Перевод Людмилы Брауде
Альберт на год старше меня, если не считать шести дней. Через шесть дней мы станем ровесниками.
Он сидел у залива, где пришвартованы лодки, и насаживал на длинную удочку уклеек для своего папы.
– Ты сначала убей их, – сказала я. – Ужасно всаживать в них крюк, пока они живы!
Альберт слегка приподнял одно плечо, и я уже знала, что это означает своего рода и извинение, и объяснение, мол, рыбе больше нравится, если наживка шевелится.
На Альберте был блёклый-преблёклый свитер и чёрная фуражка с козырьком, оттопыривавшая ему уши.
– А тебе понравилось бы, если бы тебе воткнули крючок в спину? – спросила я. – Ты висел бы на нём, и орал, и пытался бы высвободиться в ожидании, что тебя вот-вот съедят!
– Они не кричат. И так всегда все делают.
– Ты – жестокий! – закричала я. – Ты делаешь ужасные вещи! Не желаю больше говорить с тобой!
Он чуточку грустно взглянул на меня из-под козырька и произнес:
– Ну, ну!
И продолжал насаживать на удочку уклеек. Я ушла. У сарая с сетями я обернулась и закричала:
– Мне столько же лет, сколько тебе, мнестолькожелетсколькотебе!
– Наверное, столько же, – ответил Альберт.
Я ушла и принялась приколачивать гвозди к плоту, но весело мне не было. Три гвоздя искривились, и вытащить их я не смогла.
Тогда я снова спустилась вниз на берег и сказала:
– Рыбы страдают так же, как и люди!
– Не думаю, – ответил Альберт. – Они более низшие существа.
Я сказала:
– Этого никто не знает! Подумать только, а что, если деревья страдают тоже. Их спиливают, и они кричат, хотя ничего не слышно. Цветы кричат, когда их срывают, хотя кричат совсем немножко!
– Разве? – произнёс Альберт.
Он произнёс это дружелюбно, но всё-таки чуточку покровительственно, и это меня снова рассердило.
День выдался скверный! Он был чуть туманный и жаркий, так что одежда прилипала к телу. Я влезла на крышу, чтобы немножко развеселиться, и сидела там очень долго. Я видела, как Альберт вместе с Каллебисином вышли в море с перемётом. На горизонте залегла гряда туч: такая грязная с виду, она тянулась от самого конца островка Туннхольмен до Бисабалля, а море казалось совершенно блестящим.
Потом Альберт с Каллебисином вернулись и вытянули на берег лодку.
Через некоторое время я услыхала, как Альберт стучит молотком на плоту. Я спустилась по лесенке вниз, подошла к нему и стала смотреть. «Ты хорошо приколачиваешь гвозди», – сказала я ему. Тогда он стал ещё сильнее стучать молотком так, что вколачивал гвоздь с пяти ударов. Я почувствовала себя гораздо лучше. Усевшись в траву, я смотрела на Альберта и считала вслух удары молотка. Один гвоздь вошёл в доски плота после четвёртого удара. Тогда мы оба засмеялись.
– Сейчас же спустим его на воду, – сказала я. – Сию минуту. Сделаем настил, и спустим плот на воду.
Мы принесли две доски, положили поперёк крепёжный лес и втащили на него плот. Он был тяжёлый, и трещал, и гнулся, но мы всё-таки спустили плот с берега.
А потом оставалось лишь поплыть. Плот погрузился в воду и скользнул в залив. Он хорошо держался на воде. Альберт сходил за вёслами, и мы пошли вброд, а потом подтолкнули плот для скорости и быстро забрались на него. Плот слегка залило водой, но совсем немного. Мы посмотрели друг на друга и снова рассмеялись.
Гребли мы медленно, но все-таки гребли. Плыли там, где глубоко, но это было неважно, так как мы уже почти научились плавать. Мало-помалу мы вышли в пролив у Хэльстена.
– Поплывем к Песчаной шхере, – предложила я.
– Уж и не знаю, – ответил Альберт. – Наползает туман.
Но я продолжала грести, и мы очень медленно подплыли к Песчаной шхере. Отталкиваясь шестом, мы прошли вдоль берега и обогнули мыс.
Море было всё таким же блестящим, а гряда туч поднялась и протянулась аж до самой Яичной шхеры. Показав на тучи, Альберт повторил, что наползает туман.
Тогда мы отправились было домой.
– Неужели ты боишься лёгкого тумана? – спросила я.
Мы проплыли совсем немного, а потом повернули назад.
– Я точно не знаю, – ответил Альберт.
Но я закричала:
– Ты – трус!
