Бахревский Владислав
#22 / 2002
И немножко сын медведицы

Девочки сидели на лавочке под вишней, как под облаком. В белых цветах трепетала золотая песенка пчелиной семьи. Уже был поздний вечер. Над рекой висела косица вешнего парного тумана.

На другой стороне улицы, с двумя удочками на обоих плечах, шёл мальчишка.

Люба опустила голову и зашептала одними губами, без голоса:
– Погляди скорее! Погляди!

Юля не поняла куда, на кого глядеть и почему Люба прячет глаза. Потом догадалась – секрет! Подставила к Любиным губам ухо.

– На него смотри! На него!

Юля встрепенулась, но мальчик завернул в проулок, и только удочки, весело покачивая лесками, как хвостиками, летели над забором.

– Знаешь, кто это? – шёпотом спросила Люба, хотя никто не подслушивал.

– Кто же?

– Сын медведицы!

Юля обиделась, дёрнула плечом: она не терпела, чтоб её разыгрывали.

– Честное-пречестное! Его мама с папой сено косили, а он из шалаша – в лес, и потерялся. И его взяла медведица. Своим молоком кормила. Целую неделю.

Юля искала в словах подруги подвох, но Люба даже по лбу себя стукнула:
– Тресни мои глаза!

– А как же он к людям вернулся?

– Нашли. Ему было-то всего год и семь месяцев.

Юля встала на лавку, потянулась на носках, но уже и удочек не стало видно.

Деревня была из тех, что возрождались к жизни. Лет двадцать простояла брошенной на радость лесу, траве и всему, что растёт, цветёт, порхает и бегает.

– Хорошо, когда народу прибывает, – Люба достала из кармана зеркальце и погляделась. – Мы теперь вдвоём будем в Сашку влюблённые.

– А ты в него влюблена?

Люба только рукой махнула:
– Ох, подруга! – И тихонечко пропела:

Я не утка и не гусь,
Плавать не умею.
Сшила милому платок –
Подарить не смею.
Зазвенел комар.

– Пошли! – тотчас поднялась с лавки Люба. – Один пожаловал – значит, со всего света комарьё скличет.

Юля думала, что они пойдут в проулок, к речке, но Люба сделала страшные глаза:
– Соображение надо иметь! Подумают, что мы за Сашкой бегаем.

И они пошли улицей, к церкви, недавно выбеленной, с зелёными куполами и зелёными изразцами вокруг окошек.

– Ты много раз влюблялась? – спросила Люба.

– Я?! – испугалась Юля.

– Ой! Ой! Как малолетка! А ведь уж в пятый пойдёшь.

– Но ведь можно влюбиться только один единственный раз, – не очень уверенная в своих познаниях, сказала Юля.

– Милая! – Люба даже головой покачала. – То любить можно один раз, а влюбляться – пожалуйста! У нас в деревне семеро мальчишек, и я во всех влюблялась. Как кто новый приедет, так уж и готово. Влюблена.

– А в Сашу?

– И в Сашку! В него первого. Он ведь здешний.

У церкви свернули на тропинку, сбегавшую с косогора к реке.

– Теперь можно, – объяснила Люба. – Здесь все гуляют, потому что вид красивый. А Сашка рыбачит за лозняками. Видишь дымок? Так это не дымок, а лозняки.

В едва-едва зеленеющей дымке была такая нежность, такое весеннее беспокойство, что у Юли холодно стало между лопатками. Ей немножко мешала Любина трескотня, но одна бы она не решилась идти через луговины и заросли черёмухи к реке, которая и в берега-то ещё не успела войти после разлива.

– Хочешь, я тебя присушке обучу? – спросила вдруг Люба.

– Присушке?

– Ну да. Моя мама моего папу навек к себе присушила. Он сам говорил.

– А как это?

– Да очень просто. Пораньше встанешь и скажешь солнышку три раза. Хоть на того же Сашку. На всю жизнь к тебе присохнет.

– А если… он не захочет?

– Кто его спрашивать будет? Присохнет, присохнет! Как миленький! – Тут Люба перевернулась на одной ноге и сказала быстрым шёпотом: – Тирлич, тирлич, нам хлопцев покличь, взойди, солнышко, скорей, Сашку-хлопца разогрей, чтобы был он к Юлиному сердцу припаянным. Запомнила?

– Не очень.

– Слушай ещё раз.

– Не надо, – попросила подругу Юля. – Это ведь нечестно – присушать.

