Дегтярёва Ирина
#106 / 2011
Банник

— Матвей, ты не маленький, — сказал папа. – Я же моюсь в бане и не боюсь. Там никого нет. Честное слово.

Конечно, вон какой папка высокий и сильный. Банник, наверное, сам его боится и прячется. А если я приду в баню, он выскочит из угла и нападёт на меня. Лучше я на кухне помоюсь в старом корыте.

Папа хотел меня схватить и отнести в баню. Но я убежал на задний двор, пролез в щель забора, сбежал в овраг и спрятался под мостиком через ручей. Тут меня никто не найдёт.

Здесь прохладно, по берегу ручья растёт очень злая крапива. Под мостом, в тени, хорошо смотреть на жёлтое дно с разноцветными камешками, а за мостом ручей блестит на солнце, и дна не видно. У другого берега в воде лежит кусок кирпича. Это я его туда кинул. Такой бултых был! А сейчас кирпич с одной стороны жёлтый, его уже песком занесло. Однажды на кирпиче сидел головастик, влажный и с хвостом. Я хотел его поймать, посадить в банку и показать маме, какой он красивый, но головастик уплыл.

Если кто-нибудь проходит надо мной, мост дрожит и скрипит, а в щели между досками мелькают ноги, и тот, кто идёт, похож на странную широкую собаку.

Я люблю сидеть под мостом.

Сегодня просижу до обеда, пока папа не уедет на работу, а то ещё силой затащит в баню. Я боюсь банника. Он большое чудовище, мокрое, облезлое и страшное. Про него мне рассказывал дедушка из соседнего дома. Дедушка умер месяц назад. В чёрном гробу его несли мимо нашего забора на кладбище, за посёлок. Дяди держали гроб на плечах, и снизу я углядел только белый длинный нос дедушки. Покойники вовсе не страшные и из гроба не встают… А вот банник… Дедушка говорил, что в каждой бане живёт такой. Он злой и хватает детей, если родители на минутку отвернутся.

Я боюсь банника, а маме с папой говорю, что просто не хочу ходить в баню. Папа сердится. Кричит на меня, обзывает паршивцем и плохим мальчиком. Я не плохой, папку всё равно люблю и не скажу ему про банника.

Мишке, моему другу, я тоже не говорю. Он будет смеяться. Назовёт трусом и малышом. Я не малыш. Уже закончил первый класс и по-настоящему дрался с второклассником. Синяк ему под глазом поставил. Я ничего не боюсь, только банника… Мишке хорошо. Он со своим папкой моется, а отец у него сам как чудовище. Лохматый, усищи чёрные и борода, на груди – волосы, на спине и даже на плечах. Однажды он колол дрова и снял рубашку, а я как раз за Мишкой приходил. Если банник увидит Мишкиного отца, до смерти испугается.

Под мост прибежал Мишка. Он знает, где меня искать. До обеда мы с ребятами играли в футбол около школы, а потом я пошёл домой.

Оказалось, что папка уезжал на работу утром и уже вернулся. Он водит автобус от нашего посёлка до города. Работает обычно после обеда и до вечера, а сегодня пошёл в утреннюю смену, поменялся с дядей Витей.

Папа привёз мне две новые книжки. Он мне покупает, когда ему зарплату дают. От этого у него настроение хорошее. Папка и так добрый, а как деньги получит, ещё добрее.

— Мотька, иди ко мне, — папа посадил меня к себе на колени. – Знаешь что? Я тебе сегодня ещё ножик перочинный купил, но не дам.

— Почему? – я уже собрался обидеться.

— Не дам, пока не объяснишь, почему ты в баню боишься ходить.

— Не скажу, — я знал, папа добрый и ножик всё равно мне подарит.

— Не скажешь? – нахмурился папа. – Тогда я ножик твоему другу подарю, Мишке.

— Как? – мне захотелось плакать, а я не плакал с прошлой осени, когда нам делали прививку.

— Вот так.

Слёзы у меня катились из глаз сами собой. Я напрягся, пытаясь их удержать, но у меня ничего не вышло.

— Гриша, ну разве можно так? – мама вытерла мои слёзы. – Отдай ему ножик. Мотя нам сам всё скажет. Да, Мотя?

Я кивнул. Мне очень хотелось получить ножик. Папа достал его из кармана. Голубой, с прозрачной ручкой, два лезвия, острые, ими что хочешь разрежешь. Мишке покажу, он обзавидуется.

— Ну, Мотя, рассказывай.

И я рассказал про банника. Папка, кажется, напугался. Снял меня с колен, подошёл к окну, и плечи у него дрожали. А мама сказала:

— Дедушка всё напутал. Банник действительно есть. Но он вовсе не злой, а добрый. Я не знаю, зачем дед тебя пугал, но он обманул. Банник — как домовой, только в бане. Он не страшный и к тому же исполняет желания.

— А я так думаю, — папа обернулся. Его лицо было красное, — что никакого банника нет. Выдумки! Был бы жив этот дед, я бы ему показал, как детей пугать.

— Гриша! – у мамы сердито приподнялись брови, и я догадался, что ей не нравится, как папка говорит.

— Мам, а ты не врёшь?

— Я тебя когда-нибудь обманывала?

— Обманывала.

— Когда же?

— Когда в больницу повела прививку делать, а сама сказала, что врач меня только послушает.

— Прививка нужна. К тому же я не обманула, а слукавила ради твоей же пользы. Мама никогда тебе плохого не сделает. Запомни. И сейчас я правду сказала.

— А он все желания выполняет?

— Хорошие выполняет.

— А бывают плохие?

— Бывают. Если ты кому-нибудь зла желаешь, банник не поможет, наоборот, на тебя рассердится.

Я вышел во двор. Серый котёнок Макарон лежал на крыше курятника и грелся на солнышке. Котёнок любит макароны, и папка прозвал его Макароном.

Наша баня стоит за домом, рядом с забором, у оврага. Баня старая, из серых брёвен. Вся она страшная и тёмная, в зарослях крапивы и лопухов, таких больших, что мне из двух можно майку сшить.

Маме я верил, но всё ещё представлял банника мокрым, ужасным чудищем. Я близко подобрался к бане и вдруг там, внутри что-то как зашуршит. Я убежал.

Утром я встал раньше всех. С трудом открыл тугой замок на двери. Папка сам закрывает его вечером, а то к нам воры заберутся.

На крыльце скрипели доски и ступени. Чтобы не разбудить маму с папой, я залез на перила и спрыгнул с крыльца в траву. Спрыгнул и сразу замёрз, намочил ноги в росе. Откуда столько воды берётся, ведь дождя ночью не было? Вся трава до бани блестит и светится.

Я решил, что буду последним трусом, если не зайду в баню.

Дверь влажная от росы и тяжёлая. Мне пришлось тянуть её двумя руками. Распахнулась она неожиданно, и я отлетел в лопухи и обжёг руки крапивой.