И тогда он стал грести снова, и плот продолжил свой путь в открытое море. Мы словно путешествовали по чёрному зеркалу. Словно стояли на поверхности моря. Всем телом ощущалась мёртвая зыбь, и ты будто колыхался вместе с нею. Мёртвая зыбь шла с юго-запада и двигалась дальше к Яичной шхере.
А вот и туман!
– Теперь уж мы повернём назад! – строго сказал Альберт.
На миг стало холодно, и вот уже нас плотно обволокло туманом, отгородившим плот со всех сторон от мира. Сверкающая мёртвая зыбь выкатилась из тумана и заползла под бревна, словно какое-то разбухшее существо, и снова выкатилась в туман по другую сторону плота.
Я мерзла и ждала, когда Альберт скажет: «Ну что я говорил?» или «Говорил я тебе?..» Но он молчал и только озабоченно работал вёслами. Он то и дело поворачивал то туда, то сюда голову, прислушивался, смотрел на мёртвую зыбь и держался подальше от неё. Через некоторое время в мёртвой зыби появились встречные волны, они надвигались одновременно со всех сторон. Альберт перестал грести и сказал:
– Лучше подождать, пока прояснится.
Я немножко испугалась и промолчала.
– Если бы Роза замычала, мы бы знали, в какую сторону плыть, – сказал Альберт.
Мы стали прислушиваться в тумане, но Роза не мычала. Было тихо и пустынно, словно настал конец света, и жутко холодно.
—Что-то плывет, – сказал Альберт.
Плыло что-то серо-белое и растрепанное, оно двигалось чрезвычайно медленно, кругами, и приближалось к нам вместе с мёртвой зыбью.
– Это серебристая чайка! – сказал Альберт. Он подхватил птицу веслом и поднял её на плот.
На плоту птица казалась очень большой, она продолжала ползти кругами.
– Она хворая, – сказала я, – ей больно!
Альберт взял её в руки и посмотрел, но тут она начала кричать и бить одним крылом.
—– Отпусти её, – заорала я.
Всё выглядело страшно – и этот туман, и чёрная вода, и птица, метавшаяся и непрерывно кричавшая… и я.
– Дай мне её, я обниму её, мы должны её вылечить!
Я уселась на плоту, Альберт положил птицу мне на руки и сказал:
– Её не вылечить. Мы убьем её.
– Тебе бы только убивать да убивать, – ответила я. – Смотри, как она прижимается ко мне, она одинокая и несчастная.
Но Альберт сказал:
– У неё червь! – И, подняв одно крыло, показал, как тот ползает.
Я закричала и отбросила от себя птицу. Потом я начала плакать и, продолжая сидеть в переливающейся чрез край плота воде, глядела, как Альберт очень осторожно взял и осмотрел крыло.
– Тут уже ничего не поделаешь! – объяснил он. – Крыло сгнило. Птицу нужно только убить!
– Пусть она улетает, – прошептала я. – Может, она всё-таки выздоровеет!
– А что она прежде выстрадает? – возразил Альберт.
И, вытащив свой финский нож, он взял птицу за голову и прижал её к плоту. Я, перестав плакать, смотрела, я не могла отвести глаз. Альберт передвинулся и оказался между серебристой чайкой и мной. Затем, перерезав ей горло, дал голове соскользнуть в воду. Когда он обернулся, лицо его было совершенно белым.
– Тут кровь, – прошептал он и весь затрясся. А потом смыл её.
– Не обращай внимания, – успокоила его я. – Видишь ли, лучше так, чтобы она больше не мучилась.
Он был такой добрый, что я снова заплакала, и на этот раз плакать было чудесно. Всё миновало, и всё было хорошо.
Альберт всегда всё устрот. Что бы ни случилось и как ты себя ни поведёшь, Альберт всё устроит и уладит.
Он стоял и смотрел на меня грустным, непонимающим взглядом.
– Хватит злиться, – сказал он. – Видишь, туман рассеивается, и ветер меняется.
Перевод Людмилы Брауде
Однажды летом под навесом на лодочной пристани было пусто, потому что Каллебисин только и делал что рыбачил. Мама сидела каждый день на веранде и иллюстрировала книги, а потом посылала иллюстрации в Борго с лодкой, перевозившей туда салаку. Время от времени она залезала в море, купалась, а потом снова рисовала.
Папа смотрел на неё, а потом пошёл и заглянул под навес и в конце концов поехал в город И привез оттуда вращающийся шкив, и ящик с глиной, и железные подпорки, и всё для лепки. Он превратил навес на лодочной пристани в мастерскую, и все вокруг проявили к этому интерес и стали помогать папе. Они пытались убрать оттуда инструменты Каллебисина и хотели подмести пол, но им не разрешили.
