Перевод с английского Инны Бернштейн
«Я разорюсь на зеркало, пожалуй, И приглашу десятка два портных». Уильям Шекспир, «Ричард III», Акт I, сцена 2.
Милая Фрида!
Так как ты болеешь и любишь сказки, я сочинила сказочку
специально для тебя – она совершенно
новая, ещё никем не читанная.
А самое удивительное – что я слышала её в
Глостершире, и что всё в ней – чистая правда,
по крайней мере, портной, и камзол, и вот это:
«Лап не прикладывать! Без приклада!»
Во времена шпаг, и париков, и кафтанов с пышными фалдами и расшитыми лацканами – когда джентльмены носили плоёные кружева и атласные да парчовые камзолы – жил в Глостере портной.
С утра и до темноты сидел он, скрестив ноги, на столе у окна в своей маленькой мастерской на Уэстгейт-стрит.
И целый Божий день, сколько хватало свету, шил, и кроил, и смётывал атлас, и жаккард, и люстрин, – удивительно назывались ткани во времена Глостерского портного. И ужасно дорого стоили.
Он хотя и шил для других платья из шёлка, но сам был бедный-пребедный; эдакий старичок, личико – с кулачок, на носу – очки, пальцы-крючки и поношенная одёжка.
Кроил он экономно, подгоняя по узору; обрезки и лоскутки оставались у него на столе совсем узенькие.
– Такие остатки ни на что уже не сгодятся, только мышам на жилетки, – говаривал портной.
Однажды морозным утром, незадолго до Рождества, портной уселся шить кафтан мэру Глостера – из тёмно-вишнёвого рубчатого шёлка, расшитого розами и анютиными глазками, а к нему – кремовый камзол, отделанный шёлком и зелёной синелью.
Сел он за работу, отмеряет шёлк, то так, то этак поворачивает, кроит, подрезает портняжными ножницам, весь стол завалил вишнёвыми обрезками. И под нос себе бормочет:
– Совсем узенькие лоскутки, и срезаны по косой. Ни на что уже не годятся, только мышам на капюшончики да на ленточки к чепцам. Всё это – мышам! – так приговаривал Глостерский портной.
Когда с неба полетели снежные хлопья и залепили стёкла маленького оконца, стало совсем темно, и Глостерский портной кончил работу: весь шёлк и атлас уже лежал на столе раскроенный.
Двенадцать кусков на кафтан и четыре – на камзол; и клапаны над карманами, и отвороты обшлагов; и пуговицы – в ряд на своих местах. На подкладку – тонкая жёлтая тафта. И тёмно-вишнёвая шёлковая тесьма – обшивать петли на камзоле. Всё было готово. Теперь утром только бери иголку и сшивай, всё вымерено, всё подогнано, всего в самый раз – единственно только недоставало одного моточка тёмно-вишнёвой тесьмы.
В сумерках вышел портной из мастерской – он ночевал не там, а у себя дома. Заложил перекладиной оконце, запер дверь на замок. А ключ унёс с собой. Ночью ведь в мастерскую никто не заглядывал, кроме серых мышек, а им всюду и без ключей вход свободный.
Потому что в стенах всех старых домов Глостера есть мышиные лестнички и потайные дверцы, и мыши свободно перебегают из дома в дом по длинным узким ходам; они могут весь город обежать, ни разу не высунувшись наружу.
А вот портному пришлось выйти на улицу, и он побрёл к себе сквозь снегопад. Жил он неподалеку, на подворье Колледж-корт, что рядом со школьной лужайкой для игр. Дом, где жил портной, был невелик, но по крайней своей бедности он снимал в нём одну лишь кухню.
В ней он и жил бобылём, без семьи, только и было у него домочадцев что кот по имени Симпкин.
Весь день, пока портной был занят работой, Симпкин самостоятельно вёл хозяйство; мышей он тоже любил, хотя не в том смысле, чтобы дарить им шёлк на платье.
– Мяу! – сказал кот, когда портной отворил дверь. – Мяу?
Портной ответил:
– Симпкин, теперь мы разбогатеем. Но сейчас я слаб, как гнилая нитка. Вот тебе монетка – это наш последний четырёхпенсовик. Да возьми с собой, Симпкин, фарфоровый горшочек. И ступай купи на один пенни хлеба, на второй пенни – молока и на третий – колбасы. И вот ещё что, Симпкин: на последний пенни купи тёмно-вишнёвой шёлковой тесьмы. Да смотри не потеряй этот последний пенни, Симпкин, иначе я – человек пропащий и голый, как шпулька, ведь я остался без приклада!
Симпкин опять сказал: «Мяу!» – взял четырёхпенсовик и горшочек и ушёл в темноту.
А портной сидел совсем без сил – тяжко ему, и неможется, похоже, что он занемог. Сидит он на стуле у очага и разговаривает сам с собой, всё больше о чудесном кафтане, который у него в работе:
– Я теперь разбогатею, тут двух выкроек быть не может, ведь мэр Глостера справляет свадьбу на Рождество, и к свадьбе он заказал кафтан и шитый камзол на жёлтой подкладке, жёлтой тафты мне хватило в самый раз, в обрезках осталось всего-то ничего, мышам на капюшончики…
Тут портной вздрогнул и замолчал: с буфета на другом конце кухни до него вдруг донесся странный тихонький стук-постук:
– Туп-туп-тик! Тик-тик-туп!
– Что это за звуки? – удивился Глостерский портной и поднялся со стула. Буфет был заставлен посудой – перевёрнутыми чашками, блюдцами, тарелками с картинкой, мисками и горшочками.
Портной прошаркал через кухню и, надев очки, замер и прислушался.
Из-под чашки, которая стояла донышком кверху, снова тихонько и странно раздалось:
– Туп-туп-тик! Тик-тик-туп!
– Вот чудно-то! – сказал себе Глостерский портной. И с этими словами перевернул чашку донышком вниз.
Под чашкой оказалась маленькая дама-мышка, она выступила вперёд и сделала реверанс. А потом соскочила с буфета и мгновенно исчезла за плинтусом у стены.