Внутри бани темно и тепло.

Я присел на скамью у двери. В дальнем углу сидел Он. Длинный, толстый. Я видел только фигуру и глаза банника, они были совсем чёрные. Банник молчал. Наверное, ждал, что я скажу. Я помялся, повозился на скамейке и, наконец, решился.

— Я думал, ты чудище… А мама сказала, что ты добрый и желания выполняешь. Да?

Банник молчал. Может, он говорить не умеет?

— У меня много желаний. Мне очень хочется сестру. Она бы маме по дому помогала, и я смог бы дольше гулять… Я бы её защищал и не обижал. Честно. Ещё я хочу, чтобы папке денег много платили. Он бы тогда мне больше конфет и книжек покупал и не расстраивался бы.

Я мог загадать ещё велосипед, настоящую немецкую овчарку, стать моряком, капитаном огромного военного корабля, который показывали по телевизору и много ещё чего.

Но тут солнце заглянуло в узкое окошко бани. В дальнем углу на скамье стояла моя железная ванна, над ней на гвозде висел таз с двумя дырками в дне. Пыльные лучи солнца освещали совсем нестрашную баню. Я заглянул под скамейки и в соседнюю комнату. Ни злого, ни доброго банника нигде не было. Я ещё раз огляделся. Никого. Но кто-то сейчас меня слушал и хотел исполнить мои желания, я чувствовал это. Наверное, банник невидимка.

с. 18
Золотой бегун

Воздух рвал лёгкие, но это была приятная, знакомая боль. Ветер рывками ударял в лицо, а бег становился всё легче, быстрее, невесомее. Барьеры Лёвка перелетал красиво, сильно отталкиваясь шиповками от дорожки и взлетая высоко, оставляя позади все препятствия и всех соперников. Звонко хлопали опрокинутые барьеры под ногами других бегунов. Но и хлопки, и топот, и дыхание, и крики болельщиков, перерастающие в вой, и этот вой, доходящий до исступленного визга, толкали в спину и выбрасывали за финишную черту.

Боль крушила мышцы, лёгкие, но счастье победы затмевало всё. И Лёвка вскидывал руки над головой и в этот момент слышал и видел всё, и не слышал и не видел ничего. Он исчезал, растворялся в гуле трибун и в своём бешеном сердцебиении…

Лёвка проснулся с улыбкой, слизнул солёный пот с губ. Но в ту же секунду железный штырь напомнил о себе яркой вспышкой боли и воспоминанием. Лёвка закричал протяжно, затравлено, безнадёжно.

Тут же прибежали родители, вспыхнул свет, проснулась сиделка. Раздался противный стук ногтя по ампуле. Лёвка смол, увидев белое мамино лицо. Отец на ходу натягивал свой любимый полосато-синий халат. Он смущался сиделки и своих синих трусов с тигрятами, которые Лёвка с мамой ему купили.

Лёвка улыбнулся. Мать облегченно вздохнула. Контуженная обезболивающим боль в ноге заглохла. Все пошли досматривать сны, и Лёвка остался один, в темноте.

Напротив его кровати на стене поблескивали медали и кубки. Лунный свет их чуть касался, но они сияли и слепили глаза.

Лёвка отвернулся к стене.

Он разметал все медали и кубки, когда вернулся из больницы с железными штырями, которыми было нашпиговано колено. Лёвка кричал от боли, прыгал на одной ноге и бил, крушил, валил на пол, а потом и сам повалился без сознания.

А пришёл в себя, увидел, что все грамоты и медали висят на прежних местах. Мать хотела убрать, а отец велел оставить. И фигурка золотого мальчика, бегущего, летящего, не отломилась от крышки кубка, и всё так же парила в воздухе, преодолевая все препятствия.

В голове Лёвки всё прокручивался и прокручивался, как в замедленной съёмке, тот старт. Он и был записан на кассету, но ни сейчас, ни после Лёвке кассету, скорее всего, не покажут и всё останется только в его памяти – обрывками, картинками.

Перед стартом был сильный дождь. Тренер Иван Иванович прошёл по беговым дорожкам, всё глубже надвигая кепку на глаза, и, вернувшись к Лёвке под навес, сказал:

— Лёва, никуда не годится. Надо сниматься.

— Ван Ваныч, я побегу, — Лёвка завязывал и развязывал шнурки на шиповках. Перед стартом он всегда говорил мало, прерывисто.

Он собирал длинные до плеч чёрные волосы в хвостик, туго завязывал его резинкой. Потом долго и пристально разглядывал носки шиповок с глуповатым, расслабленным выражением красивого смуглого лица, узкого, с тонким носом и тонкими губами, впалыми щеками, обтягивающими скулы, с высоким лбом и умными, печальными и всегда будто немного усталыми глазами.

Лёвка никому не собирался дарить золотую медаль. Он приходил на любое соревнование и брал своё золото, как всем казалось, без усилий и надутых на шее жил. Лёвку прозвали «золотым мальчиком» и поговаривали, что такие бегуны рождаются раз в сто лет.

К этим разговорам вокруг Лёвка не прислушивался. Он тренировался, приходил на соревнования, и снова, и снова брал золото. Всегда.

Он и в тот дождливый день собирался его взять.

— Лёва, я категорически против, — Иван Иванович навис над своим подопечным. – Я пойду и сниму тебя по техническим причинам.

— Я всё равно побегу, — Лёвка сказал это холодным, упрямым тоном. Он готов был уйти от пухлого Ван Ваныча в огромной серой грузинской кепке только из-за того, что тот мешал ему бежать.

Иван Иванович пожал плечами и махнул рукой. Он единственный, кто знал, что Лёвке не нужны медали, ему нужен только бег и только самый красивый и быстрый бег.

Во влажном воздухе стартовый пистолет выстрелил глухо, и побежали все вяло, боясь поскользнуться. И только Лёвка, мелькая красными шиповками, помчался, разрывая сырой тяжёлый воздух, взрывая им измученные лёгкие.

Иван Иванович приподнял кепку и глядел жадно за Лёвкиным бегом. Он шевелил пухлыми губами, чесал небритые ради приметы щёки и смотрел, смотрел… И он первым бросился к упавшему Лёвке.

А Лёвка только что летевший, бежавший, вдруг оказался лежащим на дорожке. Барьер, который оставался всегда внизу, позади, сейчас был над Лёвкиной головой. На нижней части барьера висели в ряд прозрачные дождевые капли. Дорожку заливало кровью. Уже целая лужа натекла из изломанной Лёвкиной ноги.

В шоке Лёвка не чувствовал боли, он только с недоумение на лице пытался вытереть кровь подолом футболки, чтобы бегущие следом не поскользнулись.

— Скользко, — твердил он. – Скользко.