Папа рассердился, и тогда все поняли, что навес стал священным, и там ничего, даже самую малость, трогать нельзя. Никто не спускался больше на береговой луг, а лодки так и остались лежать возле пристани, куда они приплывали груженные салакой.
Лето стояло очень жаркое, и ветра совсем не было.
Мама всё рисовала и рисовала, и всякий раз, когда иллюстрация была готова, она ныряла в море. Я стояла возле стола на веранде и ждала вплоть до той самой минуты, пока мама не начинала размахивать рисунком, чтобы тушь высохла быстрее. И мы обе смеялись, вспоминая о том, как бывает в городе, где рисуешь ночью и так устаешь, что становится худо. Затем мы бежали вскачь к морю и прыгали в воду.
Когда у Каллебисина появлялись в сарае дачники, мне приходилось носить брючки даже в воде.
Папа работал в своей новой мастерской. Он шёл туда после того, как, поудив рыбу, выпивал свой утренний кофе. Папа любит удить рыбу. Он поднимается в четыре часа утра, берёт свои удочки и отправляется к болоту с уклейками.
Было так жарко, что уклейки в заливе подохли, и мы каждый вечер ставили сети возле Песчаной шхеры. На веранде мы всегда держали пакет с хрустящими хлебцами для папы. Он набивал полные карманы хлебцев и выплывал в море на лодке через пролив.
Грузило – очень важный предмет. Можно бродить часами, не находя подходящего камня. Он должен был чуть продолговатый и с выемкой посредине. Утром папа удит рыбу сам по себе. Никто не мешает ему и никто ему ничего не возражает. Скалы чудесно освещены и выглядят так же прекрасно, как если бы их нарисовал Кавен. Сидишь теперь там, смотришь на поплавок и знаешь, где клюёт и когда клюёт. Одна мель носит имя папы, она называется Камень Янссона и будет зваться так во все времена. Затем медленно шагаешь домой и смотришь, не поднимается ли дымок из трубы.
Никто больше не любит рыбачить. Мама держит сачок для рыбной ловли. Но у неё нет чутья на хорошие места, где водится рыба. Такое чутьё – врождённое и крайне редко встречается у женщин.
После утреннего кофе папа отправлялся в свою новую мастерскую. Каждый день было одинаково жарко, и ни днём, ни ночью не дул ветер.
Папа всё больше и больше мрачнел. Он начал говорить о политике. Никто и близко не подходил к лодочному навесу. Мы больше не купались у подножья горы, а лишь в первом морском заливе. Но хуже всего были дачники Каллебисина. Они наискосок пересекали вершину холма, когда видели, что папа идёт к себе в мастерскую, называли его «скульптор» и спрашивали, как обстоят дела с вдохновением. Никогда ничего более бестактного я не слыхала. Они проходили мимо навеса на лодочной пристани, ничуть не пытаясь, чтобы их не заметили, они прикладывали палец к губам и что-то шептали, и кивали друг другу, и хихикали, а папа, естественно, видел всё это через окошко.
Но самое ужасное было то, что они предлагали ему темы для творчества. Они подсказывали ему, что он должен ваять! Маме и мне было жутко стыдно за них. Но мы ничем не могли ему помочь! Папа всё больше и больше мрачнел и в конце концов вообще прекратил разговаривать! Однажды утром он даже не поплыл рыбачить, а остался лежать в постели, не спуская глаз с потолка и сжав губы.
Погода становилась всё жарче и жарче.
Но потом совершенно внезапно вода поднялась. Мы заметили это только тогда, когда однажды ночью подул ветер. Множество сухих веток и всякого мусора летело вниз с холма и билось о наши стёкла, лес шелестел, а ночь выдалась такая жаркая, что невозможно было накрыться даже простынёй. Дверь распахнулась и начала стучать, а мы выскочили на крыльцо и увидели, что за Хэльстеном катится что-то белое, а затем заметили, как аж у самого колодца наверху блестит вода.
Папа обрадовался и закричал: «Черт, какая погода!» Натянув брюки, он мигом выскочил из дому. Дачников Каллебисина словно ветром сдуло на вершину холма. Они стояли там в ночных рубашках и жались друг к другу, не имея ни малейшего представления о том, что им следует делать. Однако мама с папой спустились вниз к 6ерегу, а там уже плыла на полдороге к островку Рёдхольмен пристань. Плыла вместе со всеми лодками, которые толкались и теснили друг друга, словно живые, а садок порвался, и весь крепежный лес был уже в пути, пересекая пролив. Потрясающее зрелище?
Трава была залита водой, которая всё поднималась и поднималась, а весь ландшафт с бурей и ночью, простиравшейся надо всем, совершенно преобразился, став новым и незнакомым.