Портной снова сел к огню и стал греть свои старые руки, бормоча себе под нос:
– Камзол я скроил из кремового атласа, по атласу шёлковой нитью вышиты тамбурным швом прекрасные розовые бутоны. Разумно ли я поступил, что доверил Симпкину последний четырёхпенсовик? И – двадцать одна тёмно-вишнёвая петелька, обшитая шёлковой тесьмой…
Внезапно с кухонного буфета снова тихонько раздалось:
– Туп-туп-тик! Тик-тик-туп!
– Поразительно! – воскликнул Глостерский портной и перевернул ещё одну чашку, стоявшую вверх донышком.
Там оказалась мышка-господин, он выступил вперёд и отвесил поклон!
И тут по всему буфету тихонько затикало то хором, то вперекличку – так тикают жучки-древоточцы в старом, изъеденном оконном ставне:
– Тик-тик-туп! Туп-туп-тик!
Из-под чашек, мисок, кружек и блюдец выходили всё новые и новые мышки, соскакивали с буфета и исчезали под плинтусами.
Снова уселся Глостерский портной у огня и забормотал:
– Двадцать одна шёлковая петля! И всё должно быть готово в субботу к обеду. А сегодня у нас вторник. Правильно ли было выпускать мышей, несомненно, принадлежавших Симпкину? Увы, я погиб, ведь я остался без приклада!
Мышки же вышли из норок и слушали всё, что бормочет портной. Они поняли, какого фасона задуман чудесный наряд, и шептались между собой про жёлтую тафту на подкладку и про мышиные капюшончики.
Внезапно их всех как ветром сдуло – они побежали по своим мышиным коридорам из дома в дом, попискивая и переговариваясь на бегу; а в кухне у портного не осталось ни одной – потому что в этот миг возвратился домой Симпкин с горшочком молока.
Он распахнул дверь и – скок в кухню!
– Кххь-мъяаауу! – сердито взвыл он, как завывают коты, когда им что-то сильно не по нраву.
Дело в том, что Симпкин терпеть не мог снег, а сейчас снег набился ему в уши и под ошейник на загривке. Он положил на буфет хлеб и колбасу и принюхался.
– Симпкин! – позвал его портной. – Где мой приклад?
Симпкин поставил на буфет горшочек с молоком и сердито посмотрел на перевёрнутые чашки. Ведь ему нужна была жирная, гладкая мышка на ужин!
– Симпкин! – повторил портной. – Где мой приклад?
Но Симпкин украдкой запрятал моток тесьмы в заварочный чайник и зафыркал, зашипел на портного. Умей он разговаривать, он спросил бы портного:
– А где моя мышка?
– Увы, я пропал! – вздохнул Глостерский портной и понуро поплёлся в кровать.
Всю ночь Симпкин рыскал и шарил по кухне, заглядывал в шкафчики и под плинтусы, и в заварочный чайник, где лежала купленная им тесьма; но нигде не нашёл ни одной мышки.
А портной то и дело что-то бормотал во сне, и Симпкин отвечал ему: «Мьяаауу-кххь-щщь!»– и издавал другие жуткие ночные звуки, как это в обычае у котов.
Бедный старый Глостерский портной и вправду захворал, он всю ночь горел в жару и ворочался в своей кровати под балдахином, но всё равно сквозь беспокойный сон продолжал горестно твердить:
– Без приклада! Я остался без приклада!
Он пролежал больной весь следующий день, и ещё один день, и ещё. А как же тёмно-вишнёвый кафтан? В мастерской у портного на Уэстгейт-стрит раскроенный шёлк и атлас ждал на столе – и двадцать одна прорезь под петли! – да кто же всё это сошьёт, когда окно заложено на перекладину, а дверь заперта на замок?
Однако для кого – для кого, а для серых мышек это не преграда; они ведь без ключей бегали по всему старому Глостеру.
По улицам пробирался по снегу народ покупать себе Рождественского гуся или индейку и всё, что нужно для Рождественского пирога; только Симпкина с бедным старым портным не ждал на Рождество праздничный ужин.
Глостерский портной пролежал больной три дня и три ночи, и вот наступил Сочельник. Час был уже поздний. В небо над крышами и трубами взобралась луна и заглянула сверху на подворье Колледж-корт. Ни огонька в окнах, ни звука в домах, весь город Глостер, засыпанный снегом, спал крепким сном.
А Симпкину подавай мышку, и всё. Он стоял у кровати хозяина на задних лапах и мяукал.
Но в старых сказках рассказывается, что в Рождественскую ночь, от Сочельника до Рождественского утра, все животные могут говорить (правда, мало кому доводится их услышать, а кто и услышит, едва ли поймёт).
Лишь только соборные куранты пробили двенадцать, как тут же раздалось им в ответ как бы эхо – и его услышал Симпкин. Он вышел из портновского дома и побрёл по глубокому снегу.
Со всех крыш и из всех чердачных окошек старых деревянных домов города Глостера неслись весёлые голоса, они распевали старинные Рождественские песенки, какие я знаю, и ещё другие, совсем незнакомые и неожиданные, вроде той, что пели когда-то колокола Дику Виттингтону.
Первыми и всех громче прокричали петухи:
– Вставай, хозяйка, пироги затевай-ка!
– Дили-дили-дили-бом! – со вздохом подхватил Симпкин.
На одном чердаке засветилось оконце – там танцевали, и на бал со всех сторон через улицу спешили кошки.
Хей-дидл и хей-дикл,
На скрипке кот пиликал.
И все коты и кошки
пустились дружно в пляс!
– Кроме меня, – добавил от себя Симпкин.
Скворцы и воробьи из-под крыш зачирикали про Рождественский пирог; на соборном шпиле проснулись и встрепенулись городские галки; и хотя стояла глубокая ночь, запели дрозды и малиновки. Воздух дрожал от весёлых, бойких распевов.
Но бедного голодного Симпкина только досада разбирала.
Особенно его злил пронзительный свист из-под одного карниза. Я думаю, это были летучие мыши, они всегда пищат очень тоненько, тем более – такой чёрной морозной ночью, когда они спят и, как Глостерский портной, сквозь сон что-то приговаривают.
