обороны: блиндажи, траншеи, выкопанные в полный рост. Всё сохранилось, вплоть до выложенных дерном, прибитых саперной лопаткой брустверов.
По этим траншеям и извилистым переходам можно бегать, как в лабиринте. Можно лечь, угнездиться в окопе, понюхать растущий прямо перед носом цветок и примериться, присмотреться к огневой точке: берег высокий, хорошо видны и стожки, и столбы, и тот же Алексей с удочкой.
Он говорит, что в детстве, когда гулял по берегу, ноги вязли и разъезжались в месиве стреляных гильз.
Если прощупывать землю, вдавливая в песок и глину металлический прут, многое можно найти.
Шли мы как-то по лесу и в бруснике увидели: валяется каска, помятая, пробитая пулями. Мы, дураки, сразу примерили, а Алексей не стал.
У него дома на стене рядом с клинками, выловленными из реки, висят сосновые спилы, внутри – кусочки разорвавшихся мин.
У нас много осталось таких деревьев с не извлеченными, глубоко засевшими в коре пулями. На чьей стороне эти деревья воевали – никому не известно. Но человека прикрыли.
Алексей подарил мне один осколок – из самой сердцевины ствола.
Коля, наш конюх, очень долго и обстоятельно может объяснять мне, что такое супонь и что значит рассупониться.
Он бережёт лошадь, ухаживает за ней, протягивает ей хлеб на ладони, но если она вдруг начнет дурить, кусаться и скалить зубы, – а кусаются лошади очень больно, пальцы могут переломать, – Коля спокойно даст ей по морде.
Зоря, с которой мы каждую весну сажаем картошку, так и норовит заехать копытом в грудь. И Коля время от времени, тут уж ничего не поделаешь, с ней дерётся.
Я люблю эти весенние дни, когда все на телеге выезжают в поле. Обязательно кто-нибудь шутит, вспоминает приметы: небо в тучку – картошка в кучку.
По кромке борозды идет Зоря, следом мы, кладем в борозду картошины. Галки налетают на свежего весеннего червячка.
Дома работников ждёт угощение – моя любимая окрошка, с укропом, яйцом, огурчиком. Пока мы обедаем, Зоря стоит во дворе привязанная, болтает головой, фырчит и вынюхивает в траве одуванчики.
Так происходит изо дня в день: поле, пашня, обед. Пока вся деревня не пересажает картошку.
И в этот раз все было, как всегда: Зоря шагала, скрипели подпруги, мы раскладывали картошины. Если Зоря вдруг останавливалась, останавливались и мы. Ждали терпеливо, пока она найдёт, выберет и медленно разжует перемешанную с навозом солому.
Живот и бока у неё, как всегда во время работы, чернели и блестели от пота, будто промасленные. Мы о чём-то болтали, тётя Нина пересказывала очередной сериал. Коля, в потемневшей рубахе, шёл за плугом и командовал: «Прямо, Зоря, прямо!»
Удивительно то, что повалилась она на землю очень медленно. Не рухнула, а именно тихонечко опустилась. Легла на бок осторожно и совсем не игриво, не так, как иногда делают лошади, когда хотят поваляться.
Зорю, конечно, тут же разнуздали, сняли хомут. Так пытаются помочь человеку, которому трудно дышать: расстегивают или разрывают ворот рубашки.
Но всё было уже бесполезно. И жаворонки, и синее небо. Голова лошади была прижата к земле, и мы видели, как при вдохе и выдохе то сужаются, то расширяются лошадиные ноздри. Зоря не кричала, никого не звала, не перебирала в отчаянии копытами. Усы её и губы, которые, когда к ним прикоснешься, щекочут ладонь, были припорошены земляной пылью. Той весной земля была сухой и выгоревшей, как пепел. Мы, конечно, очень переживали, что так получилось, но и картошку надо было досаживать. Около трех часов мы сидели и ждали трактор, чтобы он вытянул и увез мёртвую лошадь с поля. Перед этим Коля снял и убрал оставшуюся на Зоре упряжь.
Потом пригнали новую лошадь, и у неё так же скрипели подпруги, и такими же темными от пота были бока.
Коля умер в том же году зимой. Упал замертво на дороге и разбил трехлитровую банку молока.
А мы ведь с ним так мечтали прокатиться ночью в августе на телеге: чтобы Зоря бежала впереди, чтобы с супонью всё было в порядке, и звёзды были раскиданы по небу, как новый, никем ещё не собранный урожай.
Если я влюблюсь в какую-нибудь девчонку, без подвига не обойтись. Обязательно ее спасу, никуда ей не деться.
Это другие ухаживают, дарят цветы, ждут у подъезда, – глупости. Мой друг Вовка Груздев из-за любви записался в кружок макраме, сову сплел, не понимает, что надо совершать подвиги.