Иван Иванович уже подхватил его на руки, кто-то поддерживал почти оторванную ниже колена ногу, и бежали, несли его в «скорую», дежурившую на стадионе. Лёвка все повторял:

— Скользко. Там скользко…

Ещё в машине скорой помощи ему поставили капельницу, сделали уколы, и Лёвка поплыл в море забвения, пустоты и темноты. Он потом долго не приходил в себя, и врачи ничего с этим не могли поделать. Они говорили родителям и Ван Ванычу, что с Лёвкой всё в порядке и такое впечатление, что он просто сам не хочет приходить в себя. Ван Ваныч с этим соглашался и утирал глаза подкладкой своей знаменитой кепки. Он знал, что Лёвка не сможет жить без бега. А врачи сказали, что о спорте Лёвке надо забыть, только не сказали, как это сделать.

…Лёвка лежал на кровати в своей комнате и таращил глаза на луну за окном. Обезболивающее не усыпило его как обычно, и он остался без сна, без сил, с одним лишь желанием – не жить.

Он уже несколько дней ходил в школу, и уроки, которые он раньше делал за полчаса в перерывах между тренировками, давались ему теперь тяжело, по нескольку часов он сидел за учебниками, тупел и приходил в ярость.

Из спортшколы его не выгоняли, наверное, за былые заслуги, на уроках Лёвка сидел один. Почти все ребята разъехались – кто на сборы, кто на соревнования. И только он на костылях ковылял по полупустым коридорам к своему классу. Малышня показывала на легендарного Лёвку пальцем и шушукалась по углам. «Львиную гриву», как в школе прозвали Лёвкину копну волос, пришлось остричь ещё в больнице. Пока лежал в реанимации, волосы свалялись, а потом вдруг начали выпадать. Мама Лёвку остригла. Вместе с волосами он как будто потерял былую уверенность, он сутулился, и взгляд был тусклый и равнодушный.

Учителя пытались разговаривать с Лёвкой бодрыми голосами, что его ещё больше раздражало.

…К утру, так и не заснув, он почувствовал, что колено превратилось в огненный шар. Сиделка потрогала Лёвкин лоб и что-то шепнула матери.

Через два часа Лёвка ежился на клеёнчатом столе в больнице, в перевязочной. Молодой, проворный, улыбчивый хирург, который Лёвку и оперировал, быстрыми смуглыми пальцами снимал повязку. Она присохла, и боль обжигала. Лёвка молчал, но его рука, вцепившаяся в кушетку, побелела. А Лёвка молчал. Эта боль заглушала другую боль, внутреннюю, и ему становилось легче. Его терпение и покорность во время перевязок, после операции, пугали родителей и настораживали врачей.

— Тебе не больно? – доктор заглянул Лёвке в лицо. – Сейчас, я перекисью размочу. Потерпи.

Он, наконец, отлепил повязку и покачал головой, но улыбнулся:

— А шовчик у нас воспалился. Да?

«Он, наверное, если ногу отрезать начнет, всё равно улыбаться будет», — подумал Лёвка с раздражением, и кисло улыбнулся в ответ.

— И что теперь? – выдавил Лёвка. – Чик-чик?

— Что «чик-чик»? – опешил доктор.

— Ампутируете?

Доктор рассмеялся.

— Ну, ты мнительный! Готовь попу для уколов антибиотика. Плохо, что новокаин тебе нельзя, так что не обессудь, уколы на воде. Придётся потерпеть.

Лёвка пожал плечами.

— Мне всё равно.

— Мама пусть выйдет, подождет в коридорчике, на кушетке, — вдруг, не переставая улыбаться, сказал доктор. – Мы как раз первый укольчик сделаем. Зачем откладывать в долгий ящик?

Мама, испуганная, вышла. Лёвка увидел, как впервые с лица доктора сползла улыбка.

— Ты брось это – «все равно». Что ты как старичок? Жизнь впереди. На твоём беге свет клином сошёлся? Будешь бегать.

Лёвка вскинулся с безумной надеждой в глазах. Доктор смешался:

— Ну не так, конечно, как раньше, но всё-таки… Что ты скис? – доктор вдруг порывисто погладил Лёвку по голове. – Не кисни. Давай и правда укольчик сделаю. Поворачивайся…

Когда Лёвка вышел в коридор, где нервничала на кушетке мама, он увидел рядом с ней Ван Ваныча.

Тренер сидел, низко опустив лысоватую голову, опершись локтями о колени и теребя свою кепочку. Он вскочил, увидев Лёвку, а наткнувшись на Лёвкин удивленный и настороженный взгляд, засмущался:

— Мама твоя позвонила, сказала, что у тебя с ногой неладно. И я вот… — Ван Ваныч чувствовал себя виноватым, особенно перед Лёвкиными родителями.

— Ван Ваныч, не оправдывайтесь, — устало поморщился Лёвка. – Мама знает, что я всё сам тогда решил.

Мать пошла к доктору за рекомендациями. А бледный и унылый Лёвка прислонился к стене. Ван Ваныч встал рядом:

— Лёва, ты как? – тихо спросил он.

Лёвка долго молчал, покусывая губы.

— Плохо, — наконец, сдавленно ответил он, уставившись в пол. Медленно повернулся и, хромая, пошёл по коридору к выходу.

* * *

Круглая жестяная коробка из-под печенья. На ней были нарисованы заснеженные домики в предгорьях Альп, новогодняя ёлка и дед Мороз, вернее, Санта Клаус в санях, запряжённых оленями. В этой коробке хранились лекарства. Но на обычном месте в шкафу Лёвка её не нашел.

Он замер у открытого шкафа, и взгляд у него стал опустошённым, загнанным. Лёвка усмехнулся.

«Улыбчивый доктор оказался не дурак, — со злой безнадежностью подумал он и захлопнул шкаф. – Успел шепнуть маме, что от меня лучше подальше убрать пилюли. Убрала! Не доверяет… И правильно. Только не поможет. А пилюли и правда ерунда. Надо же знать, что пить. А то выпьешь слабительное…» — Лёвка снова невесело усмехнулся. Нога ныла. Мышцы требовали прежних нагрузок, они невыносимо болели от бездействия. В голове засело только одно: «Не смогу бегать, не смогу, не смогу». Эта мысль заводила его в чёрный угол уныния. И выхода из угла невозможно было увидеть.

Лёвка перестал делать уроки и не ходил больше в школу. Он почти всё время лежал, устроив изуродованную ногу на подушках, и смотрел в потолок, неотрывно, как будто вчитывался в таинственные письмена.

Пока ему кололи антибиотики, родители даже и не думали отправить его в школу. Но уколы уже перестали делать, а Лёвка всё так же лежал на кровати и всё так же смотрел в потолок. Через три дня такого лежания отец не выдержал. Зашёл к Лёвке в комнату, сел в кресло у окна, провёл рукой по медалям, висевшим на стене. Они тонко звякнули. Лёвка поморщился.

— Лёв, нога болит? Ведь уже не так сильно? Завтра ещё можешь полежать. А послезавтра пора в школу. Что молчишь?