То, что они говорили, звучало загадочно, примерно вот так:
«Зззу!» – гудит зеленая муха, «Жжжу!» отвечает ей пчела. Кто «Зззу», кто «Жжжу», мы все гудим, Потому что у всех дела.
Понятно, что от такого ззудящего пения Симпкин пустился прочь со всех ног, точно ужжаленный.
Из оконца портняжной мастерской на Уэстгейт-стрит лился свет. Симпкин подкрался, заглянул и увидел, что вся мастерская освещена горящими свечами. Щёлкали ножницы, вились нитки; и мышиные высокие голоса громко и весело пели:
Однажды двадцать пять портных
Вступили в бой с улиткой.
В руках у каждого из них
Была иголка с ниткой!
Но еле ноги унесли,
Спасаясь от врага,
Когда заметили вдали
Улиткины рога.*
И сразу, не переводя дыхания, мыши затянули другую песню:
Мы овёс просеяли,
Мы муку смололи,
В скорлупе поставили,
Чтоб тесто подошло…
– Мяу! Мяу! – перебил певцов Симпкин и стал скрестись в дверь.
Но ключ от двери лежал под подушкой у портного, и войти кот не мог.
Мышки только посмеялись и запели на новый мотив:
Мышки рукодельницы
Сели у окошка
Вдруг откуда ни возьмись,
заглянула кошка
– Что у вас за занятье?
– Мы шьём джентльменам платье.
– Давайте я вам помогу,
Я нитку перегрызть могу.
– Нет уж, спасибо, тётя,
Вы нас перегрызёте.
– Мяу, мяу! – звал Симпкин.
– Хей дидл? – отвечали мышки.
Хей дидл данни!
В Лондоне купцы —
Почтенные дельцы,
Ходят в красном кафтане,
Золотом шитом,
Шёлком подбитом,
И собой на подбор молодцы!
Они пели и отбивали такт крохотными напёрсточками, но ни одна их песенка Симпкину не нравилась, он знай себе мяукал и сопел под дверью мастерской.
Купил я чашку, кружку,
И мисочку, и блюдце,
Кувшинчик и горшочек,
и всё – за медный грош …
– Донышками кверху на кухонном буфете, – добавили невежливые мыши.
– Мьяаау-кххь-чщщь! – выл и плевался Симпкин.
Он влез на подоконник и стал царапаться в оконце. Тут все мыши вскочили и закричали хором в один голос:
– Лапы не прикладывать! Чур без приклада!
Они закрыли ставни и заложили на перекладину и так заперлись от Симпкина.
Но через щёлки в ставнях он всё равно слышал, как тюк-тюк-тюк! щёлкают по столу крохотные напёрсточки и поют-приговаривают мышиные голоса:
– Без приклада! Чур без приклада!
Симпкни побрёл прочь от мастерской, крепко задумавшись. Он возвратился домой, и оказалось, что жар у бедного портного прошёл. Старичок спал мирным сном.
Симпкин на цыпочках подошел к кухонному буфету, достал из чайника пакетик с шёлковой тесьмой, и глядя на неё при лунном свете, устыдился своего бездушия. То ли дело добрые мышки!
Утром, только проснувшись, портной увидел перед собой на лоскутном одеяле моток тёмно-вишнёвой шёлковой тесьмы, а у кровати стоял Симпкин, который раскаялся!
– Жаль, я слаб, как гнилая нитка, – сказал Глостерский портной. – Но зато у меня есть теперь весь приклад!
Сияло солнце, искрился снег, когда портной встал и, одевшись, вышел на улицу. А Симпкин бежал впереди него.
На крышах и трубах чирикали скворцы, распевали дрозды и малиновки – но теперь они все насвистывали свои, птичьи, попевки, а не песенки со словами, как накануне.
– Как жаль, – сказал портной, – у меня теперь есть весь приклад, но сил и времени хватит разве на то, чтобы обшить одну петлю из двадцати одной, ведь сегодня уже Рождество! Венчание Глостерского мэра состоится ещё до обеда, а где его тёмно-вишнёвый кафтан?
Отпер он дверь своей маленькой мастерской на Уэстгейт-стрит, и кот Симпкин первым вбежал внутрь, ожидая увидеть удивительное зрелище.
Но в мастерской не оказалось никогошеньки – никого! Ни единой серой мышки!
Пол был чисто выметен, все обрывки ниток и обрезки шёлка собраны и вынесены вон.
А на столе – о радость! портной даже вскрикнул – там, где он оставил раскроенные куски ткани, лежали самый – пресамый ослепительно нарядный кафтан и камзол из вышитого атласа – ни один мэр Глостера никогда ещё не надевал такой красоты!
На лацканах кафтана красовались вышитые розы и анютины глазки; а камзол был расшит маками и васильками.
Весь наряд был готов, за исключением одной петли, которая пока ещё осталась не обшитой тёмно-вишнёвой тесьмой. На её месте была приколота булавкой бумажка, и на ней малюсенькими – крохотусенькими буковками было написано:
«Без приклада».
С этого случая пришла к Глостерскому портному удача; он растолстел и стал богатым.
Он шил зажиточным купцам Глостера и всем благородным джентльменам в округе кафтаны дивной красоты. Какие на них были изумительные кружевные манжеты, фалды и лацканы!
Но главным предметом его гордости стали обшитые тесьмой петли.
Так аккуратно они были обмётаны, стежок к стежочку, ниточка в ниточку, трудно даже представить себе, что это сделано руками старого портного, у которого на носу очки, старческие пальцы скрючены, и на безымянном надет толстый портновский напёрсток.
Все стежочки были такие маленькие – ну, такие маленькие! – как будто бы это рукодельничали маленькие мышки!
* Этот стишок приводится в переводе С.Я. Маршака.
Перевод Инны Бернштейн
Жил да был мистер Иеремия Фишер, лягушка. Он проживал в маленьком сыром домишке, что стоял среди лютиков на берегу пруда.
Вода плескалась у него прямо в кладовке и в чёрных сенях.