– Чтой-то?! Мой папа не жалуется. Ему очень нравится, что он присушенный.

Юля вздохнула. Она не умела спорить и не хотела. Тропинка петлёй обошла старицу, отвернулась от топкого места, выгнув спинку, забралась на бугор. Тут-то девочки и увидели Сашу. Он, наверное, услышал шаги, чуть глянул на девочек и опять замер над поплавком. Изогнулся, дёрнул удочку вбок, кверху! Тяжелая серебряная рыба расплескала воду и теперь расплёскивала воздух. Саша свободной рукой взял рыбу за жабры и повернулся к девочкам, сияя от удачи.

– Сашка! – на всю реку сообщила Люба. – Это Юля. Новенькая.

Саша кивнул, осторожно снимая добычу с крючка.

– На знакомство! – крикнул он и пустил рыбу в воду.

– Ты чего? Сдурел? – ахнула Люба. – Из такой целую уху можно сварить.

– Ни капельки не сдурел! – засмеялся Саша. – Пусть плавает.

И принялся менять червяка. Люба потащила Юлю за собой, вверх по тропке.

– Присушка-то сработала,

– Как?! – изумилась Юля.

– Да так. Я на тебя колдовала, и вот уж и готов.

Юля в ту ночь до петухов не спала: луна светила. Белые облака вздымались у самых окон. Соловей близко щёлкал. Щёлкнет, щёлкнет и задумается. Юля тоже всё задумывалась. Какая же дурная эта милая Люба! Ужасная чудачка!

– Тирлич, тирлич, нам хлопцев покличь…

И тотчас вставало перед глазами: застенчиво улыбающийся мальчик, рыба, мелькнувшая в речной ряби… Мальчик как мальчик. Но ведь молочный сын медведицы! Что-то в нём есть. Не знать – может, и не увидишь. Но что-то такое в нём всё-таки…

И Юля переводила взгляд на серебряные облака вишни.

с. 50
Награда обиженному

Двенадцать весёлых поросят – детишек Вепря Кабановича – забавляясь, подкапывали корни древнего дуба. Упадёт – не упадёт?

Увидел Мишка безобразие, говорит поросятам:

– Дуб всему нашему лесу отец. Уходите подобру-поздорову.

– Сам ступай прочь! – Рассердились поросята. – Ты один, а нас – дюжина. Сейчас мы тебя пятачками до смерти защекочем.

Хрюкнули на Мишку и опять за своё – землю копать.

Ух, как разозлился Мишка!

Переловил он поросят, связал за хвостики и отпустил.

На ночь глядя пришёл к берлоге Вепрь Кабанович. Пожаловался на проказника.

Батюшка Медведь строгий. Поставил Мишку носом к горькоЙ осине, а Пестун ещё и нашлёпал.

Заплакал Мишка от обиды. А на небо уже звёзды взошли. Наклонилась к Мишке Большая Медведица, приласкала и на небо взяла:

– Поиграй, дружок, с Малой Медведицей.

Матушка вышла проказника в берлогу забрать, а его нет. Всполошилась:

– Отец, Мишка пропал!

Вместе с батюшкой и Пестун выскочил из берлоги. Туда-сюда, и следов нигде не унюхаешь. Задрал морду, чтоб зареветь, да так и сел.

Мишка с Малой Медведицей на карусели небесной катаются.

с. 63
Собака на картофельном поле

– Вот и суббота пожаловала! – Никанор Иванович блаженно потянулся, сладостно зевнул и зажмурился.– Сумку собрала?

– Собрала. С вечера тебя дожидается.

– Веничек не забыла?

– Да разве без веничка тебя выгонишь?

– Без веничка не баня. Березовый веничек-то?

– Березовый.

– Штуки три теперь осталось березовых-то? Проездили к синему морю, я и веников не заготовил.

– Ума не приложу, как ты обходиться будешь. Вставай, лялюшек тебе напекла.

Никанор Иванович перекувырнулся через голову, попрыгал на пружинах, вскидывая руки над головой.

– Никанор, не балуйся! Маленький, что ли?

Никанор Иванович соскочил с постели, шлёпая босыми ногами по холодному полу, сбегал к поганому ведру, погремел пестиком рукомойника. Вытерся мохнатым полотенцем, шмыгнул к трюмо и, стоя на левой ноге – ступню правой отогревал на щиколотке левой, – принялся причёсываться.

– Надень тапочки, ноги как у гуся.