Каллебисин помчался за мокнувшей в котле верёвкой, Фанни кричала и била в жестянку, а её белые волосы развевались во все стороны. Папа поплыл на веслах к пристани с канатом в руках, а мама, стоя на берегу, держала канат за другой конец.
Всё, что только было на холме, оказалось в море, и береговой ветер погнал всё это в пролив, ветер дул всё сильнее и сильнее, а вода только и делала, что поднималась.
Я тоже кричала от радости и бегала туда-сюда по воде вброд, и ощущала, как трава плывёт вокруг и обвивает мои ноги. Я спасала доски, а иногда мимо меня пробегал папа, выуживал из воды бревна и восклицал:
– Что скажешь об этом? Вода всё поднимается.
Он швырял конец верёвки дачникам и кричал:
– Держите, чёрт возьми, чтобы хоть что-нибудь получилось, нам же надо вытащить пристань на луг! Сделайте же что-нибудь!
Дачники хватали и тянули верёвку, совершенно мокрые в своих ночных рубашках и не понимавшие, как всё это весело и что так им и надо за их глупости!
В конце концов мы спасли всё, что можно было спасти, и мама отправилась варить кофе. Я стянула с себя все одёжки, завернулась в одеяло и, сидя перед очагом, смотрела, как она зажигала огонь. Стёкла задребезжали, потемнели, и начался дождь.
Вдруг папа распахнул дверь и вбежал на кухню с криком:
– Чёрт! Можешь себе представить! Вода под навесом на лодочной пристани поднялась на полметра. Глина превратилась в сплошной соус. Тут без чёрта не обошлось! И ничего не поделаешь!
– Ужасно! – ответила мама, и вид у нее был такой же радостный, как у папы.
– Послушай-ка, – сказал ей папа. – Я был в первом заливе, в той стороне, куда дует ветер, там на волнах качается целая гора досок. Кофе я выпить не успею. Вернусь немного позднее.
– Хорошо, – согласилась мама. – Буду держать кофе горячим.
И папа снова вышел в море. Мама разлила кофе во все чашки. Этот шторм был самый лучшим из тех, которые нам довелось пережить!
(глава из повести «Дочь скульптора»)
Все вы, конечно, знакомы с финляндской писательницей Туве Янссон, с ее чудесными Муми-троллями, Снусмумриком, Хемулем и другими обитателями сказочного Муми-Дола. А доводилось ли вам читать ее рассказы? Они совершенно волшебные. Или – волшебно совершенные?
Кукумбер зашел как-то в книжный магазин и увидел на полке книгу Туве Янссон «Дочь скульптора», напечатанную в Санкт-Петербурге издательством «Амфора». Он прочел ее от корки до корки и просто не мог не поделиться с вами этим открытием.
Лето наступило так рано, что его можно было бы назвать почти весной, поэтому оно оказалось настоящим подарком, и ко всему, что бы ты ни делал, можно было относиться иначе. Стояла пасмурная и очень тихая погода.
Мы с нашим багажом выглядели так же, как обычно, и Каллебисин, и лодка Каллебисина тоже, но берега казались совсем голыми, а море – суровым. Когда же мы подплыли к Нюттисхольмену, нас встретил айсберг.
Ослепительно бело-зеленый, он явился, чтобы встретить меня. Раньше я никогда не видела айсбергов.
Теперь всё зависело от того, скажут ли что-нибудь взрослые. Если только они скажут хоть одно-единственное слово об айсберге, он уже больше не мой.
Мы подплывали все ближе и ближе. Папа отдыхал на веслах, но Каллебисин, продолжая грести, сказал:
– Раненько он нынче…
И папа, продолжая грести, ответил:
–Да. Он поднялся на поверхность не так давно.
Мама не сказала ни слова.
Но ведь можно считать, будто они в самом деле не говорили об айсберге, и значит, айсберг мой.
Мы проплыли мимо, но я не обернулась, чтобы посмотреть на него – тогда они могли бы сказать что-нибудь ещё. Я только думала о нём всю дорогу, пока мы плыли вдоль берега Бакланда. Мой айсберг был похож на сломанную крону. С одной стороны виднелся овальный грот, очень зеленый и забранный решеткой из льда. Внизу, в воде, лёд был тоже зеленого цвета, но только другого оттенка; он уходил глубоко в бездну и становился почти чёрным там, где начиналась опасность. Я знала, что айсберг последует за мной, и ни капельки не беспокоилась.
Весь день просидела я на берегу, дожидаясь его в заливе. Настал вечер, но айсберг ещё не успел появиться. Я ничего никому не сказала, и никто ни о чем меня не спрашивал. Взрослые распаковывали вещи.