— Я не пойду, — Лёвка продолжал глядеть в потолок.

— Что значит «не пойду»? – отец встал, прошёлся по комнате. – Что ещё за новости? Тебе теперь как раз надо на учебу налечь. Ты ведь знаешь, мы с мамой никогда не были против твоих занятий спортом. Наоборот, покупали тебе дорогие… Как их? – отец щёлкнул пальцами. – Шиповки. Спортивную одежду. Мы гордились всеми твоими победами. Но случилось то, что случилось, — отец развёл руками. – И это не конец жизни. Нога у тебя на месте. Слава Богу. Ходить и даже бегать сможешь. Ну не будешь профессиональным спортсменом, ну и что? Мне всегда казалось, что это не профессия. Не на всю жизнь. Будешь бизнесменом, как мы с мамой, — отец улыбнулся. – Разве плохо? А не захочешь… Ну, станешь, кем хочешь. Что же ты молчишь? Ты на меня обиделся?

Лёвка созерцал потолок. А в голове было только одно: «Не буду бегать. Не смогу, не смогу».

Отец пожал плечами и вышел из комнаты. Лёвка услышал, как он говорит матери:

— Ничего. Это пройдет. Конечно, шок. Столько лет тренировок, нагрузок, усталости, соревнований, и всё коту под хвост. А школа… Через неделю – каникулы. За лето всё уляжется, привыкнет. Съездим отдохнуть с ним на море.

Мать что-то негромко сказала.

— Ну, разумеется, после операции, — согласился отец. – Вытащит же когда-нибудь эти железки из ноги?.. Что?.. Ещё полгода? Или даже год?… Нет, ну я понимаю.

— Зато я ничего не понимаю, — прошептал Лёвка и провалился в горячий сон.

И в который раз видел беговую дорожку, эту проклятую и благословенную. Она всегда приводила к финишу и только однажды подвела Лёвку. Она выматывала, она рвала душу, нервы и лёгкие, она дарила счастье и боль.

Лёвка рвался к ней, бежал, летел, барьеры оставались далеко позади. Но финиш не приближался, он был недосягаем… Лёвка проснулся с криком боли и ужаса. Он теперь просыпался так. Отмахнулся от сиделки, которая уже подскочила, готовая сделать обезболивающий укол.

* * *

В школу до каникул Лёвка так и не пошёл, зато стал выходить гулять, чему обрадовались родители. Они хотели, чтобы он гулял в сопровождении сиделки, но Лёвка отверг это предложение.

А маршрут у него был всегда один и тот же. До ближайшего старого заброшенного стадиончика в пятнадцати минутах ходьбы от дома.

Футбольное поле, поросшее рыжим бурьяном; беговые дорожки из растрескавшегося бетона, грубые, тяжёлые; ржавые футбольные ворота без сеток; полусгнившие скамьи на невысоких трибунах, расположенных лишь с одной стороны стадиона. Трибуны в тени разросшихся лиственниц, тополей и берёз. Между скамьями лежали прошлогодние листья, их полуистлевшие скелеты навевали тоску.

Лёвка садился в центре трибун и часами сидел, глядя на беговые дорожки, провожая взглядом невидимого бегуна, себя.

На обратном пути Лёвке приходилось подолгу стоять на переходе через дорогу в ожидании зелёного света. Рядом, лишь руку протяни, мчались машины, поворачивая на шоссе. И каждый раз, когда Лёвка стоял на этом переходе, он думал: «Всего один шаг. И всё… Не успеет затормозить… А если только сильнее покалечит? Теперь не всё ли равно. Ну и пусть будет хуже».

Ему хотелось сильной, оглушающей боли, ему не хотелось, чтобы жалели и сочувствовали. Как они могут сочувствовать, то есть чувствовать так же, как он? Ведь они не бежали так, как он — на пределе сил и возможностей, они не переступали финишную линию, после которой ноги подгибались от полного опустошения, и всё же снова откуда-то брались силы, и он мог пробежать круг почета даже несколько раз. Сочувствовать мог только тот, кто лишился всего этого в миг, в секунду, да ещё и по своей вине. За что же жалеть, если виноват во всём только сам, только сам…

Лёвка изучил до мельчайшей трещинки бордюр тротуара на этом переходе. В одной из таких трещин вырос чахлый и пыльный подорожник.

Один день, второй, третий так ходил Лёвка. И каждый раз пыльные ладошки подорожника вселяли слабенькую, призрачную надежду. Вот и он, грязный, чахлый, жалкий, а живёт, растёт, карабкается к свету, цепляется корнями за пыль, набившуюся в щели тротуара.

На четвёртый день Лёвка просидел на стадиончике три часа и, возвращаясь домой, остановился на переходе. Глянул под ноги. Подорожника не было. Его задело колесом машины и вырвало с корнем.

Уже три раза красный человечек на светофоре сменился зелёным. Но Лёвка так и стоял на обочине, тяжело опершись о костыли и глядя себе под ноги.

Ему всегда было тяжело стартовать, раньше он часто делал фальстарт, так ему не терпелось бежать. Потом он стал наоборот засиживаться на старте. Теперь Лёвка толкнулся здоровой ногой от тротуара прямо под проезжающую машину. Костыль хрустнул под колесом, во все стороны брызнули острые щепки. А Лёвка не упал, его крепко схватили сзади за плечи.

Он обернулся вне себя от злости, совершенно обезумевший от страха и неудачи. У Ван Ваныча, который стоял позади Лёвки, глаза были не менее испуганными и сердитыми. Он хотел было что-то сказать, даже открыл рот, но только похлопал губами.

— Ван Ваныч, — сказа Лёвка и вдруг ещё раз попытался шагнуть на дорогу. Но Ван Ваныч держал крепко. И пощёчину он влепил Лёвке тоже крепкую и звонкую. Подошедшие к переходу люди стали смотреть с подозрением на коренастого немолодого мужчину в старой приплюснутой кепке и на мальчишку, бледного, опирающегося на костыль.

— Пошли, — с красным лицом в бисере пота Ван Ваныч подхватил Лёвку за пояс и почти понёс к своей машине.

Через двадцать минут Лёвка сидел на краешке дивана у тренера на кухне. Он никогда не был у него дома, но теперь его трясло, колотило крупной дрожью, и Лёвка ни на чём не мог сосредоточиться, пытаясь унять противную дрожь.

— На, пей! – строго велел Ван Ваныч, поднося к Левкиным губам рюмку с коричневой травянисто пахнущей жидкостью.

— Не-а, — мотнул головой Лёвка и плотнее сжал губы.

Тихий, мягкий Ван Ваныч за короткие теперь волосы на затылке оттянул Левкину голову назад и насильно влил ему в рот горькое успокоительное.

Лёвка сжался, скривился от горечи и бессилия. Тяжело облокотился о стол. Ван Ваныч вёл себя так, словно за спиной у него не сидел обречённый Лёвка. Тренер готовил обед, звякал посудой и крышками кастрюль, включал и выключал шумную воду.