А надо мной опасности так и вьются, и я их не отгоняю, пусть, я лежу на диване и думаю, как лучше ее спасти.
И тут во мне такие силы просыпаются, такая песня поет: как будто шторм, палубу качает, а я крепко стою на ногах, и меня не собьет ветер.
Я во всех геройских песнях, особенно в морских, себя вижу. И в «Наш фрегат давно уже на рейде» и «В нашу гавань заходили корабли». Я вообще хочу быть матросом – девчонкам нравится. Черный, как ночь, бушлат с созвездием пуговиц, просоленная зюйдвестка, старый бывалый старпом, пахнущий вяленой рыбой: «брось, моряк, не грусти, не зови ты на помощь норд-веста, это мисс из далекой страны, это мисс ведь чужая невеста».
Со всех сторон, из всех фильмов они наступают: подстерегают в засадах, мчатся в погоне на конях… Подвиг – пара приемов, легкое, небольное ранение, она заплачет, перевяжет рану платком, и не надо благодарить, банда черного Джека разбита, и я ухожу проверенной, надежной походкой.
(В тексте использованы стихи Овсея Дриза в переводе Генриха Сапгира)
Есть такой удивительный поэт, мой любимый – Овсей Дриз. Удивительно даже его имя – Овсей, как овсяное семечко проросшее. Как мой пёс Тиль, пахнущий овсяным печеньем.
Овсей Дриз пришёл ко мне с песенкой о «Зеленой карете». Многие поют эту песенку, но не все знают, кто её написал.
В «Зеленой карете» Овсей Овсеич едет навстречу весне. Он любил весну, когда всё оживает, любил деревья – зелёное, красивое, крепкое дерево.
Деревом стану
И буду ждать и молчать,
Подняв руки,
Как ветви.
Из вороха листьев сшил он себе зелёный сюртук – зелёную старость.
Овсей Дриз был великий бродяга и большой специалист по башмакам. Он знал о своём ботинке всё, от шнурка до подошвы, они были живые, его башмаки. Пусть немного тесноваты, пусть жмут, но – живые. Для них он написал колыбельную песню:
Шляпа мятая уснула,
Расправляется во сне.
Мой пиджак скользнул со стула —
И не помнит обо мне.
Спит продрогший зонтик старый.
Спят усталые очки.
Под кровать я вас поставил,
Спите, спите, башмаки.
Вы со мной весь день ходили,
Вы порхали, голубки,
Прямо в лужу угодили…
Спите, спите, башмаки.
Расцветут во сне цветами,
Все распустятся шнурки,
Садом станете вы сами,
Спите, спите, башмаки.
Кожа вытерлась немного,
Но, как прежде, вы крепки.
А с утра опять – дорога.
Спите, спите, башмаки.
– Мы путники на рассвете, – говорил Овсей Дриз. И я его так понимаю: ты идёшь, и уже не важно, в ботинках ты, босиком, главное – в самом шаге.
Разве в том геройство,
Что, летать умея,
На юг собрались журавли?
Вот истинный герой:
Птица коростель
Пешком ушла.
Есть такие древние камни – «следовики», они хранят в себе след человека, долго хранят, тысячелетия.
Юрий Коваль у себя в Ферапонтово видел такой. Хотел было узнать, какого размера нога, оставившая след в камне, но приложить собственную ногу, чтобы примерить, – не решился.
Интересно, примеривался ли к «следовику» Овсей Дриз? Не знаю. Но зато теперь, когда иду, всегда помню о своём шаге, и о том, что, может быть, Овсей Дриз смотрит мне вслед.
Овсей Дриз был великий сказочник. Он просто смотрел на мир. И всё получалось.
На берегу реки сижу и вижу,
Как сумерки сгущаются во тьму —
И все покидают меня.
Солнце ушло.
За солнцем утята ушли.
За ними и лес ушёл в темноту.
За лесом ушли в черноту берега.
За берегами река.
Пожалуй, и мне пора.
Но
Куда?
Эй, портной, погляди,
Я принёс тебе листья,
Ворох зелёных листьев.
Сними с меня мерку
И сшей мне зелёный сюртук —
Зелёную старость.
Пусть удивляются птицы:
Ожило старое дерево,
Покрылось зелёной листвой.
Пусть они
Гнезда совьют на ветвях.
Пусть ведёт ко мне
Лесная тропинка.
Пусть в тени моей
Тихо качается колыбель.
Море.
Вдоль берега девушка шла.
Я глядел ей вслед,
Взглядом
Следовал по пятам.
Вдруг
Девушка остановилась,
Сняла свою туфельку
И вытряхнула мой взгляд,
Словно песок.
Наш Овсей Овсеевич шутит всё, конечно.
Но вчера бедняга чуть не уснул навечно.
Ай-люли!