Когда я легла спать, поднялся ветер. Я лежала под одеялом и была Ледяной девой (Героиня датского фольклора, а также одноименных стихотворения и замечательной сказки великого датского писателя Ханса Кристиана Андерсена (1805-1875)). и слышала, как дул ветер. Важно было не заснуть, но я всё-таки заснула, а когда проснулась, в домике стояла мёртвая тишина. Тогда я поднялась, оделась, взяла папин карманный фонарик и вышла на крыльцо.
Ночь была светлая, но это была моя первая ночь в одиночестве вне дома, и, чтобы не бояться, я всё время думала об айсберге. Я не зажгла карманный фонарик. Ландшафт был так же серьёзен, как прежде, и похож на иллюстрацию, где в виде исключения правильно набраны серые тона. В море вели бурную жизнь морянки (Полярная птица семейства гусиных), они пели друг другу брачные песни.
Ещё прежде, чем спуститься на прибрежный луг, я увидела айсберг. Он ждал меня и светился так же красиво, но очень слабо. Он стоял, опираясь на гору возле мыса, а там было очень глубоко, нас разделяла чёрная бездна воды и неопределимое точно расстояние. Если подумаешь, что оно чуть меньше, прыгнешь дальше. А если решишь, что оно чуть больше, можно представить себе, что будет… такая жалость – но с этим никому не справиться.
Однако я должна решиться… И это ужасно.
Овальный грот с решёткой был обращён к суше, а грот был такой же величины, как я. Он был устроен для маленькой девочки, которая подняла бы вверх колени и обхватила их руками. Карманному фонарику там тоже нашлось бы место.
Я растянулась во всю длину на склоне горы, вытянула руку и отломила одну из ледяных сосулек на решётке. Она была такая холодная, что казалась горячей. Я держалась за решётку из льда обеими руками и чувствовала, как она тает. Айсберг медленно, словно дохнув на меня, шевельнулся – он пытался приблизиться ко мне.
У меня начали мерзнуть руки и живот, и я поднялась на ноги. Грот был точь-в-точь такой же величины, как я, но я не смела прыгнуть туда. А если не посмеешь сделать это сразу, то не осмелишься никогда.
Я зажгла карманный фонарик и кинула его в грот. Он упал на спинку и осветил весь грот так красиво, как я и ожидала. Айсберг стал словно светящийся аквариум ночью, он стал словно ясли Вифлеема (В яслях (кормушке для скота в виде решетки, прикрепленной наклонно к стене) хлева в городке Вифлееме, в шести английских милях к югу от Иерусалима, согласно библейскому преданию, лежал новорожденный младенец Иисус Христос) или самый большой в мире изумруд! Он стал так невыносимо прекрасен, что мне необходимо было немедленно избавиться от него, отправить его в путь, сделать что-то! И вот я, надежно усевшись, уперлась обоими ботинками в айсберг и толкнула его что есть сил. Он не шевельнулся.
– Убирайся! – крикнула я. – Отчаливай!
И тогда мой айсберг очень медленно заскользил, удаляясь от меня, и ветер с суши подхватил и погнал его. Я замерзла, мне стало больно от холода, я видела, как айсберг, взятый в плен ветром, направил свой путь к проливу, ему предстояло въехать прямо в море с папиным фонариком на борту, и морянки надорвут горло своими песнями, когда увидят, как приближается ярко освещённый свадебный павильон.
Так я спасла свою честь.
На лестнице я обернулась и посмотрела: мой айсберг всё время светился внутри, словно огонь маяка, а батарейки фонарика будут гореть до восхода солнца, потому что, когда мы переезжаем на остров, они всегда новые. Может, их хватит ещё на одну ночь, может, карманный фонарик будет светиться сам по себе внизу, на дне морском, когда айсберг растает и превратится в воду.
Я легла и натянула на голову одеяло, ожидая, что согреюсь. И я согрелась. Мало-помалу тепло спустилось даже к ногам.
Но всё-таки я оказалась трусихой, трусихой примерно сантиметров на пять. Я чувствовала это в животе. Иногда я думаю, что все сильные чувства начинаются в животе. По крайней мере, для меня.
из книги «Дочь скульптора»
Перевод Людмилы Брауде
Он лежал между кучей угля и товарными вагонами под несколькими обломками досок, и просто чудо Божье, что никто не нашёл его раньше меня. С одной стороны камень весь сверкал серебром, а если стереть угольную пыль, то видно, что серебро прячется и внутри камня. Это был гигантский камень из чистого серебра, и никто ещё не нашёл его.