– Обойдётся, – сказал Никанор Иванович, сокрушённо разглядывая человечка, который глядел на него из трюмо, дуя на голубую расчёску.

Между ключицами ямы, шея как ниточка, грудь утиная, клином. Руку можно не сгибать: не мускулы, а так – жила. Хоть росточку бы! В первом классе стоял четвертым сзади, а за три года переехал в предпоследние.

– Беда прямо! – нечаянно вслух сказал Никанор Иванович.

– Что? – спросила мать.

– Да так. Не в коня корм.

– Не горюй, твой папаша был как столб. Уж и не знаю, будешь ли ты в теле, а верстой будешь.

– Да ведь время уходит!

– Это у тебя-то время! – мать рассмеялась. Хорошо засмеялась, весело.

Он сразу прибежал к ней, уткнулся носом в живот, и она откликнулась, приподняла его и тотчас отпустила.

– Худющий, а тяжёлый.

– Это у меня кости, – объяснил Никанор Иванович. – Если бы на такие кости мяса побольше, никто бы меня не одолел – ни Паршины, ни Нырков. Да и сам Петька тоже с места б не сдвинул.

– За стол садись, Никанор Иванович! Приятели твои без тебя исскучались, небось.

Никанором Ивановичем мальчика прозвал дед, отец матери.

– Пока мы живы с бабкой, никакая ты, сынок, не безотцовщина, – сказал ему дед в ту самую трудную пору жизни. – Я величаюсь Иван Ивановичем, и ты отныне Иванычем величайся. Никанором Ивановичем. Спросят, как зовут, а ты не тушуйся – Никанор Иванович. Понимаешь?

– Понимаю, – сказал первоклассник Никанор и на следующий же день объявил учительнице, что называть его нужно не по фамилии, а по имени-отчеству. Учительница знала про его жизнь, может, больше его самого и согласилась с ним.

Ребята пробовали потешаться, да ничего у них не вышло: Никанор Иванович гордился своим новым величанием. Дед у него был знаменитый, все три «Славы» с войны принёс.

До бани было идти да идти. Улицей, через картофельное поле, над рекой, перейти по лавам реку, ну а там уж близко.

На улице к Никанору Ивановичу привязалась бродячая собака. Чёрная спина, рыжие бока, глаза горячие, но виноватые: не нашла, мол, хозяина, вот и пропадаю.

Идёт и идёт за Никанором Ивановичем, а тому тоже стыдно на собаку поглядеть. «Знал бы, что встречу, хоть кусок хлеба взял бы».

Никанор Иванович останавливался, зажимал коленями сумку с веником и бельишком, а руки разводил в стороны:

– Ну, нет у меня ничего! Время за зря теряешь. Ступай.

Собака тоже останавливалась, а потом, опустив голову, робко шагала за ним следом.

Картофельное поле давно уже было убрано, борозды сгладило дождями, иссохшая ботва слилась с землёй. Поле ожидало снега, а зима задерживалась.

На этом поле Никанора Ивановича охватывали разные мысли. О том, что небо – большое. И о том, как это земля не устанет держать на себе такие махины: ведь столько теперь одних домов в мире многоэтажных. Как песчинок! А поездов, а заводов, а людей!..

Иной раз Никанор Иванович, поглядев, что никого нет, ложился на вытертую до блеска тропинку, припадал ухом к земле и слушал. Услышать ему ничего ни разу не удалось, и он говорил себе: «Пока, значит, полный порядок. Не слыхать, чтоб ухнулись в тартарары».

Идущая следом собака думать мешала. Никанор Иванович опять остановился, вывернул карманы, зажав в кулаке мелочь на баню.

– Ну пойми ты, глупая голова! Ни крошки у меня нет.

Собака посмотрела на него горячими виноватыми глазами и завиляла хвостом.

Никанор Иванович прибавил шагу.

– Знаю, чего тебе надо! Ты меня в хозяины выбрала. Да только разве я похож на хозяина? Пацан я. Поняла? Пацан. Мамка нас обоих палкой так налупит! Тебя – чтобы отвадить, а меня – чтобы не обнадеживал вашего брата попусту.

Слова на собаку не подействовали.

– Не надрывай мне сердце! – рассердился Никанор Иванович.

Нет, собака была упрямая. Тогда Никанор Иванович поднял с земли комок глины, замахнулся – я кинулся бежать. Он остановился перед лавами. Оглянулся. Собака сидела на задних лапах посреди картофельного поля совсем одна.