И это привычное будничное бряканье-звяканье вместе с успокоительным сделали своё дело. Лёвка вдруг начал замечать, что вокруг. Перед ним стол, а на нём зелёная скатерть в ярко-жёлтых подсолнухах. На стене полка, уставленная кубками, с россыпью медалей и пожелтевших грамот. Это всё заработал Ван Ваныч, когда сам был бегуном. Лёвка слышал, что его тренер тоже был «золотым бегуном», но эти слухи никак не вязались с нынешним располневшим, даже неуклюжим Ван Ванычем.

Левкин взгляд остановился на стуле, стоящем у окна. Там лежали шиповки, очень старые, истёртые едва не до дыр, знакомые, родные, первые его, Лёвкины.

— Помнишь, когда мы купили тебе эти шиповки? — Ван Ваныч обернулся. – Ты первые дни укладывал их рядом с собой в постель и целовал украдкой. Об этом мне твоя мама рассказывала. Ты бегал всегда и везде, бег для тебя то же самое, что кислород. Неужели ты решил, что теперь сможешь не дышать?

— Я решил, что не смогу и…

— И принял неправильно решение.

— Не понимаю, — раздраженно пожал плечами Лёвка. – Ты хочешь сказать, что я смогу жить без бега?! Ты такой же, как все! Они твердят, что это не конец жизни, а я…

— Я хочу сказать, — перебил Ван Ваныч, — что ты слабак и рохля. Боли боишься?

Лёвка совсем растерялся. Он не понимал, что от него хочет Ван Ваныч, да и тренера никогда не видел таким взъерошенным и раздражённым.

— Какой боли?! – задохнулся от возмущения Лёвка. – Да я ни разу не пикнул, не заплакал за всё время. Мне безразлична боль.

— По-настоящему больно будет, когда штыри вытащат из ноги. Колено придётся разрабатывать, начинать всё сначала. Учиться ходить, а потом бегать, а потом бегать очень хорошо, как раньше и даже лучше.

— Но врач ведь сказал…

— Врач тебя не знает, а я знаю. И что может знать врач? – Ван Ваныч развёл руками. – Он не Господь Бог. Он не выносит приговор. Ты сам его вынесешь, когда сделаешь всё возможное и невозможное, и у тебя ничего не получится. А ты даже ничего не пробовал, сложил лапки и сдался. Ещё спортсменом называешься!

Лёвка помотал головой. У него сосало под ложечкой от захватывающей дух надежды.

…Воздух рвал лёгкие, но это была приятная, знакомая боль. Ветер рывками ударял в лицо, и бег становился всё легче, быстрее, невесомее. Барьеры Лёвка перелетал красиво, сильно отталкиваясь шиповками от дорожки и взлетая высоко, оставляя позади все препятствия и всех соперников. Звонко хлопали опрокинутые барьеры под ногами других бегунов. Но и хлопки, и топот, и дыхание, и крики болельщиков, перерастающие в вой, и этот вой, доходящий до исступленного визга, толкали в спину и выбрасывали за финишную черту.

Боль крушила мышцы, лёгкие, но счастье победы затмевало всё. И Лёвка вскидывал руки над головой, и в этот момент он слышал и видел всё и не слышал, и не видел ничего. Он исчезал, растворялся в гуле трибун и в своем бешеном сердцебиении…

Но теперь всё это не снилось Левке, а было наяву. И на столике с грамотами и кубками Лёвку ждал и его кубок, и золотая медаль. А на трибуне в первом ряду стоял Ван Ваныч, сняв свою знаменитую кепку, и вытирал ею лицо, вспотевшее и заплаканное.

с. 16
Потаённый лик

Вниз, вверх, с холма на холм. Бугры корней змеями пересекали утоптанную грибниками тропу, опавшие листья лежали на земле хрустящим жёлтым старинным пергаментом. Седло скрипело и крякало под Васькой, когда велосипед подбрасывало на очередном бугре. Рюкзак с учебниками на багажнике немилосердно колотило и било. После такой гонки обложки книг раздёргивало, размягчало, обтрепывало, но Ваську это мало заботило.

Он подставлял лицо тёплому ветру, щурился от солнца и улыбался ему. Васькины рыжие, ярко-оранжевые волосы разлохматил ветер, чёрные, почти круглые большие глаза сияли.

Кататься он мог сколько угодно в любое время, особенно вместо уроков. Разбуди Ваську ночью, он тут же вскочит на велосипед и помчится, не страшась ни темноты, ни препятствий. Лишь бы педали крутить и ловить ветер в сети клетчатой рубашки, которая пузырилась, парусила за спиной, напоминая шляпку мухомора.

В один миг солнце перевернулось, лес опрокинулся… Скрежет, грохот. На очередном повороте Ваську выбросило с тропы. Кувыркаясь, он полетел в овраг, молча, сдержанно ойкая, если под бок подворачивалась острая ветка или камень. Велосипед со звяканьем и дребезгом летел следом и норовил педалью или колесом ударить хозяина по спине.

Падение было долгим и болезненным. Очутившись на дне оврага, сырого и мрачного, Васька бросился к велосипеду и только потом заметил, что весь правый бок исцарапан в кровь. Штаны и рубашка изорваны так, будто на Ваську сразу сотня котов напала за то, что он съел их любимую колбасу и пару мышей в придачу.

Васька влетел в церковь, велосипед, вернее его покорёженные останки, он бросил у входа.

В церкви служба шла к концу. Из прихожан были всего четыре старушки из соседнего посёлка. И всё равно душновато и чадно было от горящих свечей и лампад, но «благолепно», как любил повторять священник — отец Пётр, который проводил службу. Но благолепие разбилось вдребезги.

Священник как раз читал Библию громким, чётким баском. Высокий, массивный, с аккуратной русой бородкой, с волнистыми волосами до плеч, отец Пётр вдруг что-то услышал, и его широкая спина, обтянутая чёрной рясой, неуютно и настороженно сжалась. Предчувствия его не обманули. Раздался грохот и вопль:

— Па-апа!

Отец Пётр, обескураженный, покрасневший, повернулся. Старушек не потрясло такое появление Васьки. Они знали, что у священника младший сын шумный и безалаберный. Но старушки стали перешёптываться, сердито поглядывая на возмутителя спокойствия.

Отец Пётр развёл руками, извиняясь то ли перед старушками, то ли перед самим Богом за прерванную молитву.

— Идём, — он схватил Ваську за руку и потащил в комнату слева от алтаря.

Усадил на длинную полированную скамью под окном и стал искать аптечку в деревянном шкафчике.

— Велосипед, — Васька тёр колено. Саднило и колено, и локоть, и щёку, и глаза уже щипало. — Совсем, вдребезги. Я не могу без велосипеда! Купи мне новый!