Я не посмела спрятать его, ведь кто-нибудь мог подсмотреть, подойти и унести его, пока я сбегаю домой. Камень пришлось катить. И если бы кто-нибудь появился, чтобы помешать мне, я уселась бы на камень и закричала благим матом. Я могла бы укусить тех, кто попытался бы поднять камень. Я была способна на всё.
И вот я начала катить камень, медленно-медленно. Он только опрокидывался на спину и тихо лежал, а когда я снова попыталась поднять его, он улегся на живот и закачался. Серебро сошло с него, и остались мелкие тоненькие шелушинки, которые застревали в земле и разваливались, когда я пробовала выковырять их оттуда.
Я встала на колени и покатила камень, дело пошло лучше. Но камень поворачивался лишь на пол-оборота за раз, и это отнимало ужасно много времени. Пока я катила камень внизу в гавани, никто не обращал на меня внимания. Когда же я перетащила камень на тротуар, стало труднее. Люди останавливались и стучали зонтами о тротуар и говорили множество разных слов. А я ничего не отвечала, я только смотрела на их ботинки. Надвинув шапочку на глаза, я всё катила и катила камень, думая, что потом придётся перетаскивать его через улицу. Я катила камень уже много часов подряд и ни одного единственного раза не подняла глаз и не слышала ничего из того, что мне говорили. Я только смотрела на серебро, присыпанное сверху угольной пылью, и на прочую грязь и старалась занять как можно меньше места там, где ничего другого, кроме камня и меня, не было. Но вот, наконец, пора было перетаскивать камень через улицу.
Одна машина за другой проезжали мимо, а иногда и трамвай, и чем дольше я ждала, тем труднее было катить камень по улице.
В конце концов, ноги мои начали дрожать, и тогда я поняла, что слишком поздно, что уже через несколько секунд будет слишком поздно, поэтому я столкнула камень в водосточную канаву и очень быстро покатила, не поднимая глаз.
Я держала камень как раз перед самым носом, чтобы пространство, в котором мы с ним укрывались, было поменьше, и очень хорошо слышала, как останавливались и злились автомобили, но я держала их на расстоянии и только всё катила и катила камень. Можно совершенно отключиться, если что-то для тебя действительно важно. Тогда всё хорошо. Сжимаешься и закрываешь глаза и всё время произносишь одно важное слово, произносишь его до тех пор, пока не почувствуешь уверенность в себе.
Когда я подошла к трамвайным рельсам, я уже настолько устала, что навалилась на камень, держась за него. Но трамваи только и делали, что звонили и звонили без конца, так что мне пришлось снова покатить камень дальше, и теперь я больше не боялась, а только злилась, и от этого чувствовала себя гораздо лучше.
Вообще-то камень и я занимали такое маленькое пространство, что ровно ничего не значило, кто кричал и что кричали все эти люди. Мы с камнем были ужасно сильными. Мы снова как ни в чём не бывало выкатились на тротуар и продолжали подниматься в гору по улице Лотсгатан. За нами тянулась узкая дорога, вся из чистого серебра. Иногда мы с камнем отдыхали, а потом снова продолжали путь.
Мы вошли под арку ворот и открыли дверь, а потом начались лестничные марши. Но если встаёшь на колени и всё время крепко держишь камень обеими руками и ждёшь, пока установится равновесие, всё получается. Затем поднатуживаешься, задерживаешь дыхание и прижимаешь запястья к коленям. Потом поднимаешь камень вверх быстро-быстро – и через край ступеньки, и живот снова расслабляется, а ты прислушиваешься и ждёшь, но подъезд совершенно пустой. А потом всё снова происходит точно так же.
Когда за поворотом лестница становится узкой, нам приходится переместиться к стенке. Мы медленно поднимаемся наверх, но никто так и не появляется. Тут я снова наваливаюсь на камень и только пытаюсь отдышаться и смотрю на серебро. Серебро, которое стоит так много миллионов. Ещё только четыре этажа, и мы у цели.
На пятом этаже это и произошло. Рука в варежке соскользнула, я упала вниз лицом и лежала абсолютно тихо, слушая ужасающий звук падающего камня. Звук становился всё громче и громче, камень разбивался на мелкие кусочки, и сокрушал, и пугал всех и вся, а под конец – мягкий звук тяжелого, неловкого падения – «бум», как в Судный день, когда камень ударился о ворота Немезиды (В греческой мифологии богиня, наблюдающая за справедливым распределением благ среди людей и обрушивающая свой гнев на тех, кто преступает Закон).
Настал конец мира, и я закрыла глаза варежками. Но ничего не произошло. Громкое эхо поднялось наверх и спустилось вниз по лестнице, но ничего не произошло. Никакие злые люди не вышли из своих дверей. Но, быть может, они подслушивали в квартирах.