Но мистеру Фишеру нравилось ходить с мокрыми ногами – никто его за это не бранил, и у него никогда не бывало насморка.
Раз выглянул он за порог и обрадовался: по водной глади шлёпали крупные дождевые капли!
– Пойду накопаю червей и отправлюсь на рыбалку. Наловлю себе на ужин рыбьих мальков, – сказал мистер Иеремия Фишер. – Если попадётся больше пяти штук, приглашу своих друзей: старейшину мистера Птолемея Черепаху и сэра Исаака Ньютона-Тритона. Впрочем, старейшина питается салатом.
Надел мистер Иеремия макинтош и блестящие новые калоши, взял удочку и корзинку через плечо и длинными прыжками понёсся туда, где стояла его лодка. Она была круглая и зеленая и очень походила на остальные листья кувшинок. Она была привязана к стеблю, торчащему из воды среди водной глади.
Мистер Иеремия взял в руки камышинку, и отталкиваясь ею, как шестом, вывел лодку на открытую воду.
– Я знаю место, где хорошо ловятся мальки, – сказал себе мистер Иеремия Фишер, любитель рыбной ловли.
Он воткнул шест в илистое дно и привязал к нему лодку.
А потом уселся, скрестив ноги, и разобрал рыболовные снасти. У него был хорошенький красный поплавок, удилище из упругой травинки, а леской служил длинный и тонкий белый конский волос. К концу его он привязал вертлявого червяка.
По спине мистера Иеремии Фишера стекали струйки дождя. Он как сел, так почти целый час и просидел над удочкой, не сводя глаз с поплавка.
– Что-то я притомился, – подумал он, наконец. – Надо бы перекусить.
Взялся он за шест и отвел лодку обратно на то место, где росли водяные растения, и там достал из корзинки завтрак.
– Съем-ка я бутерброд с мотыльками и пережду, пока не уймется немного дождик, – сказал мистер Иеремия Фишер.
Между тем из воды по стеблю кувшиночного листа вылез большой жук-плавунец и стал теребить усами носок его калоши.
Мистер Фишер-рыболов подобрал ноги повыше, чтобы жуку не достать калоши, и сидел себе жевал бутерброд.
А у берега в камышах время от времени кто-то поднимал плеск и шорох.
– Надеюсь, это не крыса, – сказал мистер Иеремия Фишер. – Однако лучше мне отсюда убраться подобру-поздорову.
Он опять вытолкнул лодку на открытое место и закинул удочку с наживкой. Почти тотчас же у него клюнуло. Поплавок перекувырнулся и нырнул!
– Пескарик-плутишка, попался за носишко! – воскликнул мистер Иеремия Фишер и вздернул удилище.
Но что за ужасная неожиданность! Вместо гладкого жирного пескаря мистер Фишер выудил игловатого Джека Ерша, от носа до хвоста в колючках!
В лодке Ёрш принялся бить хвостом, колоться колючками и щёлкать пастью, покуда совсем не запыхался. А тогда взял и шасть! спрыгнул обратно в пруд.
Тут из воды выставила головы стайка мальков. Они смотрели на мистера Иеремию Фишера и смеялись.
Огорчённый мистер Фишер сидел на краю лодки и сосал исколотые пальцы, как вдруг случилась неприятность ещё почище – можно бы даже сказать: беда, но, к счастью, на мистере Фишере был макинтош!
Из глубины вынырнула громадная рыбища форель, взбила фонтан брызг, хап-цап мистера Фишера в пасть – ой-ёй-ёй! – и перекувырнувшись через голову, ушла обратно на дно пруда!
Однако вкус прорезиненного макинтоша ей до того не понравился, что она немедленно выплюнула мистера Иеремию Фишера и всего-то проглотила его новые калоши. Мистер Фишер сразу всплыл на поверхность, как пробка или как всплывают пузырьки в газированной воде, и что было силы поплыл к твёрдой земле.
Выкарабкался на берег, не разбирая места, и плюх-плюх! – зашлёпал через болото домой в своём изодранном макинтоше.
– Счастье ещё, что это была не щука, – сказал мистер Иеремия Фишер. – Я остался без удочки и корзинки, но Бог с ними, могу твёрдо сказать, что я бы всё равно больше никогда в жизни не рискнул отправиться на рыбалку.
Он залепил пальцы пластырем, а тут и оба его друга явились к обеду. Рыбкой он их не попотчевал, но у него нашлось кое-что в кладовке.
Брюшко сэра Исаака Ньютона, как всегда, прикрывала золотисто-чёрная жилетка. А старейшина мистер Птолемей Черепаха принес с собой салат в авоське.
Вместо рыбьих мальков они ели жареного кузнечика под божье-коровьей подливкой, что считается у лягушек изысканным угощением; но я лично полагаю, что это, должно быть, страшная гадость!
Перевод Инны Бернштейн
До чего же смешно смотреть на курицу с выводком утят!
Послушайте, я расскажу вам историю об утке Джемайме Кряк, которая обижалась, потому что ей не давали самой высиживать яйца.
Её золовка миссис Ребекка Кряк была вовсе не против того, чтобы за неё высиживал яйца кто-то другой.
– У меня никогда бы не хватило терпения сидеть на гнезде целых двадцать восемь дней кряду. И у тебя, Джемайма, можешь мне поверить, тоже не хватит. Ты бы их застудила, и не спорь, пожалуйста.
– Нет, я хочу сама высиживать свои яйца, и как хочу, так и будет! – прокрякала в ответ утка Джемайма.
Она пробовала прятать снесённые яйца, но их находили и забирали. Джемайма Кряк ужасно расстраивалась. И приняла решение устроить гнездо где-нибудь на воле.
Однажды погожим весенним днем она отправилась по просёлочной дороге, что ведёт через гребень холма.
На ней была шаль и модный чепец с козырьком.
За холмом она увидела лес. И подумала: «Вот, кажется, тихое, безопасное местечко».
Джемайма Кряк летать была не приучена. Она разбежалась под гору, хлопая концами шали, а потом подскочила в воздух.
Вообще-то она прекрасно летала, ей надо было только получше разогнаться.