— А ты почему не в школе? И не кричи в храме, — отец вовремя предупредил, прижимая к его локтю вату, пропитанную зелёнкой.

Только Васька редко слушался и заорал пронзительно, возмущённо, брыкнул отца в колено, скатился со скамьи на пол и забрался под стол.

— Паршивец, вылезай сейчас же! — зашептал страшным голосом отец. — Немедленно! Слышишь?

— Велосипед, велосипед хочу! — ревел Васька и бился затылком о фанерную изнанку столешницы. Удары звучали гулко, Васька слишком предавался горю, но не хотел набить шишку на затылке.

— Я кому говорю? Дрянь ты эдакая, — отец Пётр перекрестился. — Прости, Господи. В грех вводишь, Васька. Вылезай.

— Купишь велосипед?

— У меня денег нет.

— Ага! Все говорят, что у попов полно денег, — возмутился из-под стола Васька.

— Мы что, богато живём? — отец поднял тяжёлый край плюшевой скатерти и наклонился под стол вниз головой. Борода попала ему в нос, и он чихнул.

— Нет, но ты, наверное, прячешь деньги.

— Кот, вылезай. Поговорим по-человечески, — отец снова чихнул. Он частенько звал Ваську котом, как и все домашние, и приятели Васьки. Рыжий кот Васька — это про него. А он и не обижался на прозвище.

— Велосипед купишь? — раздался капризный голос из-под стола.

— Ну сколько можно? Нету денег. Будут — куплю. На следующий год. Осень скоро закончится. По снегу же всё равно не станешь кататься.

— Нет, мне сейчас надо! — закричал Васька и опять стал колотиться головой о стол.

— Моё терпение на исходе. Василий, я сейчас тебе наподдам!

— Бей меня, бей, — захныкал Васька. — Ты всегда надо мной издеваешься!

— Я же всего один раз… Но сейчас повторю, если не придёшь в себя. Распустился!

Отец Пётр и правда только однажды попотчевал нерадивого отпрыска ремешком по мягкому месту, когда Васька отказался исповедоваться и причащаться. «Что я, самодоносчик? На самого себя отцу жаловаться буду? Я лучше напрямую Богу сообщу о своих шалостях», — заявил он тогда. Отец вспылил, Ваське досталось. Но после этого, обозлённый, он начал войну против церкви, домашнего уклада и отца. Ни на какую исповедь он, конечно, не ходил, службы тоже не посещал. Это в семье-то священника, где все пятеро детей, кроме Васьки, были верующими, воцерковлёнными.

Отец смиренно принял позор. Но, не удержавшись, сказал: «В семье не без урода». Васька за словом в карман не полез: «Сами вы уроды! Я здесь один нормальный!» Отец тогда хотел добавить Ваське, стал поднимать рясу, под которой был брючный ремень на поясе. Но сын не стал дожидаться, удрал. Вернулся вечером. Отец несколько дней с ним не разговаривал. Потом решил, что худой мир лучше доброй ссоры, и наступило шаткое перемирие. До сегодняшнего дня.

— Ты же взрослый парень! — увещевал он. — Противно смотреть, как ты хнычешь и капризничаешь.

Ваське стыдно не было. Велосипед — вот что его действительно волновало.

— Велосипед хочу!

— Тебе раны надо обработать. Ты заражение крови хочешь?

— Я велосипед хочу!

— О, Господи, дай мне сил.

— Не даст, — злорадно донеслось из-под стола. — Лучше пусть денег даст.

— Всё, — отец Пётр перенёс со стола стопки книг и церковную утварь на скамью, сдёрнул скатерть, взял огромный тяжёлый стол, поднял его высоко, чтобы не задеть Ваську, и перенёс на другое место. Васька сжался. Он напоминал муравьишку, думавшего, что берёзовый листок, под которым затаился, — это надёжное укрытие. А любопытный мальчишка с лёгкостью поднял листок, и вот он, муравьишка, как на ладони.

Отец взял Ваську за ухо и отвёл к скамье. Усадил и начал смазывать зелёнкой его ссадины. Отец молчал. И Васька из упрямства не пикнул. Отец воспринял это как Васькину покорность и примирительно заворчал:

— Велосипед… Погляди, что ты с одеждой сотворил! Теперь придётся штаны и рубашку покупать, а не велосипед.

— Велосипед хочу, — сквозь зубы процедил Васька.

— Ну что ты будешь делать? — отец хлопнул себя ладонями по бёдрам. — Пошли домой обедать. Ольга Ивановна! — позвал он.

— Что, батюшка? — послышался в ответ скрипучий голос служки.

— Вы приберите там. Я со своим отпрыском домой пойду.

— Конечно, батюшка. Не волнуйся, — откликнулась старушка.

Отец взял Ваську под локоток и вывел через служебный вход.

— А велосипед? — оглянулся Васька.

— Кому он нужен? Он же разбит.

Насупленный Васька дошёл до дома, подкапливая сил для второго раунда поединка. Да и дом был недалеко от церкви, за деревянным забором в яблоневом саду. Краснобокие яблоки висели как снегири, случайно прилетевшие из зимы в осень и севшие всей стаей на сад священника. Скоро в доме будет пахнуть яблочным повидлом… Васька облизнулся.

Мать вышла им навстречу из комнаты.

— Что-то ты, батюшка, рано, — начала она было, но увидела Ваську.

Полная, в длинной широкой юбке, в косынке, съехавшей на затылок, она машинально тыльной стороной ладони поправила косынку и спросила:

— Тебя в школе побили?

— Как же! — ответил за Ваську отец. — Вместо школы гонял на велосипеде. Упал. Велосипед разбил, колени разбил. Мне нахамил, но это как раз не новость, это у нас обычное дело, — вздохнул он.

— Опять школу прогулял? — мать упёрла руки в бока, а на боку заправленное за передник висело кухонное полотенце. — Иди-ка сюда!

— Я велосипед хочу! — отчаянно выкрикнул Васька.

— Сейчас тебе будет велосипед, — мама уже вооружилась полотенцем.

Васька вдруг приспустил штаны, повернулся к родителям незагорелым тощим задом.

— Бейте, садисты, издевайтесь. Мне на вас наплевать!

Отец Пётр побагровел так, что мать с испуганным лицом даже шагнула к нему.

— Ну-ка, — он крепко взял Ваську за плечо и подвёл к кровати. — Ложись. Раз сам понимаешь, что заслужил.

Васька лёг, но, уже оробев, всё ещё надеясь, что отец попугает и не тронет. Но отец торопливо снял ремень.

— Папа, папочка! — взвизгнул Васька. — Я не буду больше!

— Что ты не будешь? — уточнил отец, не торопясь приложить вооружённую длань к неосмотрительно подставленному Васькой заду.

— Прогуливать не буду, — Васька всхлипывал. — Не бу-уду.

— Что ещё?

— Хамить не буду.

А отец ещё больше осерчал.