Ай-люли!
Не от колотушек или злых пощёчин.
Тесные ботинки просто жали очень.
Ай-люли!
Ай-люли!
И Овсей Овсеич прыгал поневоле,
Словно серый козлик, и кричал от боли:
«Ай-люли!
Ай-люли!»
Но не снял ботинок, всё скакал, кружился.
Пусть считают люди, что он в пляс пустился:
Ай-люли,
Ай-люли!
Когда Юрия Коваля спросили, какой должна быть проза, он ответил: «Такой, что ты готов поцеловать каждую написанную тобой строчку».
Мудреца спросил я:
– В чём, скажи,
Заключён поэзии
Секрет?
– На ладонь
Ресничку положи,
Взвесь её, —
Последовал ответ.
Иногда к нам на чай заходит Алексей, хранитель Савкиной горки.
Вокруг нас много гор – Синичья гора, гора Воронич, деревня наша Бугрово на бугре стоит. Но хранитель горы один – Алексей.
Много есть профессий на свете, но гору охранять способен не каждый. Алексей и живет у горы, в деревне Савкино. Из окна его дома видна его гора. На Савкиной горке я впервые увидела звездопад. Звезды любят падать на Савкину горку.
На Савкиной горке Алексей посадил золотые шары. С горы золотые шары тянутся к звездам. Может быть, золотые шары – звезды.
Почему гора Савкина, когда охраняет его Алексей? Алексея я знаю, он потомственный рыболов, а Савка – кто?
На горе лежит камень и на нем написано: «Лета 7021 постави крест Савва поп». Очень давно, наверное, жил Савва. Да и Алексей давно живет у Савкиной горки.
Крест Савкин, благодаря Алексею, до сих пор стоит.
Крест – поклонный. Придет человек к горе и, прежде чем взойти, поклонится: «Здравствуй, гора!»
И гора ему скажет: «Здравствуй! Проходи, отдохни у меня на скамеечке, посмотри на закат».
На Савкиной горке провожает закаты пес Диван.
Люся, мамина сестра, играла на аккордеоне. Аккордеон «дышал» на ее руках. Бас Люся брала глубоко, сочно, пальцы легко скользили по клавишам, то подгоняя, то пришпоривая танго из кинофильма «Петер», мексиканскую народную песню «Кукарача».
Люся, участница шлюпочных походов, была украшением институтских вечеров и заводилой компаний. Человек с аккордеоном притягивал, манил, и моя мама не устояла: «Пусть не я, но дочь станет аккордеонистом».
Светлана Тимофеевна, наша учительница музыки, вызвалась меня поучить.
Когда я доставала аккордеон, черный, с кожаными ремнями, запах, идущий из глубины мехов, – этот особенный, только аккордеонный запах – наполнял комнату.
– Запомни, это меченый бас, – объясняла Светлана Тимофеевна, тыча мой палец в одну из кнопок левой клавиатуры.
Светлана Тимофеевна любила французский шансон, сама поигрывала на аккордеоне, как будто аккомпанировала из Москвы своему любимому шансонье, рыцарю в канотье, – Морису Шевалье в Париже.
Морис пел о бульварах, платанах, ночных пароходиках, а мне Светлана Тимофеевна командовала:
– Затакт!
Упираясь подбородком в аккордеон, я выжимала из него тоскливую «Перепелочку», доводившую меня до отчаяния своей несчастной судьбой.
– Ты ж моя, ты ж моя, перепелочка, – тянула Светлана Тимофеевна, забыв про шансон, забыв обо всем, явно сочувствуя не мне, а птице.
Пальцы меня не слушались, плохо чередовались, жали не на те кнопки, я хотела забыть про этот аккордеон, я уже хотела гитару – вот на чем я спою, наконец, свою песню. И никто не помешает, и не будет читать в перерывах между «Перепелками», что пишет «Самоучитель»: «Во время игры пальцы должны спокойно ожидать своей очереди».
А я не хотела ждать, я пришла, чтобы сыграть одну песню, ту, ради которой и стоило, по-моему, раздувать меха, – «Степь да степь кругом» – моя любимая песня.
Конечно, здесь тоже была своя печаль, что-то случилось, какая-то беда: сбились с пути, ночь, снег, кони… Ямщик знает, что погибает, и спокойно, мужественно отдает товарищу, верному другу, последний наказ.
О чем он думал потом, лежа на полушубке, один в безлюдной степи?
Как поступила бы я, окажись на его месте? Вспомнила бы маму, учительницу Светлану Тимофеевну?
Я выхожу из школы, и та же ночь, те же крупные снежинки: видел ли их ямщик?
Я иду, поскальзываюсь, качу по льду аккордеон в футляре… В домах огоньки, там люди вернулись с работы, пьют сладкий чай… Мы одни с ямщиком на всю округу, и кто-то из нас обязательно должен запеть, и я начинаю.