И вот, летит она над самыми верхушками деревьев и видит, посреди леса прогалина, расчищенная от подлеска и кустарника.
Села Джемайма, точнее плюхнулась, на землю и принялась расхаживать вперевалку, высматривая подходящее сухое место для гнезда. Ей приглянулся один пенёк в высоких зарослях рыжей наперстянки.
Однако неожиданно оказалось, что на пеньке сидит весьма элегантный джентльмен и читает газету. У него были чёрные уши и рыжая бородка.
– Кря? – проговорила Джемайма, склонив на бок чепец и голову. – Кря?
Элегантный джентльмен оторвал взгляд от газеты и посмотрел поверх газетного листа на Джемайму.
– Вы заблудились, мадам? – спросил он.
У него был длинный пышный хвост, и он сидел, подложив хвост под себя, так как пенёк всё же был сыроват.
Джемайма нашла, что он страсть какой любезный и видный из себя. Она объяснила, что не заблудилась, а просто ищет подходящее место для гнезда.
– О! Вот как? В самом деле? – произнёс джентльмен с рыжей бородкой, искоса поглядывая на Джемайму. Он свернул газету и сунул в задний карман.
Джемайма пожаловалась ему на курицу с её непрошенными услугами.
– Да? Интересно, интересно, – сказал джентльмен. – Хотел бы я близко познакомиться с этой домашней птицей. Уж я бы научил её не соваться не в своё дело. Что же до гнезда, то с ним ни малейших затруднений: у меня в дровяном сарае есть запас перьев. Нет, нет, мадам, вы никому не помешаете. Можете сидеть там, сколько вашей душе угодно, – заверил пышнодлиннохвостый джентльмен.
Он отвёл Джемайму к маленькой невидной избушке, скрытой в зарослях рыжей наперстянки. Она была сложена из прутьев и дёрна, а трубой на крыше служили два худых ведра, поставленные одно на другое.
– Это моя летняя резиденция; в моей норе… то есть, в моём зимнем доме вам было бы не так удобно, – сказал радушный хозяин.
А сзади дома была пристройка из старых ящиков. Джентльмен открыл дверь и пропустил туда Джемайму.
Там чуть не доверху было набито перьев, прямо задохнуться можно, зато уютно и очень мягко. Такое изобилие перьев слегка удивило Джемайму. Но перья создавали уют, и она преспокойно устроила себе в пристройке гнездо.
Когда она снова вышла наружу, рыжебородый джентльмен сидел поблизости на бревне и читал газету – по крайней мере, держал перед собой в развёрнутом виде, но сам выглядывал сверху.
Он был так галантен, он даже с неохотой отпустил Джемайму домой на ночь. И обещал завтра до её прихода заботливо смотреть за её гнездом.
Он сказал, что очень любит яйца и утят; и будет горд иметь у себя в сарае такое превосходное гнездо.
Джемайма Кряк появлялась в лесу каждый день; у неё в гнезде уже лежали девять яиц, крупных, зеленовато-белых. Рыжий джентльмен на них налюбоваться не мог. В отсутствие Джемаймы он приходил их переворачивать и пересчитывать.
Наконец, Джемайма объявила, что с завтрашнего дня садится на гнездо.
– Я принесу с собой мешочек зерна, чтобы не вставать, пока не проклюнутся яйца. А то как бы они не простыли, – сказала заботливая Джемайма.
– Умоляю, сударыня, не надо никаких мешочков, я обеспечу вас овсом. Но перед тем как начнётся ваше утомительное сидение, я хочу угостить вас обедом. Мы устроим праздничный обед на двоих! Могу ли я попросить вас захватить с огорода немного зелени для приправы, гм, к омлету? Шалфея, тмина, мяты, пару луковиц, пучочек петрушки. А я принесу сальца, чтобы нашпиговать… то есть, поджарить омлет, – говорил любезный джентльмен с рыжей бородкой.
Джемайма Кряк была простовата: даже упоминание шалфея и лука не вызвало у неё подозрений. Она пошла в огород и нащипала различных травок, которыми перед жаркой начиняют утку. Потом она приковыляла в кухню и достала из корзины две луковички. А когда выходила, ей навстречу попался пёс-колли по кличке Хват.
– Зачем тебе понадобились луковицы? И куда это ты каждый день бегаешь одна, Джемайма Кряк?
Джемайма побаивалсь пса; и выложила ему всё как есть.
Пёс слушал, свесив на бок умную голову. Он только усмехнулся, когда услышал про любезного джентльмена с рыжей бородкой.
Хват задал ей несколько вопросов насчет леса и насчет точного местоположения дома и сарая.
А потом вышел за порог и пробежался рысцой через всю деревню – он искал двух молодых гончих, которые ходили повсюду по пятам за тележкой мясника.
Джемайма Кряк в последний раз потащилась в гору по просёлочной дороге. У неё была тяжёлая ноша: пучки зелени и две луковицы в пакете.
Она пролетела над лесом и спустилась перед домом пышнодлиннохвостого джентльмена. Он сидел на пеньке, принюхивался и тревожно озирался по сторонам. При появлении Джемаймы он прямо подпрыгнул.
– Взгляните на яйца и скорее в дом, слышите? Давайте сюда приправы для омлета, да поживее!
Джемайма ещё никогда не слышала, чтобы он разговаривал таким резким тоном.
Она ощутила удивление и некоторое беспокойство.
Только она вошла в сарай, как слышит, кто-то тихо пробежал снаружи под стеной. Чей-то чёрный нос шмыгнул в щели под дверью, и замок защёлкнулся.
Джемайма сильно встревожилась.
Но тут поднялся невообразимый шум – лай, рык, вой, визг и стон.
С той поры рыжего джентльмена в тех местах больше не видели.
А Хват отпер дверь и выпустил Джемайму Кряк. Да вот незадача: в сарай сразу же ворвались молодые гончие и в два счёта сожрали все яйца. Хват не успел их отогнать.
У него было прокушено ухо, а обе гончие прихрамывали.
Из-за яиц Джемайму проводили домой всю в слезах.