— Значит, ты прекрасно знаешь, что делаешь плохо, и продолжаешь делать. Паршивец!

Отец всё же несколько раз крепко хлопнул Ваську ремнём. Васька зашёлся в крике и плаче.

— Всё равно велосипед хочу! — прорыдал он. — Вы меня не запугаете.

— Нет, он неисправим, — вздохнул отец и ушёл к себе в соседнюю комнату.

Васька ещё немного поплакал и перестал, потому что больно уже не было. Чтобы получить велосипед, нужен был план, и слёзы надо использовать дозированно, в самые критические моменты упрашивания, особенно если родители снова начнут терять терпение.

Пришёл домой старший брат Илья. Он учился в духовной семинарии и старался быть похожим на отца. Носил такую же бородку и такие же длинные волнистые волосы, говорил с расстановкой, тихим голосом, с отцовскими мягкими интонациями. Васька его за это недолюбливал. Он не верил в Илюшкину доброту.

Заметив плачущего на кровати брата, Илья быстро смекнул, в чём дело, и, забыв о своём тихом, мягком голосе, вдруг зло сказал:

— Получил? Наконец-то! Давно пора было тебя налупить. Всех достал.

— Козёл противный!

Васька не боялся обзываться, потому что мог поколотить старшего брата, который в девятнадцать лет оставался тщедушным. Васька обычно кидался на брата, отчаянно колотил руками и ногами и подавлял Илью своей напористостью. Остальные четверо детей в семье были девочки, и все младшие. Они ходили хвостиком за мамой и сторонились драчуна и задиру Ваську.

— Нарвёшься, навешаю тебе сейчас, — зашипел Илья.

— Попробуй, — Васька мгновенно вскочил на ноги прямо на кровать и стал выше брата ростом. — Попробуй, — он выставил перед собой кулаки, усыпанные веснушками.

— Да ну тебя, чумовой! — Илья пошёл к отцу, наверное, ябедничать.

Васька скатился с родительской кровати, шмыгнул к себе в комнату, маленькую, похожую на кладовку, только с окошком. Васька ужом скользнул под кровать. В дальнем углу нащупал фонарик, включил его и в освещённом круге приоткрыл картонную коробку из-под обуви. В коробке стояла картонная иконка с ликом Николая Чудотворца, которую Ваське подарила мать несколько лет назад. Тут же лежал его крестильный крестик. В металлическом школьном пенале, на крышке которого был изображён замок в ночи, мрачно подсвеченный светом луны, хранились Васькины деньги. Смятые десятирублёвые бумажки, монеты по пять и по два рубля.

Мелочь обычно Васька оставлял себе со сдачи, если мать забывала о ней спросить, когда он возвращался из магазина. Десятки копил, отказываясь от школьного обеда. А три десятки Васька в разное время стащил у матери и отца. Денег набралось двести сорок три рубля. Этого не хватило бы и на велосипедную цепь. Васька потёр лик Николая Чудотворца пальцем и шепнул:

— Ну что же ты? Мне так нужен велосипед! У меня нет компьютера, но я и не прошу. А вот велосипед! У Шурки есть, даже у Вальки. Ты не обижайся, что я в церковь не хожу. Это неважно, ведь я и так в тебя верю. Я не люблю, когда на меня давят. Почему я должен делать, как они? А они ещё и дерутся!

Васька ещё раз пересчитал деньги, но их не прибавилось, пока он умолял о чуде святого Николая.

— Кот! Иди обедать! — позвал Илья.

За большим овальным столом собралась вся семья. И все, кроме, конечно, упрямого Васьки, прочли молитву перед едой, как делали всегда. Про Васькины сегодняшние приключения словно забыли.

Не успели они дообедать, как на улице раздался автомобильный сигнал. Отец вышел на крыльцо. Девчонки и Васька бросились к окну. Только Илья степенно продолжал обедать.

На большой ярко-красной машине приехал Иван Петрович. Он был хозяином конезавода, помогал с ремонтом церкви, жертвовал деньги на храм. Весёлый, лысоватый, кругленький, он ловко держался в седле, иногда пролетая на огромном чёрном коне по посёлку. Он любил пофорсить перед односельчанами.

Васька видел в окно, как, размахивая руками, Иван Петрович с улыбкой что-то объяснял отцу. Тот молча слушал, дёргал себя за бороду и отрицательно качал головой. Васька знал, что, если отец так треплет собственную бороду, он очень сердит. К Ивану Петровичу он относился хорошо и вряд ли сердился сейчас из-за него.

Васька переминался с ноги на ногу, вспоминая все свои последние проказы, о которых отец ещё не знал. Так, на всякий случай, готовясь оправдываться.

— Нет, ты подумай! — ещё из коридора загремел своим сочным басом отец. — Васька, наверное, что-то спроворил, — он вошёл в комнату красный и возмущённый. — Не пойму, когда только он успел сказать про разбитый велосипед.

— Я ничего не говорил, — поспешил отказаться Васька.

— А в чём дело? — Илья вытер бороду полотенцем.

— Иван Петрович пытался дать мне денег, чтобы я купил Ваське велосипед. Маша, как тебе это нравится?

— И ты отказался?! — с ужасом спросил Васька.

— Разумеется. Василий, ты у него деньги выпрашивал?

— Петя, — вкрадчиво позвала мать. — На службе ведь была Клавдия Сергеевна, когда Васька прибежал с велосипедом?

— Ну и что? — отец спрашивал неохотно, уже догадываясь, к чему матушка ведёт.

— Клавдия Сергеевна пришла домой и, конечно, сказала сыну о безобразном поведении Васьки. А её сын Иван Петрович, естественно, захотел сделать тебе приятное. Думаю, унизить тебя или твой священнический сан он не хотел.

— Зачем же ты отказался? — Васька схватился за рыжую патлатую голову. Оглянулся на кровать, под которой таилась обувная коробка. Мысленно поблагодарил и снова напустился на отца: — Он же мне велосипед предлагал, а не тебе. Как ты мог отказаться? Ты не можешь мне купить, зачем ты ему помешал?

Васька расплакался. Да так отчаянно и горько, что самая младшая Полина, толстенькая, на кривеньких ножках, с кирпично-красным загаром на пухлых щеках, и Катька с двумя белыми жиденькими хвостиками на макушке, тоненькая, с цыплячей шейкой, — обе кинулись к Ваське, обхватили его за ноги. Полина стала подвывать в унисон, Катька с жалостью смотрела на брата и гладила его коленку. Илья пожал плечами и отвернулся.

Освободив ноги от объятий сестёр, Васька убежал страдать в свою комнату. Бросился на кровать, уткнулся в подушку, но одним ухом прислушивался к тому, что происходит в большой комнате.

Расстроенные и растерянные родители переглянулись.

— Ну я не знаю, — отец развёл руками. — Если уж такие страдания. Поеду завтра к Игорю. Может, в долг даст? Яблок ему наберу.