Никанор Иванович бросил комок в чёрную воду, поглядел, как сломалось отражение, и, сердитый на весь белый свет, побежал в баню.

– А, Никанорик! – обрадовалась ему тётенька кассирша. – Все парильщики уже собрались. Одного тебя нет.

– На уговоры много времени потратил, – признался Никанор Иванович, получая билетик.

– Мать, что ли, не пускала?

– Да нет, с животным одним разговаривал.

Тётенька кассирша удивилась, а он, размахивая кепкой, взбежал по лестнице на второй этаж, в объятия старичка-банщика.

– Никанорик! Веник не забыл?

– Никогда! – ответил Никанор Иванович, окидывая хозяйским взглядом зал. – Мой шкаф не занят?

– Держу для друга. Пиджак свой там повесил.

– Спасибо, Василич!

– Шайку-то у меня возьми, чего по бане будешь рыскать, – крикнул ему Ваеилич.

Любимое место, светлое, возле окошка, было занято. Здесь мылся крутоплечий дядька, белоголовый, черноглазый.

Никанор Иванович занял место рядом. Загляделся на дядьку.

Ты чего? – спросил тот.

– Смотрю, голова белая, как у маленького. Приглядываюсь, может, седой.

– Да нет, не седой. Белый.

– Вот я и гляжу. Редкий волос.

– Чего же редкого, ты сам такой же!

– У меня голова потемнеет. Мамка говорит, она в малолетстве тоже была как я, а потом волос потемнел.

– А ты чего ж, в парную ходишь? Судя по венику.

– Без парной в бане делать нечего. Всю дурь недельную выпаришь, и легко.

– Много ли в тебе дури-то, в маленьком таком?

– Во мне-то немного. Да ведь не один я парюсь.

– Ишь ты! – восхищенно покрутил головой сосед. – Ты завсегдатай?

– Кто?

– Завсегдатай. Постоянный, стало быть, клиент.

– С семи лет хожу. А теперь десять.

– Завсегдатай. Хорошая у вас баня.

– Баня старая. А парилке цены нет. Знающие люди говорили. Пошли, если хочешь.

– Пошли.

– Никанорик пожаловал! – дружно обрадовалась парилка.

Никанор Иванович, оглядываясь на белоголового – не отстал ли? – окатил веник кипятком, понюхал душистый пар и полез наверх. Захлопали венички. Заохали в блаженстве парильщики.

– Похлещись, – Никанор отдал свой веник белоголовому. Тот похлестался. – Не умеешь, – сказал Никанор Иванович. – Давай похлещу.

Похлещи.

– Ну, как? – спросил мальчик, когда они вышли из парной.

– Прямо тебе скажу – здорово.

Они заняли свои места, вымылись.

– Тебя Никанором зовут?

– Здесь Никанориком, а вообще я Никанор Иванович.

– Ну, это понятно.

– Ишь какой понятливый! – усмехнулся мальчик совсем во-взрослому. – Ещё пойдёшь в парную?

– Пошел бы, да за сердечко боюсь.

– Ну, как хочешь! – Никанор Иванович опять отправился в парную, а когда вернулся, белоголового не было.

Кинулся в раздевалку. Вытерся кое-как, оделся, а пройтись по раздевалке, поискать человека застеснялся, кивнул Василичу – и в буфет. Белоголового в буфете не было. Никанор Иванович выскочил на улицу, сбегал до магазина – и там не было белоголового. Помчался назад к бане. И столкнулся с ним у входа.

– Чего-нибудь оставил? – спросил белоголовый.

Он был в кожаном пальто, в кожаной фуражке, высокий, ладный.

– Оставил, – сказал Никанор Иванович. – Мочалку. Любимую.

И прошмыгнул мимо этого человека в баню.

Постоял под лестницей. Сосчитал три раза: до полсотни, до двадцати пяти, до десяти. Выбежал на улицу, увидал вдалеке кожаное пальто и пошёл в ту же сторону. Белоголовый шёл не оглядываясь, неторопко, и Никанор Иванович почти нагнал его.

«А что, если он обернётся?» – словно кипятком в лицо.

Никанор Иванович уткнул голову в плечи, ноги у него в коленках подломились, он замедлил шаги, а потом совсем остановился.

И вспомнил собаку на картофельном поле.

И заплакал вдруг.

– Ты что-нибудь потерял? – спросила его старушка.

– Нет, ничего! – И бросился бегом в обратную сторону. Остановился, вытер кепкой влажное после парилки лицо и пошёл к лавам, через чёрную осеннюю речку.