Но в июне она отложила новые, и ей позволили оставить их себе. Однако она высидела только четырёх утят. Джемайма Кряк говорила, что это у неё на нервной почве; но на самом деле она никогда не отличалась усидчивостью.
Перевод Инны Бернштейн
У сиамского короля было сначала две дочери, и он нарёк одну – Ночь, другую – День. Потом у него родились ещё две дочери, и он сменил имена двум первым и нарёк всех четырёх по четырём временам года: Весна и Осень, Зима и Лето. Но через некоторое время к этим четырём прибавились ещё три дочери, и он опять сменил им имена и всех семерых нарёк по дням недели. Когда же родилась восьмая дочь, он совершенно не знал, как быть, покуда не вспомнил про названия месяцев. Королева, правда, возразила, что их только двенадцать и что вообще ей трудно всё время запоминать новые имена, но такой уж человек был король, что, раз приняв решение, он не мог его изменить, сколько бы ни старался. Он опять переименовал всех дочерей, и стали они называться Январь, Февраль, Март (по-сиамски, понятное дело), вплоть до последней, которая получила имя Август. Ну, а следующую нарекли Сентябрь.
– У нас в запасе ещё только октябрь, ноябрь и декабрь, – заметила королева. – А затем придётся начинать всё с начала.
– Нет, не придется, – сказал король, – потому что двенадцати дочерей, на мой взгляд, любому мужчине более чем достаточно, и после того, как родится малютка Декабрь, я, к глубочайшему моему сожалению, буду принужден отсечь Вашему Величеству голову.
И король горько плакал, ибо горячо любил королеву. Королева, естественно, очень огорчилась, она ведь понимала, как расстроится король, если ему придется отсекать ей голову. Да и ей это тоже будет весьма неприятно. Но по счастью, дело обошлось, принцесса Сентябрь оказалась их последней дочерью. После неё у королевы рождались одни только мальчики, и их нарекали буквами алфавита, так что теперь можно было некоторое жить спокойно: она дошла еще только до буквы «И».
А у дочерей сиамского короля от всего этого испортился характер, особенно у старших, которые очень ожесточились, ведь им постоянно меняли измена. И только принцесса Сентябрь, которую никогда не звали иначе (правда, ожесточённые сестрицы обзывали её разными нехорошими именами, но это не в счёт), имела нрав самый добрый и милый.
У сиамского короля была одна привычка, которую, на мой взгляд, неплохо бы перенять и в Европе. На свой день рождения он не получал подарки, а наоборот, дарил подарки другим и, похоже, делал это с удовольствием. Он не раз выражал сожаление, что родился всего один раз, и потому у него только один день рождения в году. Однако за долгую жизнь он сумел таким образом раздарить все свои свадебные подарки, и адреса с изъявлениями верноподданных чувств, которые преподнесли ему градоначальники Сиама, и все свои многочисленные короны, без надёжно вышедшие из моды. Однажды на очередной день рождения, не найдя ничего подходящего под рукой, он подарил дочерям по красивому зелёному попугаю в красивой золочёной клетке, клеток было девять, и на каждой висела табличка с названием месяца, которое одновременно было и именем принцессы. Все девять принцесс очень гордились своими попугаями и ежедневно ровно по часу (от отца они унаследовали любовь к по рядку) учили их говорить. Вскоре все попугаи уже умели говорить: «Боже, храни короля!» – что по-сиамски про износится ужасно трудно; а некоторые ещё обучились твердить: «Попка-дурак» на семи восточных языках.
Как-то утром принцесса Сентябрь подошла поздороваться со своим попугаем и увидела, что он лежит мёртвый на дне золочёной клетки. Она залилась слезами; что ни говорили ей фрейлины, им никак не удавалось её утешить. Она так плакала, что фрейлины растерялись и обратились к королеве, королева же сказала, что всё это вздор и одни капризы, ребёнка надо в наказание уложить спать без ужина. Фрейлинам не терпелось пойти в гости, они поскорее сунули принцессу Сентябрь в постель и оставили одну. И вот лежит она вся в слезах, да ещё к тому же голодная, и вдруг видит, в спальню к ней впорхнула какая-то птичка. Вынула принцесса палец изо рта, при села в кровати. А птичка принялась петь. Она пела красивую песенку про озеро в королевском саду, про ивы, что смотрятся в зеркало вод, и про золотых рыбок, что плавают и резвятся среди отраженных ивовых ветвей. Когда песенка кончилась, принцесса уже больше не плакала и забыла и думать о том, что осталась без ужина.
– Какая чудесная песенка, – сказала она.
Птичка отвесила ей изящный поклон, ведь артисты все от природы имеют превосходные манеры, и к тому же любят, когда их хвалят.
– Хочешь, вместо попугая у тебя буду я? – предложила птичка. – Я, правда, далеко не так красива, зато у меня голос гораздо лучше.
Принцесса радостно всплеснула ладошками, и тогда птичка подлетела, села на спинку кровати и скоро убаюкала принцессу своим пением.
Утром, когда принцесса проснулась и открыла глаза, птичка по-прежнему сидела на спинке кровати и пожелала ей доброго утра. Фрейлины внесли поднос с завтраком, птичка поклевала рису у принцессы с ладони, а затем ис купалась в блюдечке. Да ещё попила из него водички. Фрейлины сказали, что, по их мнению, неприлично пить ту воду, в которой купаешься, но принцесса Сентябрь возразила, что это сказывается художественная натура. Позавтракав, птичка снова запела, да так прелестно, что фрейлины только диву дались, они в жизни не слыхивали ничего подобного, а принцесса сидела гордая и счастливая.
– Я хочу показать тебя моим восьмерым сестрицам, – сказала принцесса Сентябрь птичке.
Она протянула указательный пальчик правой руки, и птичка села на него, как на жёрдочку. И принцесса в со провождении фрейлин пошла через весь дворец; она заглядывала по очереди к каждой из своих старших сестёр, начиная с той, что звалась Январь, и кончая принцессой по имени Август, как того требовал придворный этикет. Каждой из принцесс птичка пела другую песенку. А вот попугаи только и могли, что повторять «Боже, храни короля» И «Попка-дурак». А потом принцесса показала птичку королю с королевой. Они изумились и пришли в восторг.