Васька вытер нос рукавом и улыбнулся. У дяди Игоря — брата отца — деньги водились. Правда, Ваську он считал избалованным, безалаберным и непутёвым. Даст ли денег на велосипед? Скатившись с кровати, Васька полежал на пёстром половике, связанном мамой из разноцветных тряпочек, тёплом и шероховатом. И на пузе юркнул под кровать. Тут было особенно тихо, чуть пыльно и таинственно темно. Только в круглом пятне света от фонарика поблёскивал лик Николая Чудотворца.

— Спасибо, ты всегда мне помогаешь, — зашептал Васька. — Сначала немножко не очень хорошо пошло, а теперь нормально. Главное, чтобы дядя Игорь раскошелился. А то я пропал без велосипеда. Кого мне ещё просить, как не тебя? У них ведь вечно нет денег, а ты чудеса умеешь совершать.

Васька знал молитвы. Заучивал ещё когда вместе со всеми ходил в храм. Он их не забыл, но обращался к Николаю Чудотворцу по-простому, по-человечески.

Утром Васька даже не прогулял школу, а домой спешил в предвкушении того, что отец уже вернулся, и не с пустыми руками. Может, он сразу же в городе и велосипед купил.

Издалека Васька увидел, что у дома стоит красная машина Ивана Петровича. Васька нервно передёрнул плечами, потёр лоб так сильно и озадаченно, будто хотел стереть веснушки.

В доме отчего-то было прохладно и суетливо. Ваську никто не замечал. Зарёванные Катька и Полина сидели за столом и размазывали по щекам манную кашу, не попадая в рот из-за расстроенных чувств. Юлька убежала с полотенцем на кухню, следом за ней рыжая, как и Васька, семилетняя Дашка. Илья отчего-то оказался дома, а не в семинарии и тоже сидел за столом, приглядывая за младшими. На Ваську он глянул презрительно и отвернулся.

— Что случилось? — сорвавшись на шёпот, спросил Васька.

Его вряд ли кто-то услышал, но он и сам заметил, что отец лежит на кровати, рядом с ним сидит мать, а чуть в стороне, у окна стоит хмурый Иван Петрович.

У отца на ноге был белоснежный гипс до колена: массивный и оттого страшный и чуть-чуть смешной. Сам отец был бледный, только на щеках пятнышки румянца, наверное, от температуры.

— Отец с платформы упал, когда возвращался, чуть под поезд не угодил, — сказала мать, обернувшись к сыну.

Васька вжал голову в плечи, ожидая, что мать добавит: «Всё из-за тебя и твоего велосипеда. Если бы отец не поехал, он был бы сейчас здоров».

Мать набрала воздуха, чтобы действительно что-то добавить, но, глянув на зажмурившегося Ваську, промолчала. Васька открыл глаза и заметил на краешке стола конверт, из которого выглядывали тысячные купюры.

— Хорошо, Иван Петрович у станции оказался, отвёз отца в травмпункт и домой. Теперь отец на месяц слёг, если не больше, — всё-таки договорила мать.

Бросившись к себе в комнату, Васька всунулся на животе под кровать. Ему не хотелось сейчас общаться с Николаем Чудотворцем, он даже фонарик не включил, только, вытирая слёзы, сказал в сторону картонной коробки:

— Ну что же ты? Что же?

Отец полулежал на кровати в байковой клетчатой рубашке и в спортивных штанах — таким Васька его редко видел. И теперь, затаившись в темноте, уткнувшись носом в обувную коробку, Васька вдруг подумал, что отец совсем не такой, каким всегда казался. Не строгий, важный и неприступный священник, а добрый, жалкий папка, пропахший яблоками и лампадным маслом, который из любви к противному Ваське рано утром поехал в город и мог оттуда уже никогда не вернуться. Никогда.

— Ни-ко-гда, — еле слышно повторил Васька и заревел в голос. Так, что все, кто был в доме, оглянулись на его комнату. Но никто не встал с места и не пошёл его утешать. А Васька и не напрашивался на утешение. Он рыдал в одиночестве для себя, о себе, непутёвом, об отце, от жалости к которому словно кроватью придавило, так тяжело и душно вдруг стало.

Ваську и не думали упрекать. С каждым может случиться — упасть, сломать ногу. Но конверт с деньгами так никто и не убрал со стола. Он лежал на краешке и когда обедали, и когда ужинали. Васька ел неохотно и всё поглядывал на злополучный конверт.

Можно было взять эти деньги и пойти купить велосипед. Но Ваське не хотелось уже кататься. Слабость и сонливость навалились: он даже не пошёл гулять. Всё молчал и хмурился. Сделал уроки и очень рано лёг спать. Он и встал раньше всех. Достал коробку из-под кровати. На свету она оказалась вовсе не таинственной, а пыльной, с крышкой потёртой и потемневшей от частых прикосновений руками.

Васька взял ключ от храма, висевший под иконами в большой комнате, и вышел на улицу. Солнце всходило, и яблоки стали рассветного розового цвета, нежного, дымчатого. Васька поёжился и припустился бегом к храму.

Внутри было тихо и пусто, всё расцветило розовым и чуть желтоватым, слегка пыльным, словно туман проник сквозь высокие окна.

Васька приблизился к иконостасу, к золотистым деревянным воротцам, ведущим в алтарь. Под иконой Иисуса была выпуклая планка, на которую Васька и пристроил икону Николая Чудотворца. Отёр его лик, долгое время бывший в темноте и заточении. Васькина икона оказалась самой яркой среди всех других.

Опустившись на колени, Васька терпел боль. Каменный пол был слишком жёстким.

— Миленький, пусть папа поправится. Не надо велосипеда. Ну его вовсе. Пусть быстрее поправится и не сердится на меня.

Сзади подошёл немного сонный и немного удивлённый Илья. Он смотрел на огненно-рыжую макушку брата, стоявшего на коленях перед алтарём, и не сразу заметил маленькую иконку. Она прибавилась к иконостасу маленьким листиком с дерева, оторванным бурей и снова чудом вернувшимся обратно и приросшим к родной ветке.

Илья приблизился, встал на колени рядом, положил руку на плечо брата.

— Отче наш, иже еси на небесех. Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на Небеси и на земли…

Васька шевелил губами, произнося молитву вместе с братом, глядя на свою крошечную иконку, такую яркую и значительную на фоне большого и красочного иконостаса.

Помолившись и покаявшись, Васька, вместо того чтобы пойти в школу, прихватил деньги со стола и уехал в город за велосипедом.

Вернувшись, он сошёл с платформы и на мгновение замешкался. Оглянулся на ступеньки, где отец вчера сломал ногу, и вздохнул.

«Нога через месяц заживёт, — подумал он, поглаживая блестящий руль и красное кожаное седло. — Деньги могли и на хозяйские нужды пустить, а теперь всё. Велосипед-то уже у меня».

с. 42