с. 14
Спасение жизней

В самые жаркие дни июля козлобородник пустил по ветру свой лохматый пух. Даже море засорил.

Поля на пляже устроилась очень хитро. Сама на теплом песке, а пятки у воды. Волна прибежит, пятки пощекочет – и назад, к своим крабикам, к морским конькам и устрицам в корявых домиках.

Пушинки козлобородника летали то стайками, то по одиночке. И вдруг Поля увидела, как в погоне за веселыми парашютистами устремилась, треща огненными крылышками, саранча.

— Ах ты, глупая! – испугалась за саранчу Поля, вскочила и вбежала в море.

Вот и саранча. Лежит на боку. Лапками шевелит.

Подставила ей палец. Вползла. Сидит. Уцепилась.

Разглядывай ее, переворачивай.

Отнесла Поля саранчу на берег, положила на полотенце:

— Обсыхай.

Сама купаться побежала. Смотрит – еще саранча. С ноготок.

Подвела ладошку, выловила, а у маленькой саранчи ума – ну никакого! Щелк – и опять в море. Спасайте!

Поля торопиться не стала. Окунулась. Нырнула разочек. На крабов посмотрела, поискала морских коньков, а на остальные чудеса воздуха не хватило.

Вынырнула. Нашла глупую маленькую саранчу, исхитрилась, вынесла на берег.

— Поля, что ты такая озабоченная? – спрашивает мама.

— Будешь озабоченной, — отвечает Поля. – Я ведь две жизни спасла.

с. 34
Уйгуры; Сорок из Бурдюка

Уйгуры

Есть народы, так много давшие миру, что само имя этих народов полно значения и тайны.

Три великих огня освещают древний путь уйгурского народа: огонь индийской цивилизации, китайской, среднеазиатской.

По расе – европейцы, по языку – тюрки. Уйгуры были ядром той страшной кометы, которая пронеслась над миром под именем «гунны». Заложив духовные основы среднеазиатских культур, сами уйгуры восприняли китайский уклад жизни. Почти все мировые религии были религией уйгуров: шаманизм, буддизм, манихейство, христианство, ислам.

Письменность уйгуров одна из древнейших в мире. Они писали вертикально сверху вниз и слева направо. Их алфавит восходит к сирийско-арамейской и согдейской письменности. Тут время измеряется тысячелетиями.

И опять тайна. Уйгурский алфавит стал основой для древне-монгольской вертикальной письменности, сами же уйгуры восприняли арабский алфавит.

Литература уйгурского народа – это памятники рунического письма, того письма, что сохранили нам древние камни. Эта буддийская «Сутра золотого блеска», это изумительная по совершенству стиха, по отточенности мысли поэма «Знание, дающее счастье» Юсуфа Баласагунского, жившего в XI веке.

Народное творчество уйгуров величественно. Прочитайте сказку «Конь с глазами как цветок ядовитой травы». В ней – зашифрованные в образах древние знания. О судьбе народов, об их будущем, о землях, на которых жили и будут жить в иные времена, веруя а счастье и лучшую долю, удивительные уйгуры.

Сорок из Бурдюка

Записал сказки Эдгем Рахимович Тенишев, литературная обработка Владислава Бахревского

К одному хаджи пришел крестьянин и попросил дать средство от бесплодия жены.

Хаджи написал на бумаге заветное слово и сказал крестьянину:

– Приходи ко мне сорок дней кряду. А жена твоя пусть глотает моя хаджюмы.

Женщина не пожелала глотать бумагу, она прятала ее в бурдюк.

Так минуло сорок дней, и опять пришел хозяин к хаджи.

– Не помогли твои хаджюмы, – сказал он, низко кланяясь.

– Потому и не помогли, – ответил хаджи, – что твоя жена спрятала мои хаджюмы в бурдюк.

Рассердился крестьянин, прибежал домой и заставал жену съесть сразу сорок бумажек.

И что же! Через девять месяцев, девять дней и девять часов жена крестьянина родила – бурдюк!

Кинулся в испуге крестьянин к хаджи, а тот уже ждет его.

– Возвращайся домой, – сказал хаджи, – и столько раз постучи по бурдюку, сколько было хаджюмов.

Опечалился крестьянин: советов много – проку мало. Стукнул в сердцах по тугому бурдюку, и тут из бурдюка на руки ему прыгнул – мальчик!

Не было у крестьянина ни одного ребенка – стало сорок! Обрадовался добрый человек, положил детишек рядком и позвал жену, чтоб и она порадовалась.