Я снова поползла вниз на четвереньках. У каждой ступеньки были отбиты кусочки в виде маленького полукруга. Гораздо ниже это были уже большие полукруги, и куски камня валялись повсюду и таращили на меня глаза. Я откатила вниз камень от ворот Немезиды и начала всё с самого начала. Мы снова двинулись наверх, стойко и не глядя на разбитые ступеньки. Мы прошли мимо места, где камень сорвался, и немного отдохнули перед балконной дверью, тёмно-коричневой, с мелкими квадратными стёклышками.
И тут я услыхала, что дверь на улицу открылась и снова захлопнулась, а кто-то стал подниматься по лестнице. Этот кто-то всё шел и шел очень медленными шагами. Я подползла к перилам и глянула вниз. Я увидела весь лестничный пролет до самого дна, увидела длинный узкий прямоугольник, который до самого низу был зашнурован лестничными перилами, а по перилам, крепко сжимая их, шествовала, всё приближаясь и приближаясь, большая рука. На руке – посредине – было пятно, так что я узнала татуированную руку дворника, поднимавшегося по лестнице, скорее всего, на самый верх, на чердак.
Я открыла как можно тише балконную дверь и начала перекатывать камень через порог. Порог был высокий. Я перекатывала бездумно, я очень боялась и поэтому не удержала камень, и он покатился наискосок к дверной щели и застрял… Там было две двери, и у каждой наверху – по металлической пружине, которые поставил дворник, потому что женщины всегда забывали закрывать двери. Я слышала, как пружины сжимаются, медленно наседая на камень и на меня. Они пели очень тихими голосами. Я подтянула ноги, бросилась на камень, схватила его и попыталась катить, но пространство становилось всё уже и уже, а я знала, что рука дворника всё время скользит по перилам лестницы.
Совсем близко видела я серебристый камень, и я вцепилась в него, и катила его, и упиралась ногами… И тут вдруг он опрокинулся, покатился и, сделав несколько оборотов, нырнул под железные перила, повис в воздухе и исчез.
Я видела лишь клочья пыли, лёгкие и воздушные, как пух, и кое-где мелкие жилки краски.
Я лежала, распростёршись на животе, дверь зажала меня, и было совершенно тихо до тех пор, пока камень не упал на двор. И там он разбился на куски, как метеор, он покрыл серебром все мусорные баки, и баки, где кипятилось грязное белье, и все окна и лестницы! Камень посеребрил весь дом № 4 по улице Лотсгатан, когда, расколовшись вдребезги, открыл своё сердце, и все женщины кинулись к окнам, думая, что разразилась война или настал Судный день! Каждая дверь отворилась, а жители дома во главе с дворником забегали вверх-вниз по лестницам и увидели, что какое-то чудовище отбило по куску от каждой ступеньки, а с неба упал метеор.
Я лежала, зажатая между дверями и так ничего и не сказала. Ничего не сказала я и потом. Никто так и не узнал, как близки мы были к тому, чтобы разбогатеть.
Перевод с финского Людмилы Брауде
Повернув ключ, я стала ждать. Через некоторое время дверца сама собой отворилась, очень медленно, словно кто-то надавил на неё изнутри. Затем платяной шкаф выбросил чёрную тюлевую юбку, и дверца остановилась. Я повторила это множество раз. Всякий раз мамина тюлевая юбка из магазина на Микаэльсгатан вела себя, словно живая.
Это праздничная юбка, которую никогда не надевают, или, скорее, это десять или сто прозрачных праздничных юбок – одна над другой, это целая гора тюля, или дождевая туча, или, быть может, траурная одежда. Я влезла в шкаф под юбку и заглянула вверх в неё, и теперь она стала кабиной лифта, исчезавшей в темноте. Я чуточку потянула её за подол. Тогда тюлевая юбка, слабо шурша, соскользнула мне на голову. Я слышала, как вешалка колышется и хрипит в шкафу. Я долго сидела тихо и пряталась. Потом я вылезла из шкафа, а юбка последовала за мной.
Я продолжила свой путь по коридору, окутанная дождевой тучей, которая шуршала и бормотала вокруг меня и, когда прижималась к моему лицу, казалась шероховатой. Дома никого не было. Когда я вошла в мастерскую, туча немного рассеялась, стала прозрачной, и я увидела ножки скульптур и вращающихся шкивов, но всё вместе взятое было серо-черным, как при солнечном затмении. Каждый цвет был затемнён, и на него словно накинули траурную вуаль, да и мастерская казалась совершенно новой, такой, в какой я никогда прежде не бывала.