– Я так и знала, что поступила правильно, отправив тебя спать без ужина, – сказала королева.
– Эта птица поёт гораздо лучше, чем попугаи, – за метил король.
– Вам, должно быть, давно приелось без конца слушать, как люди твердят: «Боже, храни короля!» – посочувствовала ему королева. – Удивляюсь, почему девочки вздумали учить попугаев именно этим словам.
– Чувства, которые они выражают, весьма похвальны, – возразил король. – И мне никогда не надоест им внимать. Другое дело – «Попка-дурак», это изречение мне просто осточертело.
– Но ведь попугаи умеют говорить «Попка-дурак» на семи языках, – заступились принцессы.
– Допускаю, – сказал король. – Совсем как мои советники. Они умеют говорить одно и то же на семь разных ладов, но, как ни говорят, всё равно смысла никакого.
Принцессы, которые, как я уже объяснял, с детства ожесточились, были раздосадованы, и попугаи обиженно нахохлились. Только принцесса Сентябрь бегала по всему дворцу и весело распевала, а птичка порхала во круг и заливалась соловьём – ведь это и был соловей.
Так продолжалось несколько дней, а потом восемь принцесс сговорились между собою, явились к младшей сестре и уселись вокруг неё в кружок, пряча под подол ножки, как того требуют от сиамских принцесс правила придворного этикета.
– Бедняжка сестрица, – сказали они ей. – Какая жалость, что умер твой красивый попугай. Мы понимаем, как тебе грустно не иметь собственной птицы. Мы сложились из наших карманных денег и купили тебе на них прелестного жёлто-зелёного попугая.
– Нет уж, спасибо, – ответила принцесса Сентябрь (это не очень вежливо, но сиамские принцессы иной раз друг с дружкой не церемонятся). – У меня есть свой соловей, он поёт мне самые восхитительные песни, на что же мне ваш жёлто-зелёный попугай?
Принцесса Январь презрительно фыркнула, за ней фыркнула принцесса Февраль, за ней Март, и так они все по очереди презрительно фыркали в порядке старшинства. А когда они отфыркались, принцесса Сентябрь их спросила:
– Что это вы? Насморком заболели?
– Да нет, дорогая. Нам просто смешно, что ты называешь своим того, кто прилетает и улетает, когда вздумает.
И они огляделись вокруг, так высоко вздернув брови, что лбов совсем не было видно.
– У вас будут ужасные морщины, – предостерегла их принцесса Сентябрь.
– Не позволишь ли поинтересоваться, где теперь твой соловей? – спросили сестры.
– Полетел навестить своего старшего родственника, – ответила принцесса Сентябрь.
– А почему ты так уверена, что он к тебе вернётся?
– Он всегда возвращается.
– Вот что, милая, – сказали восемь принцесс. – По слушай нашего совета и больше так не рискуй. Если он вернётся, что, заметь, само по себе очень сомнительно, посади его сразу в клетку и не выпускай. Только при таком условии можно будет рассчитывать на его верность.
– Но мне нравится, когда он порхает по комнате, – возразила принцесса Сентябрь.
– Главное – надёжность, – провозгласили сестры. После чего они встали и вышли гуськом из комнаты, зловеще качая головами, а принцесса Сентябрь осталась в сомнении. Ей начало казаться, что её соловей что-то уж слишком долго не возвращается, непонятно, где он так задержался. А может, с ним что-то случилось? Сколько кругом ястребов и птицеловов, опасность грозит со всех сторон. К тому же он мог забыть свою принцессу. Вдруг ему ещё кто-нибудь понравился? Это было бы ужасно! О, только б он вернулся, она посадит его для надёжности в клетку.
И вдруг принцесса Сентябрь услышала у себя над ухом негромкое чириканье, обернулась – а соловушка сидит у неё на плече. Он влетел так тихонько и опустился к ней на плечо так осторожно, что она даже не заметила.
– А я уже волновалась, куда ты делся, – вздохнула принцесса.
– Я так и знал, что ты будешь волноваться, – оказал соловей. – Я ведь чуть было не остался там ночевать: у моего старшего родственника собрались гости, и все про сили меня побыть ещё, но я не хотел, чтобы ты беспокоилась.
Надо признать, что это было сказано в очень неподходящую минуту.
Принцесса Сентябрь почувствовала сильное сердце биение и поняла, что дальше так рисковать невозможно. Она взяла соловья в руки. К этому он привык, а ей нравилось ощущать, как часто-часто колотится в горсти птичье сердечко, да и ему, верно, нравилось тепло её ладони. Так что он ничего не заподозрил и очень удивился когда она поднесла его к клетке, сунула внутрь и захлопнула дверцу. Он даже не сразу нашёлся, что сказать. Но потом прыгнул на костяную жёрдочку и спросил:
– Что это за шутка?
– Вовсе это не шутка, – ответила принцесса Сентябрь. – Просто сегодня по всему дворцу шныряют матушкины коты, так что здесь тебе будет безопаснее.
– Не понимаю, для чего её величеству столько котов – недовольно сказал маленький соловей.
– Дело в том, что эти коты не простые, – объяснила ему принцесса. – У них голубые глаза и хвосты крючком, они фирменной королевской породы, если ты понимаешь, что это значит.
– Прекрасно понимаю, – ответил соловей. – Но зачем было сажать меня в клетку без предупреждения? Мне здесь совсем не нравится.
– Затем, что я всю ночь не сомкну глаз, если не буду знать, что ты в безопасности.
– Ну, ладно, на одну ночь я согласен, – сказал соло вей. – Только смотри, утром выпусти меня.
Он с аппетитом поужинал и принялся петь. Но вдруг, не допев песенки, замолчал.
– Не знаю, что со мной, – сказал он, – но мне сегодня как-то не поётся.
– Ну и ладно, – отозвалась принцесса. – Ложись-ка лучше спать.