Увидала жена сорок младенцев и от стыда стала красная, как свекла. Ведь столько детей может родить разве что змея.

Оставила женщина себе одного ребенка, а остальных положила в корзины и раздала родственникам.

Вернулась домой, перевела дух, а от ее дыхания я сороковой ребенок улетел перышком в неведомые края.

Такое наказание послал глупой женщине мудрец-хаджи. Забрал он детей из бурдюка в свои зеленые сады, вырастил, выучил, а потом дал им посох и сказал:

– Пора вам обрести свое место под солнцем. Ходите с этим посохом по белу свету и втыкайте в землю. Там, где посох зазеленеет – ваша родина.

Много земель прошли с караванами, с дервишами, с чабанами сорок братьев. И привела их одна из дорог на берег реки в город Яркенд.

Не понравились пришельцы местным жителям: одеты в рубище, на головах драные колпаки, подпоясаны веревками, в руках трещотки и на всех – один посох! Позвали жители Яркенда гостей на трапезу, да только плов приготовили для них не из барана или птицы, а из кошки.

Сели братья вокруг блюда, но прежде, чем есть, тот, у кого был посох, провел тыльной стороной руки над мясом и сказал:

– Восстань, творение Бога!

Мясо ожило, обернулось кошкой и убежало.

Удивились жители Яркенда, а братья насупились, брови сдвинули, я тотчас небо заволокло черными, как ночь, облаками. Гневом сверкнули глаза братьев – пали молнии, ударил гром.

Не до шуток стало жителям Яркенда. Река вспенилась, вот-вот из берегов выйдет.

И тут один из сорока сказал:

– Стерпим обиду, братья. Прежде чем наказать город, надо посмотреть, каких людей здесь больше, испорченных или добрых.

Пошли они от дома к дому и застали в одной бедной лачуге женщину, выплакавшую глава.

– О чем твоя печаль? – спросили они, и женщина ответила:

– Много лет тому назад родила я бурдюк. В бурдюке было сорок младенцев. Ни одна женщина столько не рожает. Я была глупая, устыдилась и отвергла дар судьбы. Вот и горюю теперь, где мои дети? Что с ними сталось? Какая буря их унесла? Куда?

Тут один из братьев воткнул в землю посох, и посох тотчас принялся, зазеленел, расцвел и дал плоды.

– Мы вернулись к тебе, мать! – сказали братья. – Мы нашли свое место под солнцем.

С той поры в Яркенде гостей угощают на славу. И как гость на порог – кошку за дверь.

с. 58
Упрямый листок

Земля – как размокший каравай. Без цвета, без Запаха. С улицы холодом несет, будто из погреба.

– Зима тоже, что ли, подзадержалась? – спрашивает Ванюша.

– По зиме соскучился! – качает головой бабушка. – Погода, она тебе уши-то еще надерет!

-Ну и пусть! – отважно шебуршится Ваня. – Зато на саночках, с горы – на Ветре Ветровиче, как на тройке! Зато крепость можно строить! На коньках гонять!

Ванюша подходит к окну и с неприязнью смотрит на куст сирени. На этом кусту задержался совсем зеленый, словно и осень ему нипочем, листок. Ветер тянет его туда и сюда, а оторвать но может. Ванюша и рад, что зеленый листок не уступает ни ветру, ни дождю, ни снежной крупе, а в то же время и не рад. Придумалось Ванюше, что как только упрямый листок отомрет от дерева – тотчас наступит зима.

– Затопить, что ли? – советуется бабушка с внуком. – Вон руки-то у тебя в мурашках.

– Подумаешь, мурашки! – отвечает Ванюша. – А печку, пожалуй, затопи. Как бы углы не отсырели.

Так дедушка когда-то говорил, но Ванюша не помнит, что это дедушкины слова. Он сам хозяин, единственный мужчина в доме. Печка-хлопотунья быстро разварилась.

И такая дрёма на Ванюшу нашла, что прилег он на минутку, а проснулся – за окном синё, будто домишко в море нырнул.

Встал Ванюша, и тут в глаза-то ему так и кинулось белое!

Снег выпал! Отворил Ванюша дверь, чтоб поскорее на зиму-то поглядеть.

Все бело: земля, крыши, заборы.

– Явилась твоя долгожданная! – сказала бабушка.

Вспомнил Ванюша о зеленом листке. А листок – на месте! Такой и весны дождется.

с. 38