Тётя Маша говорит: огурцы надо сажать, когда зацветёт третий венчик у калины.
Вот он и зацвёл, в деревне Коты, мы видели.
Коты – старая деревня, в ней никто не живет, но каждую весну все в Котах расцветает: черемуха, ирга, калина.
Сирень раскололась, – значит, будут петь соловьи.
– Соловей поет, пока соловьиха сидит на гнезде, – уточняет для меня тётя Маша.
Весной она в синем полупальто и вязаной шапочке распределяет по огороду овощи, как полководец Кутузов войска: на флангах – огурчики, на переднем крае – картошка, в тылу – капуста и кабачки… Семена, как новобранцы, в мисочке отобраны, укрыты мхом.
У меня ладонь как ладонь, обычная, рядовая. А у тёти Маши не просто ладонь – пясточка, в ней особая сила, чего ни коснётся – всё прорастает.
Торкнул семечки в землю – надо через грядку поцеловаться, чтобы огурцы были сладкие.
Пока мал огурец, он капельный, то есть маленький. Капельный поросёнок, капельный огурец. Вырастет – станет добрым. А добрый огурец можно и посолить. Но это ещё не скоро, осенью. Все лето ждать.
Ветра не было, а яблоки падали, срывались, сбивались с насиженных мест, шлёпали, как бобры хвостами, по днищам перевёрнутых лодок.
Как будто деревья встряхнулись от осенних дождей, и яблоки разметало, как брызги.
Нам всем казалось, что ни ветерка, а ветер гулял в садах, невидимый и не слышный, яблочный ветер, его время пришло.
Яблоки раскалывались на лету и пропитывали яблочным соком землю.
Если весной, когда мы только распахивали поле сажать картошку, с нами ходили галки, налетевшие на свежего червячка, то осенью, в конце сентября, когда мы перепахивали картошку, уже выкопанную, – просто ходишь и собираешь остатки, – на грядки высыпали и безумно носились по ним курицы. Как спущенные собаки. Потому что собак спускают тоже где-нибудь в сентябре, когда закончились и убраны гряды, и их уже не страшно топтать.
Собаки гуляют днём, но ночью как-то особенно обалдело, ликующе обнюхивают своих. Налетят и будут тыкаться головой, да ещё хозяин зовёт их на всю деревню: «Ночка, Тима…» И только тени через огороды – вжих…
И так же носятся курицы, скача через сапоги. Днём. А мы, – тетя Нина, Аля и я, – медленно бредём взад-вперёд, пока перепахивается поле. У каждого из нас по ведру. Заметил картошку, бросил.
Пересекаясь, немногословно переговариваемся или обмениваемся простым и понятным для любого уже уставшего человека взглядом: «надоело…»
Рядом с курицами мышкуют коты (ну а точней – кротуют). Собаки окапываются в земле, поспать. А мы… Так иногда ненадолго поднимешь взгляд на багряные по окраине поля клёны. И хочется до них дойти, да нельзя. Ведь грядка до них не тянется. Идёшь, идёшь – и отхлынешь. И как звук, отбивающий такт и ритм нашего движения, шага, прогрохочет в ведре картошка.
С нами конь. Он идёт аккуратно, очень мягко и даже нежно по полю. Он украшение и заводила в этом «танце». Если к плугу налипает земля, то конюх сдергивает её сапогом. Конь ждёт. Ручки у плуга гладкие, как у коляски или велосипеда.
Плуг как огромный консервный нож, только сейчас не вскрывал, а, перепахивая, закрывал, приготавливая к зиме, землю.
Кожаные ремни у подпруг скрипели, лошадь шагала ровно, и так же ровно ритмично жевала на ходу траву, которую успевала сорвать, мотнув головой, пока мы проходили по краю поля.
Конюх предложил мне походить с плугом. Так, попробовать. Плуг тяжёлый, но лошадь всё сделает сама, ты только держи эти ручки прямо.
Лошадь шагает прямо, со мной или без меня, не вдавливая, а как бы даже уравнивая шагом землю.
Когда я взялась за плуг, все как-то оживились, взбодрились. Конюх вышел покурить в сад. Монотонное хождение прерывалось. Я сбивалась с шага, плуг зарывался. Или же проскальзывал по земле, а лошадь шла.
Потом обернулась на меня и поискала глазами конюха (на которого не оборачивалась вообще, потому что он был послушен ей и шагал ровно) и по её безмолвному решению он вернулся, даже не докурив.
Всё произошло очень быстро, про моё вмешательство все забыли. И все опять зашагали ровно и ещё строже, чем до этого.
…Когда мы высыпали картошку сушиться, лошадь, волоча за собою плуг, равнодушно пошла уже на другое поле.