Он сунул голову под крыло и спокойно уснул. Уснула и принцесса Сентябрь. Но лишь только забрезжил рас свет, соловей её разбудил. Он громко кричал:
– Проснись, проснись скорей! Открой дверцу клетки и выпусти меня. Мне хочется полетать, пока не сошла роса.
– Тебе будет гораздо лучше, если ты останешься си деть, где сидишь, – сказала принцесса. – Смотри, какая у тебя красивая золочёная клетка. Её смастерил лучший умелец в папенькином королевстве, и папенька был так доволен его работой, что отрубил ему голову, чтобы он не мог сделать второй такой клетки.
– Выпусти, выпусти меня! – просил соловей.
– Мои фрейлины будут три раза в день приносить еду, ты сможешь жить без забот и петь сколько душе угодно.
Но соловей твердил одно:
– Выпусти меня! Выпусти!
Он пытался протиснуться между прутьями клетки, но, конечно, не смог, толкался в дверцу, но она, конечно, не открылась. А тем временем посмотреть на него при шли восемь сестёр его хозяйки. Они похвалили маленькую принцессу за то, что она последовала их совету. Он скоро привыкнет к клетке, сказали они ей, пройдет каких-нибудь несколько дней, и он вообще забудет, что жил когда-то на воле. А соловей при них хранил молчание, зато когда они ушли, стал просить ещё горячее:
– Выпусти меня! Выпусти меня!
– Ну не будь же таким глупышкой, – отвечала ему принцесса Сентябрь. – Ведь я держу тебя в клетке толь ко потому, что желаю тебе добра. Я лучше тебя понимаю, что для тебя хорошо, а что плохо. Спой лучше песенку, и я дам тебе кусок жжёного сахара.
Но соловушка забился в дальний угол клетки, смотрел на голубое небо и молчал. За весь день он не издал ни звука.
– Ну что ты дуешься? – упрекнула его принцесса. – Лучше пой и забудь обиды.
– Как же я могу петь? – отвечал соловей. – Мне обязательно надо видеть деревья, и озеро, и зелень рисовых полей.
– Только и всего? В таком случае я буду брать тебя на прогулки, – сказала принцесса Сентябрь.
Она подхватила клетку вышла с нею в сад и спустилась к озеру, над которым росли ивы, а потом постояла на краю рисового поля простиравшегося до самого горизонта.
– Я буду выносить тебя каждый день, – посулила она соловью. – Ведь я тебя люблю и хочу тебе счастья.
– Но это совсем не то, – возразил соловей. – Рисовые поля, озеро и ивы выглядят по-другому, когда смотришь на них сквозь прутья клетки.
Принцесса принесла его обратно, стала кормить ужи ном, но он ничего не захотел есть. Принцесса обеспокоилась и опять посоветовалась с сестрами.
– Надо проявить твердость, – наставляли они её.
– Но ведь без еды он умрёт, – сказала принцесса Сентябрь.
– Это будет чёрной неблагодарностью с его стороны. Должен же он понимать, что ты только заботишься о его благе. Если он заупрямится и умрёт, так ему и надо, а ты раДУЙСЯ, что избавилась. Принцесса не очень-то понимала, чему ей надо будет радоваться, но их было восемь, а она одна, и к тому же они все были старшие, так что она промолчала.
– Может быть, он до завтра привыкнет, – понадеялась она.
Назавтра, едва раскрыв глаза, она бодрым голосом пожелала соловью доброго утра. Но ответа не услышала. Тогда она выскочила из кровати, подбежала к клетке. И вскрикнула: соловей с закрытыми глазами лежал на дне клетки замертво. Принцесса отперла дверцу, просунула руку и вынула птичку на ладони. Она почувствовала, что птичье сердечко ещё бьётся, и заплакала от облегчения.
– Очнись, очнись, соловушка! – звала она. Её слезы закапали на соловья. Он открыл глаза, увидел, что его больше не окружают прутья клетки, и сказал:
– Я не могу петь в неволе, а если я не буду петь, то умру.
Принцесса Сентябрь с рыданием ответила ему:
– Раз так, я возвращаю тебе волю. Я заперла тебя в золотой клетке, потому что люблю тебя и хотела, чтобы ты был моей собственностью. Но я не думала, что клетка тебя убьёт. Улетай. Порхай на свободе среди ив вокруг озера и над зелёными рисовыми полями. Лети и будь счастлив по-своему, моей любви хватит и на это.
И распахнув окно, она бережно посадила соловья на подоконник. Он легонько встряхнулся.
– Прилетай и улетай, когда захочешь, – сказала принцесса Сентябрь. – Никогда больше не посажу я тебя в клетку.
– Я прилечу, – пообещал соловей, – ведь я люблю тебя, принцесса. И буду петь тебе свои самые красивые песни. Сейчас я улечу далеко-далеко, но всегда буду воз вращаться к тебе. Я тебя никогда не забуду. – Он встряхнулся ещё раз. – Надо же, как у меня крылышки затекли.
Он расправил крылья, вспорхнул и улетел прямо в небо. А маленькая принцесса горько заплакала, ведь это так непросто – ставить счастье тех, кого мы любим, выше нашего собственного счастья, и, расставшись со своим соловьём, она вдруг почувствовала себя такой одинокой! Сестрицы, узнав о её поступке, стали над ней насмехаться и уверять, что больше она своего соловья никогда не увидит. А он возьми да и возвратись. Он при летел и снова сел принцессе на плечо, и клевал из её ладони, и пел ей самые красивые песни, которым обучился, летая над разными живописными местами. С тех пор принцесса Сентябрь постоянно, и днём и ночью, держала окно в своей спальне открытым, чтобы соловушка мог прилетать к ней, когда ему вздумается. А свежий воздух пошёл ей на пользу: она выросла настоящей красавицей. Когда она стала взрослой, то вышла замуж за короля Камбоджи и приехала к нему в столицу на белом слоне. А вот её сестры всегда спали с закрытыми окнами и поэтому выросли безобразными и сварливыми, и когда при шло для них время замужества, король выдал их всех за своих советников и каждой дал в приданое по фунту чаю и по сиамскому коту.