Я поползла. Внутри юбки было жарко, а иногда я вообще ничего не видела. Тогда я начинала продвигаться в новом направлении, и предо мной снова открывались туннели чёрного света, и всё время шумел дождь.
Я подползла прямо к большому рабочему зеркалу папы, стоявшему на полу против ящика с гипсом. Большое чёрное мягкое животное двигалось прямо мне навстречу.
Я стала осторожной и остановилась. Животное выглядело бесформенным. Оно было одним их тех, что могут, распростёршись, медленно заползать под мебель или превращаться в чёрный туман, который всё сгущается и сгущается, пока не станет липким и не начнёт плотно обволакивать тебя.
Я позволила животному чуточку приблизиться и вытянула руку. Рука поползла по полу и быстро вернулась назад. Животное подползло ещё ближе. Внезапно испугавшись, оно быстро прыгнуло наискосок и остановилось.
Тут испугалась я. Я всё время не спускала с него глаз. Теперь оно шевелилось так медленно, что не видно было, движется оно навстречу или нет. Только иногда контуры его менялись, и чёрный живот утюжил цементный пол. Мне стало трудно дышать. Я знала, что мне надо убежать и спрятаться, но я не могла. Теперь оно снова покатилось наискосок к стене и больше не показывалось. Оно пряталось в разном хламе за вращающимися шкивами, оно находилось где-то среди мешков с гипсом и могло появиться откуда угодно. В мастерской стало смеркаться. Я знала, что сама выпустила это животное, и мне долгое время не удастся его поймать.
Очень медленно поползла я к стене и начала скользить мимо книжной полки. Я приблизилась к занавеске и продолжала свой путь под рабочей скамьёй. Там было тесно. Все больше и больше тюля наползало мне на лицо, в глаза, в рот, и чем дальше я продвигалась, тем хуже становилось.
В конце концов я застряла. Я завернулась в кокон из чёрного тюля, пахнувшего пудрой и пылью, и оказалась в совершенной безопасности. Только через год удастся мне снова выбраться отсюда, осмотреться и решить, стоит ли это делать.
Если меня не озарит какая-нибудь идея, я снова заползу в кокон и останусь там и впредь.
А в мастерской огромное животное отправилось на охоту. Оно выросло и превратилось во множество животных. Они обнюхивали всё вокруг, и поводили носами, и отбрасывали длинные тени по полу. Каждый раз, когда они окликали друг друга, их становилось всё больше, до тех пор пока они не заполнили всю мастерскую. Они простирались у ног скульптур. Они прокрадывались в спальню и прыгали в кровати, так что там оставались глубокие отпечатки их лап.
Под конец они все вместе уселись на окно мастерской и, глядя на гавань, беззвучно завыли.
Тут я поняла, что они – не опасны. Разумеется, они слышали, как другие животные воют на островке Хёгхольмен. Островок этот виделся им, словно тень по другую сторону льда, и они были вне себя. Бесконечная печаль: тёмный островок, полный снега, и холодных клеток, и бродивших туда и обратно, туда и обратно животных, которые только и делали, что выли.
Я вылезла задом наперёд из-под рабочей скамьи и заметила, что на голове у меня мамина праздничная юбка, и что она вся в клочьях пыли, так что я сбросила её с себя и стала бегать вокруг, повсюду зажигая свет. Я зажгла свет в мастерской, и в гостиной, и в спальне, и распахнула несколько окон. У меня было ужасно много дел, я открыла двери тамбура и тянула вниз занавеску, я залезала на стулья и открывала печные вьюшки, и сотни чёрных животных всё время прыгали мимо меня во все стороны.
Поднялся сильный сквозняк, и ветер проносился по всем комнатам прямо из гавани и уносился через крыльцо на волю. И великое множество животных стало выбегать из дома, пока не осталось больше ни одного. Они смеялись, убегая.
В конце концов стало совсем тихо, и я подумала: «Хо-хо, да-да, обо всём надо позаботиться». Но теперь все прояснилось.
Я положила мамину праздничную юбку в шкаф и заперла его. Потом пошла в гостиную и глянула на снежный сугроб. Он длинной кривой линией очень красиво лежал на полу и медленно рос. Влетая через окно, снежинки шептались. На островке Хёгхольмен все животные успокоились и больше не выли, потому что у них появилась хорошая компания. Гардины на окнах развевались, а некоторые рисунки на стенах чуточку приподнялись. В комнате похолодало, и она словно приобрела новый вид, а я чувствовала себя спокойно и думала, что я всё очень хорошо устроила.
Собственно говоря, я лишь сделала то, что должен был сделать каждый добропорядочный гражданин. По-моему, кто угодно может выпустить на волю опасность, но вся штука в том, чтобы суметь найти для неё потом другое место.